ГЛАВА 15

Это бабы умеют рассказывать долго и красиво свои любовные истории, вздохнул бомж Потап и закурил дорогую сигарету «Парламент». — А у нас, мужиков, знаешь как — все просто: Пришел, увидел, победил.

Он сидел на Гоголевском бульваре рядом с вальяжно распахнувшим свою дорогую кожаную куртку на меху Вадимом и пил пиво. Неподалеку, возле Фонда Культуры, Вадима ждала машина с водителем, но Вадим не спешил.

— А кто ж тебе насплетничал, что мы были любовниками? Не бойся, я тебя, брат, не выдам.

— А я и не боюсь. Михайлов-Шуйский.

— Ох, братец, давно это было. Давно. Михайлов-Шуйский тогда ещё у Зачатьевского монастыря в вагончике не жил и сторожем не работал, хотя, как и сейчас пил, но бутылки не сдавал, а имел свою четырех комнатную квартиру, малевал чего-то там упорно и выставлялся раз даже с «двадцаткой». Иностранцы покупали его коллажи из старых газет, и хорошо платили, а я тогда был детским писателем. Меня переводили неплохо на языки, хотя и не народов мира, но севера и Кавказа. Я был тогда уже мэтр в кругу молодежи. Мне тогда было сорок, им — по двадцать, двадцать пять… Хорошо, я тебе скажу, брат, чувствовать себя мэтром. И похож я был на французского щеголя, и одевался франтом. Все отлично было, по высшей планке. Я ещё и спортсменом был — велосипедистом, правда, к тому времени лет десять как не выступал на соревнованиях — но спортивная жилка ещё не иссякла. Только пил я уже тогда. Не особо, конечно, а как все в те годы в среде диссидентов и художников, а крутился я и с теми и с другими, ещё в доме Литераторов, Журналистов сидел… оттого и выходило чуть чаще, чем другие. И каждое утро клялся себе — завяжу. Да как-то не завязывал. Чего-то мне не хватало. Воли, конечно, брат, воли. А я решил тогда, что любви. И все когда приходил на сборище все думал: "вот она!.." Короче, баб у меня хватало. Сам понимаешь — мэтр! Вечер обработки — ночь уже со мной. Но все не то было. Нет, не подумай, и любил я их, и жизнь пытался совместную строить со всякими, но не получалось. А когда она пришла на годовщину смерти Володи Губанова, был такой поэт, ну да ты уже не знаешь… А жаль. Ей тогда где-то около двадцати пяти было, а больше пятнадцати не выглядела. Девочка, светленькая такая, непорочная…

— Светленькая? — недоверчиво переспросил Вадим.

— Ну да. Мне ли не знать. У неё волосы были светло-русые, с таким золотистым отливом на концах, что казалось, светятся. Сейчас так торгашки на Белорусском выкрашиваются — перьями, называется. Но это не то — мертвое начало, а у нее, словно голова лучилась. Ну, я — старый ловелас, разве я мог мимо пройти?..

Стал клинья подбивать — не колется. Я её и провожать, и по вечерам звонить, и якобы по делу на встречу вызывал. Домой ко мне не ехала, назначала встречу у метро Краснопресненская, я с цветами, а она меня в зоопарк. Сколько я с ней в этом Зоопарке гулял — звери узнавать стали!.. Ладно там горилла какая-нибудь — морж! Как мы подходим, эта махина из воды выползает и голову на ласт обопрет, и так мечтательно на нас смотрит, а сам хвостом чуть ли не марш Мендельсона отбивает. А она радуется! Ну девочка прям! — тут Потап понизил голос и продолжил мрачно: — Казалось бы!.. Э… брат, да куда там! Кремень! Это когда её ровесницы ещё сами не знали, что им надо, у неё все уже было. Все — и муж художник, и квартира трехкомнатная и дача в полгектара и даже сын пятилетний. При этом работала художником на Мосфильме. Я со своими детскими рассказиками, да стишками — никто по сравнению с теми, кто её окружал.

— А зачем же ты тогда ей был нужен?

