Погорячившись еще немного, Антонина Ивановна положила принесенный сверток на стул, развернула его и сказала:
— Вот ваш костюм.
Она затем стала разбирать каждую принадлежность его в отдельности и пояснять:
— Это — юпка, это — кофточка, это — перелинка (пелеринка), это — чулки, это — тухли, это — лента для волос. Сегодня вечером вы оденетесь и выйдете в зал к гостям.
Надя выпучила глаза. Ей показалось, что экономка издевается над нею, так как костюм был впору скорее на 13-летнюю девочку, чем на нее — взрослую женщину. Антонина Ивановна, заметив ее удивление, поспешила заявить:
— Это костюм гимназистки. Вы будете всем говорить, что вы — гимназистка и из пятого класса выступили.
— А разве мне поверят? — спросила Надя.
— Делайте так, чтобы поверили. Говорите, что вы из киевской гимназии бежали со студентом или лучше с ахтером и что отец ваш — отставной подпоручик и имеет две медали.
Надя улыбнулась и спросила:
— А почему отец мой должен быть отставным подпоручиком?
— Потому, — ответила Антонина Ивановна тоном, не допускающим возражения, и спросила: — Вы не забудете, что я вам сказала?
— Нет, не забуду. Но… Ведь я большая. Посмотрите сами. Какая я гимназистка? Как я надену этот костюм? Ведь из меня трех гимназисток выкроить можно.
— Это ничего, что вы большая, — перебила экономка. — Распустите волосы, вплетите в них вот эту красную ленту и сюсюкайте, как девочка. Говорите так: «Папаса, мамаса». И готово. А чтобы вы были больше похожи на девочку, держите всегда руки на коленях. Хорошо, если вы часто будете задумываться… Сядете возле кумина (камина) и глаза закинете на потолок. И если гость спросит вас: чего вы задумались? — отвечайте: — «Я думаю за свой родной Киев, Днепр-реку, папасу и мамасу…» А что я еще хотела сказать вам? Да! Как только познакомитесь с гостем, сейчас же накройте его на пиво, милинад, апельцин или папиросы. Требуйте, чтобы он угостил вас. У нас тут буфет есть… А пока можете прилечь и спать до вечера. У нас теперь все спят.
Прочитав свою лекцию, экономка показала Наде свою жирную, широкую спину и удалилась.
Надя после ухода экономки почувствовала себя сильно разбитой. Она с трудом держалась на ногах. Сердце ее ослабело и как бы замерло.
Надя вспомнила, что она с утра ничего не ела.
«Поесть бы чего-нибудь», — подумала она и тоскливо посмотрела вокруг себя в надежде найти хотя бы кусочек съестного. Но съестного ничего не нашлось.
Усталый взгляд ее упал на кровать. Кровать манила к себе.
Надя вспомнила слова экономки, что можно прилечь и спать до вечера, и решила воспользоваться милостивым разрешением.
Шатаясь, как пьяная, она подошла к. кровати и рухнула на нее всем телом.
Сладкая истома охватила ее. Она вытянула отяжелевшие руки, закрыла глаза и пыталась уснуть. Но попытка эта не удалась ей.
Ухо ее с болезненным напряжением ловило голоса, раздававшиеся во дворе, и скрип чьих-то шагов в коридоре. Кто-то во дворе тонким, звенящим голосом орал:
— Такой кадет, такой жулик! Позавчера забрал у меня 4 рубля, вчера — 2, и сегодня дай ему еще рубль. А дули не хочешь?
— Покричи, покричи! — басил кто-то в ответ. — Давно рыбы (лупок) не ела. Я тебе дам дулю.
Но вот голоса смолкли, смолк скрип в коридоре, и в комнате воцарилась гробовая тишина. Только слышно было, как за обоями, под потолком неспокойно ворочается таракан и, шурша бумагой, спешит куда-то.
Наде стало казаться, что она — одна во всем доме, и ей сделалось жутко. Она открыла глаза, притаила дыхание и с удвоенным напряжением стала ловить отдаленнейшие звуки и шорох.
