А на следующий день появилась и мама Якоба. Это была грузная, передвигающаяся походкой тюленя женщина с очень добрым лицом. Она помогла Зинаиде оформить комнату километрами голубой, уже ненужной подкладочной ткани, купленной когда-то по дешевке для пошива шуб, которые уже никогда не сшить. Несмотря на свою полноту, она легко передвигалась по комнате, вскакивала на стремянку, приколачивала гвоздями ткань, вместо обоев. Выкроила скатерти на столы, голубые шторы, мало того — как-то по ходу дела в минуты перерыва научила Зинаиду ещё одному способу гадания на картах, а когда пришла Виктория, приглашенная посмотреть на их небесный рай в пределах одной комнаты, представившись Галиной Арнольдовной, тут же раскинула несколько карт и сказала:
— Ой, девка, приехала ты издалека, делаешь не то что хочешь. Пойдешь в одну сторону, да окажешься в другой.
— И что же все это значит? — Спросила, покоренная её обаянием, Виктория. Ее даже впервые не покоробило обращение «девка», видимо для этого дома совершенно естественное.
— А то… — Галина Арнольдовна задумалась на мгновения, а потом очнулась и заговорила, как запела: — В твои-то годы — живи и расцветай. Самый мед! Раз не получилось — другой раз умнее будешь. Все мы начинаем без опыта. — Ответила снова непонятно, но не смогла многозначительно, как и подобает сивилле, погрузиться в тишину и продолжала, уже видимо забыв с чего начала: — А мне и вообще учиться не у кого было. Я же сирота была, без матери. Но отец у меня был из немцев — поволжских. Его Адольфом звали. А мать моя была девчонка еще, когда он уже известным скорняком был. Вот её четырнадцать лет к нему-то в ученицы и определили, на сорок пять его младше была и такая вертихвостка! Ни на что не была способна! Вот он её в жены-то и взял. Тогда на Поволжье голод был, никто не смотрел, что она девочка еще. Рады пристроить. Да и скорняк, даже в голодные годы профессия зажиточная считалась. А в пятнадцать она меня и родила. Он её баловал, баловал… Жуть как любил!.. Вот и избаловал, что она в восемнадцать меня, когда мне и трех не исполнилось, бросила и с заезжим офицером НКВД укатила. Я её так и не видела, считай. Она письма иногда отцу писала, денег просила. Он присылал. А потом, после войны уже совсем пропала. Думаю я, её, за её офицеров-то, на Магадан с ними заодно по этапу и отправили.
А я материнской ласки так и не знала. Не знала я, что это такое. Да что уж и говорить — сейчас и при живых матерях дети этой ласки не видят, матери-то все на работе, и на работе… Все бабы тянут. Мужиков-то, считай, нету. Вроде бы их много, а как оглянешься — где ж они? Тот пьян, этот — на печи. Вот и жила я без матери. Отец у меня хороший был, работящий, но как мне лет десять исполнилось, он меня своему мастерству учить стал. А сам слеп постепенно. Задыхался к тому ж. Это ж какие легкие нужны, чтобы света белого не видеть и в подвале все время мехом дышать!.. Вот в тринадцать мне и пришлось школу бросить. С отцом я работала. Он мне лишь одно твердил, чтобы я профессию не бросала: — "Такая профессия всегда прокормит". Да знал бы он — какие времена пошли! Какие технологии! Мех шьют стык в стык и машинами! А тогда таким швом мало кто владел — немецким он назывался. А ещё он мне говорил, выходи замуж за человека грамотного, а то двое неграмотных, что слепой со слепым, по жизни кружат, а никуда не выходят. А я послушная была и, как появился на каникулах в нашем городке один молодой аспирант-математик, так сразу мне и глянулся. Хотя, и смотреть-то не на чего было — худоба! Ножки тонюсенькие! Ручки тонюсенькие! Сам бледный! Да к тому ж в двадцать пять лет, а уже при очках. Но у-умный!.. Ой, гра-амотный! Думаю, я — если в университете-то учится — то умнее нет! Вот я его и закружила. А не трудно было. Девка я была видная, не как все — не дворовая, не гулящая, да и отец все-таки немец. А они у нас, хоть их и немного было в городе, все равно с первого же взгляда манерами отличалися — немцы-то. Были мы поаккуратнее, да поскромнее в тоже время, повежливее. А одевалась я лучше всех. Все сама себе шила. А на деньги, что зарабатывала трофейные журналы мод доставала. И модная была как с картинки! И худенькая и скромная! Но раз глаз уж на него положила так тому и быть.