— Отдыхала она со мной, от своих заморочек. Вот и все. А может, и влюбилась… Но дальше прогулок — ни-ни. А я уперся. У меня к тому времени жить с бабой дольше трех месяцев не получалось, а тут пол года с ней выгуливаюсь — и никакого результата. Пить даже бросил. С мужем познакомился, даже подружился та, что он на меня как на просто так, товарища, смотрел и без ревности её со мною везде отпускал. Так мало того, смеяться, брат будешь, — сыну в няньки заделался!..

— Тебе сам бог велел, — пожал плечами Вадим, — Ты же детский писатель.

— Да-а. Но с тех пор, двенадцать лет, не одной строки не написал! И чувство у меня такое — что как только онемение прорвет, напишу хоть строчку — так сразу и умру.

— А ты и не пиши.

— Нет, брат, это дело такое — свыше дается. Если прорвет — все равно напишу, а потом хоть стреляйте.

— Твое дело. — Пытаясь соблюсти внешнее равнодушие, отвел взгляд в сторону Вадим, — А что случилось-то? Почему писать-то перестал?

— Ну да я продолжу, а ты старших не перебивай. Митька её в пять лет детских книжек не читал. То есть читал, конечно, английские сказки, индийские, китайские, русские, братьев Гримм — но, не как ребенок, а как филолог. Сравнивал, понимаешь ли, национальные характеры и приоритеты ценностей. Читал также всерьез все легенды и мифы народов мира, Данте и Шекспира, Марк Твена и Джека Лондона, и Бунина, и Шекли и даже тома истории России Соловьева, чем вконец озадачил меня… Ты себе представляешь, насколько все было серьезно в этом мальчишке дошкольнике?! И не я его поучал, когда выгуливал, а он меня просвещал. В общем, превратился я, сам того не заметил как, не то что бы в друга семьи, а дядьку-няньку на побегушках. Такого со мной ещё не бывало. И самое интересное, что я её так полюбил, что мне и переспать с ней не хотелось уже, лишь бы видеть. Но, хотя я уже и стал человеком при доме, редко видеть её получалось. Чаще с мужем её в шахматы играл, или с Митькой в солдатиков, чем с ней парой фраз перекидывался. И вот пришло лето. Она какой-то фильм закончила, как художник и взяла отпуск на все лето. У них на Мосфильме и на год можно было отпуск брать без оплаты. Они всей семьей выехали на дачу. А дача у них в полгектара была — от его предков пламенных революционеров им досталась. Представляешь, что это такое?! Пространство — ого-го! И никто тебе через забор не кидает «здрасьте». Выйдешь с крыльца — розы полукругом площадку огораживают, дальше сад яблоневый, а потом вообще лес с елками. Муж её только по выходным на дачу приезжал, мне как-то в будни без него находиться там было неприлично. Так я до чего дошел — уезжаю с утра в понедельник с её мужем, день, два, три шляюсь по гостям и мастерским художников, не пью, а потом срываюсь, чуть выпью и на электричку. Приезжал обычно, когда она на чердаке, там была её мастерская была, что-то рисовала, потому что обычно уже ночь была. И я вот до сих пор не знаю — что для меня важнее было узнать, что она нарисовала или то, что она ни с кем эту ночь не спала. При этом к мужу я её — не ревновал совершенно. Едва она ложилась спать — я забирался на чердак по приставной лестнице и засыпал в запахе скипидара её картин. Я даже не разглядывал их, тем более что она имела странную привычку, снимать после работы холст с мольберта, и оборачивать его к стене нарисованной стороной. И никогда не заходила на чердак до обеда. Митя тоже.

По утрам я слышал, как они пробуждаются. Сначала Митя шибуршится и потихоньку вылезает через окно в сад, сбегаются дети, начинается интересная жизнь каких-нибудь индейцев, потом пробуждается она и выходит на крыльцо, ставит шезлонг на солнце перед домом и дремлет ещё где-то пол часа, обычно в купальнике и накинутом на плечи овчинном тулупе. Ранним утром там сыро было. Зелени много. Потом начинает готовить завтрак в пристроенной к веранде кухоньке, созывает детей, кто остается на завтрак, кто нет, но чаще оставались деревенские мальчишки, потому что не остаться было невозможно хотя бы из любопытства:

— А что сегодня на завтрак? — спрашивал кто-нибудь из детей.

— Овсянка, сер, любимая каша принца Уэльского, который… — и далее, брат, — целая история Английской короны. Но это покажется просто, не могу вспомнить все в подробностях, брат, но я слушал с замиранием сердца её сказки на тему мировой истории и даже завидовал детям, ни с кем она больше так не фантазировала, и даже хотел записать, сделать книгу, что ли… Но…

— Короче — застукал тебя муж. — Усмехнулся Вадим.

— Зачем же так пошло, брат? Оскорбляешь.

— Холодно уже. Ладно, пошли в кафе. — поежился Вадим.

— Не одет я как-то.

— Ничего. Ничего. Пойдем. За честь им будет писателя принять.

— Так что же там дальше было? — спросил Вадим, когда в стеклянном кафе у метро Кропоткинской им накрыли стол и они выпили по первой рюмке водки.

Потап, казалось, уже забыл — о чем рассказывал, но машинально налив себе вторую рюмку и, выпив, продолжил:

— Короче, брат, однажды я взял и посмотрел — что она там рисует. Рисовала она обычно классно. Но эта картина была вся как будто прозрачная: — сумерки, высокая трава, дальний горизонт, а по небу плывут двое, словно два облака — он и она. Я сразу понял, что он — это я. Мои пропорции. А она, конечно же — она. Но то, что я тебе описал, покажется ерундой, обыкновенным женским романтизмом. Только все равно, послушай — она летела легко, чуть вверх, хотя и ниже меня, но чуть впереди. И не тянула ко мне руку, и видно было, я не знаю, как тебе объяснить, что руку ей тянуть трудно, что это её затормозит, если она это сделает. Он… — то есть — я, руки тоже за ней не тянет, а плывет-летит просто чуть-чуть сзади, и хотя он как бы сверху, но чувствовалось, что он тяжелее, что он, едва её тело уйдет вперед, он рухнет на землю. Она — как бы черта. Хотя он, заметь, за неё не держится, но тянется за ней. Вот так-то, брат. — Потоп глубоко затянулся дымом сигареты, — Я сразу все понял. Если ты не понял, то я тебе скажу — так и случилось. Он решил ухватиться за нее. Она рванула вперед и вверх. И он упал. И вот-с… — он опрокинул в себя ещё одну рюмку и запихнул в беззубый рот бутерброд с черной икрой и принялся перекатывать образовавшийся ком с щеки на щеку.

— Не понял. Что все-таки случилось? — Вадим уже не мог скрыть своего раздражения его непонятными объяснениями.

— Я же тебе сказал. Нарушил я закон — прописанный в картине. В композиции её было удивительное равновесие. И если бы её рука держалась за мою — и не она не смогла бы лететь, и я бы так не стараться, — мы бы сразу рухнули.

— Слушай, я тебя тут водкой пою, икрой угощаю, а ты…

— Что я? Я тебе правду, брат говорю. Я… увидев картину ту, сразу все без объяснений понял, словно… как бы тебе сказать, вот увидишь, к примеру, красную звезду и все про советскую власть вспомнишь, а ведь если словами все пересказывать, то и жизни не хватит. Так на нас действует символ, брат. Вот и картина та была таким символом, брат, что я сразу все в один момент про себя прочитал. И понял — дано мне два варианта — так и лететь, или… но тогда… все равно её не удержать. И или вместе рухнем, но скорее, я один… И столь взволнован я был этим откровением, что, спустившись, как обычно, пока они завтракали, по лестнице с чердака в сад, про осторожность забыл. Все думал: а как бы так наши руки на картине соединились. Неужели невозможно?.. А тела?.. Прилег под раскидистой вишней, в небо гляжу, тут-то меня и обнаружили дети. Я сказал, что приехал рано утром и, боясь их разбудить, задремал под вишней. А приехал я затем, что уезжаю в Батуми по приглашению, переводчика своей детской книжки, и приглашаю её, поскольку хочу, чтобы она стала её иллюстратором.

Это не было блефом. Меня действительно переводил один аджарец, живущий под Батуми, в Чакве в таком месте, где всегда идут дожди. — Вздохнул Потап и, пока не выкурил сигарету, не продолжил: — Он действительно, приглашал меня и ещё одного поэта. Но, зная грузинское гостеприимство, я мог спокойно приглашать и Викторию. Вот я её и пригласил, сказав, что поедем по делу втроем.

Она, словно сходу почувствовав что-то неладное, тут же отказалась, сказав, что может и на даче заняться иллюстрациями моей книги. Зря я напирал, что книга выходит для аджарских детей и стиль колорит и местность должны быть узнаваемы ими. Потом я долго обрабатывал её мужа, напирая на то, что Виктория давно не купалась в море и ей вообще надо бы отдохнуть от детей и забот — все-таки она в первую очередь художник, а потом уж домохозяйка… Вот так — сморозил, поначалу, с испугу, но после уж не отступился.

Потом мы вместе собирали её в дорогу и, когда на утро должен был отходить поезд, знал бы ты, брат, как я узюзюкался на радостях. В вагон, к тому же плацкартный, поскольку иных билетов среди лета на юг достать так сразу было нельзя, меня под руки притащили два приятеля из ансамбля народных инструментов. Пить я начал с ними ещё с вечера, поведав свою повесть о любви, сразу после их выступления, в гримерной, — можешь представить в каких костюмах они меня привели под руки! Оба были в сапогах, шароварах, косоворотки, чубы, кепки набекрень, а один ещё почему-то никак не мог расстаться со своей идиотской гармошкой. Увидишь таких среди бела дня, сразу подумаешь, что с ума сошел и пригрезилось!.. А ещё в руках я держал бордовые георгины и желтые астры. Дорогие цветы по тем временам, поскольку август только начинался, но букет, я тебе скажу, выглядел тоже убойным. Только её выдержка и воспитанность, не позволили ей сразу же соскочить с подножки поезда с криком: "Чума! Чума!".

А дальше было круче. Я поклялся ей и, сопровождавшему нас поэту, что пить больше не буду, только когда начнется отходняк — опохмелюсь. Но едва мы выехали за границы Московской области, отходняк начался и, поэт с фамилией Сухарь, после той поездки я о нем ничего не слышал, сам предложил мне выпить. Потом мы пошли в вагон-ресторан и обросли компанией. Тем временем Виктория осталась дремать на своей верхней полке. Так ночь, день… Среди второй ночи у меня, кажется, началась белая горячка, или психоз алкогольный… — привиделось, что она проплывает мимо нашего столика, намереваясь сойти с поезда. Небесная картина её, перенеслась в реальность, и с криком: Не покидай меня, вика! — я рванул за ней. Я бежал по плацкартному вагону, продолжая орать не как блаженный, а как падающий в пропасть, срывал за ноги спящих пассажиров с верхних полок и, понимая, что это не Виктория, бежал скидывать следующих… Я орал все громче и боялся, что она не услышит меня, потому что невесть откуда взявшиеся люди, ругались, причитали, кричали, пытаясь заглушить мой вопль. Дети плакали. Видимо я бежал очень резво и очень быстро сдергивал людей с верхних полок, потому что связали меня только в третьем от ресторана вагоне.

Так я связанный и проехал до Батуми под покровительством старого грузина — проводника. Иногда ко мне заглядывал Сухарь, приносил по чуть-чуть опохмелиться, с разрешения грузина, что бы я не окочурился. Виктории не было рядом. Она не видела всего натворенного мною безобразия в полном масштабе, поскольку спала в конце третьего, если считать от начала моего полета за ней, вагона. Но почему-то когда мы сошли в Батуми с поезда, уже вполне приличные, она со мной не разговаривала.