Где-то, как ей показалось, рыдали.
На стене, против кровати, висел разрисованный ковер. Надя только сейчас обратила на него внимание. Он изображал охоту на тигра. Несколько арабов и англичан в чалмах и пробковых шляпах верхами окружили огромного тигра и безжалостно палили в него из винтовок, полосовали его саблями и кололи пиками.
Стиснутый со всех сторон и страшно разъяренный, тигр впился зубами и когтями всех четырех лап в белую, как молоко, гордую шею прекрасной лошади, на которой сидел араб, и повис наподобие желтого, туго набитого куля. Тяжело было смотреть на несчастную лошадь. Желая освободиться от этого страшного куля, она делала отчаянные усилия, вставала на дыбы, металась, ржала и глядела в небо большими круглыми глазами.
Надя не могла оторваться от этих глаз и все думала: «Где я видала эти глаза?» Они были знакомы ей. Она, наконец, вспомнила. Такие глаза были у ее новой знакомой Бети (Цукки). И Надя стала думать о ней.
Она с содроганием вспомнила ее жалкую, тщедушную фигурку с исковерканной грудью, кашляющую, задыхающуюся, истекающую кровью, всю пронизанную лучами солнца, восковую, и ее хриплый, усталый голос, пробивающийся сквозь кашель с таким трудом, как воин сквозь ряды неприятелей:
«Разве это житье? Всем моим врагам дай Бог такое житье… Ой, нехорошо голодать. Я однажды три дня голодала и, если бы городовой не взял меня в больницу и там не накормили бы меня, я давно уже была бы на том свете…»
Надя вспомнила также возмутительную сцену с экономкой, как та накричала на Бетю своим хлестким, шипящим голосом, и как Бетя, моментально съежившись в маленький клубочек, оплеванная, униженная, быстро шмыгнула в дверь, словно боясь, чт-бы та сгоряча не пнула ее ногой, как собаку…
Сон окончательно покинул Надю. Она приподнялась на кровати, свесила на пол ноги и посмотрела вокруг себя растерянным взглядом.
В комнате было темно и душно. Пахло плесенью и сыростью.
«Боже, куда я попала?» — прошептала Надя.
Она стала припоминать все подробности поступления своего в этот дом и ужаснулась. Как этот дом не был похож на тот, которого так ярко, розовыми красками расписывала факторша.
Надя еще немного посидела на кровати, а затем стремительно вскочила, быстро надела на голову шляпку, схватила в руки зонтик и твердыми шагами направилась к дверям. Она решилась бежать. Но у дверей твердость покинула ее. Сердце у нее болезненно забилось и ноги отказались служить.
Надя прислонилась на минуту к стене, передохнула и высунула голову в коридор. Она хотела узнать, нет ли кого в коридоре. В коридоре было по-прежнему темно, по-прежнему в нем стоял противный, удушливый запах светильного газа, и на всем протяжении его не видно было ни одной души. Можно было бы подумать, что весь дом вымер, если бы не странный шум, волнами ходивший по корридору.
Надя прислушалась к этому шуму и слегка улыбнулась. Этот шум был храп, вылетавший из двух рядов комнат, расположенных по обеим сторонам коридора.
А сладко и артистически храпели в этом доме! Как в селении праведников.
В одной комнате кто-то храпел тигром лютым, а в другой — кто-то не то храпел, не то курским соловьем заливался. По секрету сказать, тигром лютым храпел в апартаментах Любы Донской казачки надворный советник Иван Степанович Золотарев — папаша весьма и весьма многочисленного семейства, а курским соловьем заливался новоиспеченный студент-математик Пифагоров.
Надя подобрала высоко юбки и, чуть дыша и крадучись, пошла через весь корридор к лестнице.
Перед лестницей лежала широкая площадка, вымощенная квадратами цветного мрамора. На площадке стояли столик, накрытый красной вязанной скатертью — работой младшей экономки дома, Раисы Ивановны, кушетка и два кресла. А над столиком висело круглое зеркало.
По вечерам на этой площадке восседали и возлежали — хозяйка, вся унизанная бирюзами и алмазами, толстая, неотразимая и великолепная, как слон с берегов Ганга в священной процессии в честь Брамы и Вишны, и придворный штат ее из трех экономок, всяких приживалок и фавориток, льстивый до крайности. Очаровательные дамы пили чай с вареньем, вытирая потные лица батистовыми платочками, рукавами и подолами юбок, грызли фисташки, курили, сплетничали, гадали на картах и вели нескончаемые беседы о «прежних временах и нонешних», о том, как теперь совсем вывелись порядочные фучи (гости), которых можно было накрыть на бутылку шампанского и дюжину пива, и приветливыми улыбками и распростертыми объятьями встречали одесскую молодежь.
Лестница вела на улицу.
Очутившись на площадке, Надя вздохнула всей грудью. Еще несколько тревожных минуть, и она на свободе. Надя положила руку на перилла, обитые красным плюшем, и занесла ногу на ступеньку. Но она тотчас же отдернула назад руку и отскочила. Ее словно ужалил кто-то.
Внизу были люди. Надя успела разглядеть здоровенного, длинноногого, вихрастого детину с большой головой и широкими плечами и низкорослого парня в фуражке с желтым околышком. Первый был Николай Егорович — важнейший и необходимейший винт в механизме этого дома, а именно, — вышибайло. На нем лежала почетная обязанность сворачивать наручником скулы и челюсти невоспитанным гостям, раздавать им фонари и вышибать их «на воздух», в тень душистых акаций и на середину мостовой.
А вышибать Николай Егорович был мастер, виртуоз. Двинет ногой в то место, откуда растут ноги какого-нибудь индивидуума, и тот летит в дверь со скоростью пробки из монопольной бутылки или ядра, будь он даже 10 пудов весом.
Другой — в фуражке с желтым околышком — был швейцар. На этом лежала не менее почетная обязянность. Он должен был воевать с гостями, требовать, чтобы они оставляли внизу галоши, а также не пропускать такой элемент, который мог шокировать благородных гостей, как-то: матросов, мастеровых, вообще плебеев и учеников и мальчишек на вид меньше 14–15 лет.
Надя прижалась к стене и от неожиданности не могла сдвинуться с места. Испуганными глазами она глядела поверх ступенек на матовые стекла и железные узорчатые решетки дверей, на головы вышибайла и швейцара, и слушала, как вышибайло рассказывал разбитым басом:
— Сидит он, понимаешь, у кабенете и дует с Наташкой Коротконогой кондяк. Хорошо. Вдруг он как ни запузырит бутылкой в трюм (трюмо). Трюм как ни дзинкнет. Вдребезги! А потом давай душить Наташку. Сел на нее верхом и душит. Ладно. Она, — конечно — тарарам. Антонинка до меня. «Скорее ступай наверх. Гость напился, трюм разбил, а теперь Наташку душит». Ладно… Я наверх и говорю: «Мусью, а мусью. Ведь вы человек — образованный, благородный». — «А ты кто такой? — отвечает он. — Подлец! Рразобью». Я засмеелся и говорю: «Охота вам срамиться. Вы не на базаре, а в порядочном доме». А он: «Молчать! Хам! я коллежский лигистратор. Медаль за непорочную службу имею». Через пять лет пенсию получать буду!" и бац меня в ухо. Хорошо. Я ему — как полагается, сдачи. Завинтил ему наручником рраз, два в нюхало, в едало, в глюзы (глаза). А потом как ни чеборакну полным ходом, вира наша, со всех лестниц вниз. А потом — на воздух его. И Наташку тоже по морде раз, другой. Зуб надвое переломал ей, потому что она — всему виной. Видишь, пассажир — спиридон (пьяный), убирай бутылки.
— Верно, — согласился швейцар.
Надя во время рассказа менялась в лице.
Площадка под ее ногами заходила и ей показалось, что она проваливается вместе с нею куда-то глубоко-глубоко.
Смешно было думать теперь о бегстве.
Путь был отрезан. Сидевшие внизу наверно задержали бы ее и представили экономке.
Надя опустила голову и поплелась назад, в комнату.
Единственным желанием Нади по возвращении ее в комнату было забыться, отдохнуть от всего виденного и пережитого. Но и на этот раз ей не удалось отдохнуть. Как только она легла, полил сильный дождь.
До Нади донеслось со двора частое хлопанье окон и голос хозяйки:
— Николай, Николай! Вынеси скорее на двор горшки с фикусами.
Голос хозяйки скоро умолк, окна перестали хлопать, и Надя услышала теперь ясно и отчетливо, как выбивает дробь на крыше и стеклах дождь и как он шумит в водосточной трубе.
Против окна остановилась громадная черная туча и проглотила все предметы в комнате. Ей не удалось только проглотить яркого ковра, на котором истекала кровью белая, прекрасная лошадь с гордой шеей и печальными глазами.
Наде опять сделалось жутко. К шуму дождя вдруг примешался какой-то резкий звук, затем другой. Во дворе заиграла шарманка.
Тягучий мотив наполнил все уголки двора и влился с дождем в тоскливую, ноющую и унылую мелодию.
Надя, сама не зная почему, вспомнила свою и дядину поездку в Одессу.
О, эта проклятая Одесса!
Как это было давно! Был такой же дождливый день. Они ехали степью. Телега качалась из стороны в сторону по ухабистой и набухшей дороге.
Небо было серое-серое. Надя глядела по сторонам, и сердце ее сжималось болью.
Ветер гнул до земли придорожные деревья, унизанные мокрыми воробьями и галками, и кружил столбы водяной пыли…
Через некоторое время к музыке дождя и шарманки примешались два тоненьких серебристых голоска — альт и сопрано. Оба лениво и вяло, точно по принуждению, тянули убийственно-грустный трактирный романс:
Сколько клялась и божилась
Перед маменькой родной,
Что с изменником жить не стану,
И махнула я рукой.
Надя подошла к окну. Она хотела посмотреть, кто играет и поет.
Играла высокая, похожая на гороховый стручок, в желтом платье, немолодая женщина. Из черной косынки ее, туго повязанной на шее, выглядывало постное, рябое, пучеглазое лицо с птичьим носом. Дождь обливал ее плечи, спину, грудь, обнаженную по локоть вертевшую шарманку руку, — шарманка висела у нее на животе на ремне, — саму шарманку, прикрытую какой-то тряпкой, и стоящий на ней зеленый, продолговатый ящичек с тремя отделениями. В каждом отделении ящичка, за легкой решеткой, пряталась канарейка.
А пели две маленькие девочки. Они стояли по бокам женщины, достигая головками ее мокрых колен и прижимаясь узенькими плечиками к шарманке, в черных пелеринках, рваных платочках и коротеньких юбочках. Дождь и с ними не церемонился. Они стояли в больших лужах и совершенно потонули в них своими легонькими туфельками. Но это нисколько не смущало их.
Они пели, не останавливаясь, шмыгали носиками, по которым катились дождевые капли, и живыми, умными глазками шарили по всем окнам.
Скрылось солнце за горою,
За заставой городской,
Повстречался мне парнишка
Очень милый, дорогой.
Одна из них, вместо "парнишка" и "дорогой", выводила "пальнишка" и "дологой".
Купил он мне шкалик водки,
Два стаканчика вина,
А я сидела на диване
И здесь же сделалась пьяна.
Жалкий вид детей, мокнущих под проливным дождем, напомнил Наде ее детей, и материнское сердце ее заныло. У нее стали подступать слезы к горлу.
Маленькие певицы между тем не унимались. Они продолжали тянуть, как заведенная машина:
Посадил он меня на дрожку,
С понтом (шиком) ехали домой.
А дождь все усиливался.
Больше десяти минут хрипела шарманка и пели дети. Но вот она чихнула, и хрипение ее оборвалось. Женщина взяла в руку клетку, подняла ее в уровень с плечом и глухим голосом крикнула на весь двор:
— Купите "счастье"! Всего 5 коп.! