Он курчав и смугл. А румянец ал.
Гнать велел коней. «В Петербург!» — сказал.
Распирало грудь. Путал мысли ром.
Вдаль летел возок снежным севером.
А назад летел частокол из лип.
Лошадиный храп да полозьев скрип.
Ошибись, ямщик! Заверни в сугроб!
Остуди, снежок, воспаленный лоб!
В эту даль — нельзя! Там — черна гроза!
А седок вздохнул и закрыл глаза.
Видно, жизнь ему будто в горле ком —
что в тюрьме сырой, что в Михайловском…
«Там — мои друзья, мне без них невмочь!
Если битва там — я бы смог помочь!
Если ж прахом все и в крови родник
нашей Вольности — знать, и я должник!..»
А над ним летит та, чей голос тих,
та, что боль и грусть превращает в стих,
та, кому легко и его житье, —
и звучит над ним голосок ее…
«Ты — избранник мой, я — твоя судьба…
Я молю тебя — не губи себя…
Риск — удел друзей, а твоя корысть —
ночью свечи жечь, утром перья грызть…»
— «Нет, оставь, отстань! Не могу я так!
Или дружба — пыль, и ценой — в пятак?..»
— «Их пути трудны, а твои — трудней,
ты — должник судьбы, не забудь о ней…»
А глаза ее — как глаза Аннет.
А метельный снег заметает след.
И исчезла тень, повторив: «судьбы…»,
так, что кони вдруг встали на дыбы!
«Что там, брат ямщик?» А ямщик сквозь жуть:
«Да косой, видать, перебег нам путь!
Знать, охота, что ль, слышь — собачий лай?»
А седок кричит:
«Заворачивай!..»
…И опять летит частокол из лип.
Лошадиный храп да полозьев скрип.
А метельный снег заметает след…
Заметает след. На десяток лет.