Ну… ты, можешь понять, старик, — сменил свое обращение к Вадиму Потам, словно состарились они за время его рассказа, даже голос его стал стариковским: — Можешь себе представить, что я только не вытворял, чтобы привлечь к себе её внимание. Все было бесполезно. Она не ругалась, она не скандалила, даже не дулась, просто вела себя так, как будто меня нету, а когда я обращался к ней напрямую, говорила со мною на «вы», как с совершенно незнакомым человеком. Мы продолжали пить с Сухарем, но уже потихоньку. Я, временами слишком прямо понимая, что основная миссия мужчины на земле, охранять женщину от других мужчин, начинал кидаться на прохожих, если мне казалось, что кто-то не так на неё смотрит. В конце концов, когда мы ходили по улицам среди бела дня — на местный пляж, предположим, или в столовую — все улицы были пусты. Гостеприимные грузины так не хотели драться с нами, своими гостями, что разбегались по домам, завидев нас за километр, как от прокаженных. Даже на пляже вокруг нас был подозрительно пустой ореол. Представляешь, старик, диаметром метров в сто. Но мы тоже люди тактичные, — соблюдали свой режим и не меняли маршрутов. О творчестве естественно пришлось забыть. И только наивная Виктория иногда спрашивала Сухаря или моего переводчика — надо ли ей или не надо что-то иллюстрировать? Ей отвечали, что ничего не надо. А когда она возмущалась: "А вообще-то что я здесь делаю?" Все и всегда отвечали ей коротко: «отдыхаешь».

Сбежать она от нас не могла, потому что мы её конвоировали неотступно. Вот и ходила с нами молча. Но раз бросилась в море в шторм. Чуть не утонула. Но ничего выбралась. Я ей даже руку подал, на берег вытащил, хотя конечно броситься за ней в плавь не решился. Это было бы самоубийство чистейшей воды, скажу тебе, старик. Но когда напомнил ей, что если бы я руку ей не подал, то её бы снова в море волной утянуло, а волны-то были побольше меня, а быть может и пальм — гигантские… Так ты знаешь, что она сказала в ответ, да не сказала, лишь процедила в сторону: — "Эх ты, спаситель, даже ног не замочил". А я боялся сказать, что видел картину, в которой мы друг другу не протягиваем рук… Так и ходил, молчал оскорблено. Но однажды, когда мы неожиданно подрались Сухарем на привокзальной площади, видимо больше не с кем нам было подраться… Да так, что, обычно невидимые нам, местные сбежались. И обступив нас плотным кольцом, и спрашивали у Виктории: "Вай! Да что же они в Москве не могли найти какой-нибудь подворотни, чтобы подраться? Зачем для этого надо было так долго ехать на нашу добрую землю?" — Виктория не выдержала, заплакала и убежала. Едва я это заметил, я бросил Сухаря на попечение грузин и побежал за ней. Она лежала на постели, уткнувшись лицом в подушку, и ревела в голос. Над ней стоял мой переводчик, хозяин дома и причитал: "Зачем так сильно плачешь, словно у тебя кто-то умер!" "Умер, умер — оторвалась она от подушки и, не заметив моего прихода, снова уткнулась лицом вниз, и заплакала. Она плакала, я тебе скажу, старик, так отчаянно!.. Ну… как ты понимаешь, Потап опрокинул в себя рюмку водки, специально, поняв, что вроде бы равнодушный всем своим видом Вадим в тайне напряженно ждет продолжения, прикуривал медлительно, откашлялся: — не мог набить морду лица. Все ж мой переводчик. К тому ж хозяин дома. Но одного моего взгляда хватило, чтобы он исчез. Короче брат… Да… наконец-таки мы стали любовниками. Всю ночь я был с ней. А она все равно плакала и плакала. Только плакала, уткнувшись мне в плечо и тихо, так тихо…

Я думал тогда: вот, наконец-таки все и решилось!.. Что теперь мы будем вместе. Что те прозрачные летящие люди — на самом деле наши ангелы хранители. И лететь им над нами, держась за руки. Навсегда!

Когда я проснулся — её нигде не было. Под окном маленькая девочка кричала: Дядя Потап! Дядя Потап! Я выглянул в окно, но она, видимо, больше ничего по-русски говорить не умела и жестами куда-то звала меня. Я оделся и вышел. Это был первый день, когда не моросил дождь. Светило яркое южное солнце, ещё доброе, не палящее, поскольку было раннее утро. Почему-то меня впервые не тревожил вопрос: где Виктория. Я был абсолютно спокоен и с насмешливым любопытством шел за зовущей меня девочкой. Минут через пятнадцать она меня привела в привокзальный ресторан. Я с удивлением вошел в него — никого, только за дальним столиком сидит какая-то дама. Я, старик, видел все и с актрисами спал, которые в постели абсолютные уродины, а на сцене красавицы, но поверь, чтобы пятнадцатилетняя девочка, а такой она мне обычно и казалась, превратилась в стильную даму, к которой подходишь, робея — это же требуется целый штат гримеров! А манеры!.. Движения!.. Взгляд!.. Голос!.. Все изменилось. Это была как бы она и не она. И тут накатили воспоминания её мистической картины, да ещё алкоголь в придачу… И ещё почему-то вспомнил, о том, что, когда мой переводчик, спрашивал, что она так плачет, будто кто-то умер, — она отвечала утвердительно. И всерьез подумал — уж не она ли это умерла и вернулась ко мне с того света? Я, попытался, вспомнить подробности нашей ночи. Первой нашей ночи. А действительно ли это она плакала? Может, я спал с ней мертвой? А её оплакивал кто-то другой. Короче, старик крыша у меня поехала окончательно. Я был согласен одновременно со всеми своими версиями сразу. А тем временем дама, очень похожая на Викторию, предложила мне сесть. Я сел, робея и немея. Она плавно и коротко продирижировала рукою и тут же заезженная, скрипучая пластинка заиграла вальс Мендельсона, появился человек с подносом, на подносе стояли два графина — один с красным сухим вином, другой с водкой, фрукты и порезанная колбаса. Как ты понимаешь, кислятину я пить отказался. Я пил и говорил, о том, что свершилось: теперь — она моя жена, теперь мы возьмем Митю и будем жить, пока что у меня в однокомнатной квартире, что я обладаю нужными связями в министерстве просвещения, и она может не волноваться за дальнейшее его образование и воспитание. Что если нам станет тесно, мы можем, даже не ущемлять жилищных условий её бывшего мужа, мы оформим с ней брак, и мне сразу дадут квартиру в приличном доме, и тогда у Мити будут приятели из интеллигентных семей. Я специально говорил с ней о её сыне, чтобы хоть что-то дрогнуло в её холодном выражении лица, чтобы хоть взгляд помягчал, голос… Бесполезно. Я говорил, словно со Снежной Королевой. Я говорил и пил, а музыка все звучала и звучала. А я все пил. А потом я понял, что музыка давно не звучит, потому, как пластику заело или если эта музыка — то музыка ада. И звуки эти пилили и пилили душу. А потом мне показалось, что она пьет не вино, а кровь. Она словно прочитала мои мысли и, улыбнувшись одними глазами, как-то насмешливо подмигнула мне. Кошмар охватил мою душу. Я рухнул под стол. Я пополз под стол, чтобы спрятаться, чтобы не видеть. Какой-то черт поманил меня в мешок, и я так хотел хоть куда-то забиться, что сам, как сейчас помню, полез в этот мешок из-под картофеля.

Очнулся я — смотрю: еду в поезде. Ужаса, моего друг, описать невозможно. И седой, полный проводник смотрит на меня, как бог какой-то, и молчит. Я — в его купе, сумка с моими вещами на полу, а за окном — степь.

Потом я искал её. Хотел объяснить, что она не поняла, меня тогда, что я из любви… Что я!.. Но когда набирал её номер — мне отвечал все тот же её холодный ровный голос. Меня пот прошибал, и я бросал трубку. Я пытался забыться, жить как жил. Но ничего не получалось. Потому что картина такая. Пойми, старик, я не сумасшедший — но как примитивно проверяют композицию находят центр и мысленно прибивают по этому центру к стене. Если остальные части композиции не уравновешивают друг друга по своей массе нарисованного, то картина будет висеть как бы криво. Всегда будет казаться, что вот-вот что-нибудь упадет. Так вот, если бы там соединить эти два силуэта руками, то я должен сразу перевешивать, тянуть вниз и падать вместе с нею. А если её рука уберется, моя останется протянутой — падаю только я. А так они по небу плыли вроде бы и вместе и каждый сам по себе. Как бы каждый знал, что делал. Но вместе все же были. Вместе! Ты понял теперь?

Вадим кивнул в ответ, и на этот раз ему показались объяснения Потапа весьма логичными. Он словно увидел эту картину.

— Понимаешь, старик, — продолжал Потап, в волнении тряся острой, давно нечесаной бородой: Что же получилось — я нарушил композицию. Вот и упал. И когда, она говорила, что умер кто-то, — умер как раз я. То есть должен был вот-вот умереть по закону искусства, потому что больше не лететь мне, а падать. Тут получается что жизнь — это процесс мешающий упасть. И это не она стала такой, как будто после смерти, как я почувствовал тогда на вокзале — она-то, наоборот, стала легче и взлетела выше, а умер я. — Потап вылил в себя водку и со вздохом, отводя взгляд в строну, пояснил: — Потому что пошел против правды искусства. Вот так-то. Потому что мне совсем не надо было спать с ней, чтобы жить по-человечески. А я, козел, уперся. Думал — мужик я или не мужик? Чего она мне мозги пудрит — ведь любит же! Ну… нравился я ей что ли. А вот видишь, как вышло — мужиком-то я, может, и остался, хотя, если честно, лет шесть уже как с женщиной не целовался. Даже с собутыльницей какой-нибудь. Я все сделал для того, чтобы она перестала быть той чертой, что не дает упасть. Понял старик?

— Понял.

— Опасная она баба. Если ты чего с ней задумал, смотри — впишет тебя в свою картину и, попробуй тогда не соответствовать правде её искусства, конец, тебе старик. Точно говорю — конец тогда. Я всю эту мистику её картин жизнью прочувствовал.

— И квартиры лишился из-за того, что она тебя летящим по небу нарисовала? — усмехнулся покровительственно Вадим.

— Быть я хотел с ней рядом, как-нибудь случайно встретиться. Навязчива мысль была. Квартиру свою я поменять к ней поближе не мог. У меня однокомнатная была, да ещё в Печатниках. Денег много бы потребовалось. Вот и решил купить себе дом рядом с её дачей. Подвернулась такая возможность, я тут же сделал обмен за деньги и стал жителем Батуми, где с тех пор никогда не бывал, тогда же, брат, нельзя, квартиру было купить или продать. Но дом можно было. Вот я на вырученные деньги и купил себе дом на станцию дальше от её дачи. И с тех пор, как из поезда на её станции не выглядывал, ни разу её не видел. А потом я женился. Но жизнь у меня и на этот раз не получилась, хотя она женщина и простая. Без заморочек, вроде бы.

— Выгнала из дома?

— Да не то чтобы выгнала — я сам ушел. Мне здесь, в сторожевом вагончике с Михайловым-Шуйским, поинтереснее будет. Поговорить же опять-таки есть о чем.

— Вот видишь, значит, не в картине дело, пить просто меньше надо.

— Ясно дело, брат. Но все-таки было в том что-то. Не связывался бы ты с ней. Да, правда, сколько лет-то прошло, она, небось, постарела.

— Она и сейчас очень даже ничего.

— Рисует?! Ты видел её картины?

— Какие-то силуэты танцующие. Забавно. Оригинально, я тебе скажу.

— Ты меня за сумасшедшего не прими, но я бы все её работы сжег. Кто его знает — что она там и кому прописала.

— Сам с ума не сходи. Сжег… Смешно. Просто твое воображение, подпорченное длительным воздержанием, тогда на даче разгулялось. То, что ты в поезде оказался, так это она тебя специально споила и положила в поезд, договорившись с проводником. И никакой мистики! Это она тебе все подстроила!

— Подстроила… хм… А я-то ей что устроил? Ты так просто не суди. Как в поезде оказался — это все уже детали. Только живу теперь уже более десяти лет, и как не живу больше — словно в том поезде меня везут — и не вправо, и не влево. И ни одной строки не написал, а ведь детским писателем был, да ещё поэтом. Есть дорога, а пути-то нет.

Загрузка...