И ходили мы по вечерам — гуляли. И стихи он мне читал всякие, И я стихи выучила. Короче, как расписалися, легли в постель, а что делать — не знаем. И лежали так — он в пижаме, я в ночной рубашке. На ночь третью хочу раздеться, а он отворачивается и стыдит: совсем совесть потеряла. Я и стыжусь. А сама-то чувствую — что-то не так, да не знаю как надо.
Ой, девки, не поверите, как долго мы так прожили! Я вся измучилася, иссохла. У меня ж подруг-то не было! Я же все при отце да при работе — в тринадцать лет из школы ушла. Как раз перед тем возрастом, когда вот-вот девчонки шушукаться начнут. В нашем поколении все это поздно было. Да ещё я немка была, а после войны, хоть мы на этой земле триста лет прожили — нам не доверяли. Спасибо, господи, что по доносу на Магадан не сослали. Отец-то у меня один в городе скорняк был — сошли они его — и ни воротника не перешить, ни шапки не перелицевать. Вот и не доносили. Но и не привечали. И без того пришлось ему имя Адольф на Арнольд поменять, во время войны-то. Но все равно и его и меня стороною держались. А я и не мучалась: привыкла уж все одна да одна. Даже в ателье, как отец умер, а умер он у меня как раз через неделю после свадьбы моей, молчуньей была. Не умела я с девками разговаривать — и все тут. Время жалела — работала и работала. А тут месяце на третьем, как замуж-то вышла, они сами заметили, что со мною что-то не то твориться, руки дрожат, шью и слезы сглатываю. Бледная стала — ужас!
Вот одна, самая разбитная, и стала меня пытать, что со мною и что со мною? А я и сама не знаю. Поняла она, что пытать меня без толку, как начала о себе рассказывать, а она девка была простая, по тем временам — гулящая. Это сейчас все такие, а тогда — стыд да позор!.. А ей хоть бы что — веселая такая, мелет языком, — ничего не боится. А я слушаю её — и краснею, и бледнею, и гул в ногах, и остолбенение. И что-то она мне сказала, я аж побежала от нее, а она мне: — Постой! А ты как со своим мужиком предохраняешься? — видит, что я не понимаю и спрашивает: — Спите вы как?
А я и говорю, как это называется — не знаю, но спим мы просто — он в пижаме, я в ночнушке. А как же вы это делаете? — спрашивает, — Через пижаму что ли?
Тут чувствую, что-то не то, а что и понять не могу, как слезы из глаз полились!.. А что, спрашиваю, делать-то надо? Не поверите, девки, уже шестидесятый год! Хрущев к власти пришел! Кукурузу сеют! Все песни про любовь поют, стихи читают, фильмы всякие заграничные смотрят, а я — ничего не знаю.
Вот она меня и просветила. Целый рабочий день просвещала. Прихожу, рассказываю своему, он-то у меня бабкой в деревне воспитывался, откуда такой умный вырос, что до университета дорос — не знаю, но, видно, в университете студентов сторонился — он такой одиночка был!.. Все над книжками сидел, нищеты своей стеснялся, вот я ему и говорю, что так-то и так-то надо это делать. А он так испуга-ался!.. Кричать стал, мол, девки мои в ателье гулящие, мне не пара, а я женой профессора скоро буду, нечего мне их, бесстыдниц, слушать. Так и снова, не поверите, спать стали: поцелует меня в щечку и на боковую. Я уж и так, и этак к нему жмусь, а он лишь отодвигается, — «бесстыдница» — шепчет. Но все-таки по ночам ворочаться стал. И ему забеспокоилось. Не решалась я, но все ж рассказала подруге той, что слава мои он в штыки воспринял. А она умная была, говорит: — Ему мужик это посоветовать должен. Приходите ко мне на вечеринку, я своего парня подговорю, он его подпоит, и поговорит с ним.
Вот так подговором Яшка мой и родился.
Да разве ж среди баб такие сурки бывают? Только мужик может огородиться от жизни формулами всякими, как святая инквизиция, прям!.. И не подозревать даже, что что-то ещё помимо его знания на этом свете существует.
Но вот родился Яшка, а все у нас как-то не клеилось. Мне уж тридцать пять, я растолстела, самой себя стыдилась, а муж все также — как вдруг увидит меня голую случайно, когда в ночнушку переодеваюсь: — "Прикройся стыдобина!" — кричит и отворачивается. И вся я ему не та. А ведь, как жена декабриста за ним по всем Академгородкам ездила, в комнатушках при университетских общежитиях жила, и кормила его, и костюмы ему самые лучшие доставала, и работала при этом в две смены, и чтобы ему соответствовать книги умные читала! Стихи Вознесенского, Евтушенко, Ахмадулиной наизусть знала. По театрам его таскала, и лучше его — о чем спектакль был рассказать могла. А ещё же Яшку тянула! По кружкам ребенка водила, кормила, обшивала. Да это какая баба выдержит? А все для него «стыдобина». А чтоб обнять, приласкать, хоть иногда — об этом и речи быть не может. А как сама приластишься — руки с плеч снимет: "некогда мне". "А что ты делаешь?" спрошу. "Я думаю" — отвечает. Вот и стала я ходить — голову в плечи втяну, взгляд в землю, походкой семеню, а одеваться стала — как старуха — все серое, невзрачное, что б какое декольте — не дай бог! И без того застыдил он меня всю. И вот работаю я раз в ателье, а моя подруга-сотрудница разговор завела. Я к тому времени дружить-то уже умела и куда бы не приезжала — тут же подруги на работе появлялись, но и старых подруг не бросала — переписывались, так вот: подруга мне и говорит: — "Да что ж это ты вся какая-то не такая. Ты посмотри на себя — цветущая женщина, в самом соку!.."
— Да брось ты, — говорю, — толстая я. Самой себя стыдно. И муж за это не любит.
А она и говорит: — А твой мужик никогда любить не будет, хоть ты тростиночкой стань, потому как — сухарь он. Такой и любить-то не умеет. Что ж ты, так из-за этого, и проживешь, любви незнаючи? Вот тут один водитель такси заходил, как тебя увидел, сразу нас стал допрашивать — кто такая? Влюбился. Говорит, — "жениться хочу". А мужик он видный, с юмором, жизнерадостный. Ой, да такой — любую осчастливит!
— Да что ты, говорю, я ни разу своему не изменяла. Не смогу я.
А она мне и говорит: — "А ты и не изменяй. Он же тебя в постель силком не потащит. Я ему скажу, что б он с тобою пообходительнее был. Позволь пусть завтра придет. Сходи с ним в ресторан, развейся, погуляй немного. Скажешь своему, что на дне рождения была, я поддакну, если чего, только думаю я что он и не заметит."
Так и было — не заметил. Пришла, а он от книги лишь кивком оторвался. Думал, что я с работы. Даже на часы не посмотрел. Даже духов дорогих не учуял. Яшка в то время у меня в пионерском лагере был. А началось-то все как!..
Он, таксист-то мой, пришел с огромным букетом роз в наше ателье. Я как увидела его, так и пошла за ним, словно рот разинув. Потащил он меня в парк — на каруселях покатались, в кафе летнем посидели. Он песни, какие мне нравились, заказывал. А какие комплименты говорил!.. И что я самая красивая, и что у меня тело, как у настоящей царицы!.. И так меня приподнял всю настроением, что я даже сутулиться перестала. А как пошли дальше, он говорит, "что ж ты так ходишь-то, словно гусь, какой, и это при твоих царственных телесах!" — и пошел меня учить. Мы так смеялись!.. Я никогда так в жизни не смеялась. И не поверите, я такая скромница в тот же вечер с ним в лесу, он же на машине был, легла. Дурочка!.. Когда в дом приглашал застеснялась. И вот сижу я в его машине, по дороге назад, такая счастливая и думаю: "Ну почему, почему так красиво мне нельзя жить всегда?! Хочу! Хочу!" Вот и накликала себе. Прихожу — муж ничего не замечает. На следующий день пошла на работу, а он снова к концу рабочего дня приезжает. Третий то же самое. И я, стыд уже всякий потерявшая, рассказала ему про свою семейную жизнь, и говорю: вот последний день мы с тобою встречаемся, потому что сын завтра из пионерского лагеря приезжает. А он мне, представляете, и говорит: — А давай завтра с утра твоего сына вместе встретим, и ты с ним ко мне переезжай, собери вещички только самые необходимые и переезжай. На остальное мы с тобою сами заработаем.
— Ой, — пискнула Зинаида, представляя все самые страшные ловушки, которые могут расставить мужчины влюбленной женщине, — А что же дальше-то с вами было?!
— А то и было. Пришла я домой. Ночь со своим мужем проспала спина к спине, а утром, едва он ушел, собрала вещички и написала записку: так, мол, и так, не могу больше без любви жить, не ищи. А он меня и не искал даже. Вот так-то. И на кого я столько лет жизни потратила и зачем — до сих пор не пойму. А все это оттого, что внушили с детства — семья важнее всего. Да зачем эта семья, если любви нету? Да и он несчастный был, оттого, что с детства недолюбленный, необласканный. Бабка у него из староверок — строгая была. Но я так думаю, если человек сам себя не переиначит, после воспитаний всяких — никто ему не поможет. Сам должен вдруг оглянуться и с другими себя сравнить. Не с подонками всякими, а с красивыми людьми. Что их мало что ль?.. Он сейчас уже профессор, старый, скрюченный, злой. Студенты его боятся. И зачем я ему верила, что это счастье такое — женою профессора быть?.. Одно название. Никому он, как человек, оказался не нужен. Так и живет бобылем. Я к нему в город как-то заезжала, захотелось себя понять прошлое вспомнить, так я часу проговорить с ним не смогла, разругалась и уехала. А тогда… сбежала я вниз по ступеням без оглядки, мой второй Николай, Колька уж, меня встретил у подъезда, мы заехали за Яшкой и в ресторан как закатили!.. Все Яшке за сладостями и объяснили. А он и рад был. Отец-то — чуть что — порол его все время. Так и прожила я счастливо в любви и достатке целых двенадцать лет. Конечно, девки, вам это кажется недолго, по сравнению со всей жизнью, но другим и того не дано. Так что, девки, ищите свое счастье и не хороните зря. Тебе-то ещё рано, — кивнула Галина Арнольдовна на Зинаиду.
— Это почемуй-то?! — воскликнула Зинаида и бросила надменный взгляд на Викторию, но тут же покраснела, потупилась, и нервно теребя складки импровизированной скатерти, пробурчала себе под нос: — Я тоже женщина. У меня уже дочке шесть лет. Осенью в школу пойдет. Мне самой двадцать пять уже
— Бабы настоящими женщинами становятся годам к сорока, когда толк в жизни начинают понимать. — Махнула на неё небрежно Галина Арнольдовна. — Ты пока поработай на свое будущее, так чтоб не мельтешить опосля. А тебе Вика от женского счастья бежать грех, я скажу, грех…
Но Виктория никак не отреагировала на её слова, она подошла к окну и, разглядывая стоящий на спущенных шинах Мишкин серебристый Ситроен покрытый снежной шапкой, спросила не оборачиваясь:
— А что же было потом с вашим Колькой?
— А что таких случаях бывает — то и было. Парень он был отзывчивый веселый балагур, компанейский, дом у нас был — полная чаша, особенно как в Москву перебрались, дачу отстроили… Спился он. Жалко было расставаться. И я его любила, и Яшка мой в нем души не чаял, но ничего поделать не смогли, совсем другим человеком стал — лживым, злостным каким-то, подлым и глупым. Противно жить стало. А у него что — загул, за загулом, так загулял однажды и у другой бабы оказался. Она тоже алкоголичка была вот и сошлися. При разводе мне с Яшкой квартира осталась. Ему дача отошла. Вот он с молодой женой на даче-то и сгорел вместе с домом. Через пол года, как разошлись мы. Не жить ему видно было без меня. Он мне часто говорил: "Галчонок, ты мой, царица моя — не жить мне без тебя". Так и сталось. Дурак, он дурак!..
— Да… печальный конец у счастливой истории. — Вздохнула Виктория, продолжая смотреть в окно. За окном шел снегопад.
— Да что вы, девки! У всех счастливых историй печальный конец. Но если его бояться, то вообще ничего не будет. Главное, чтобы сама история счастливая была.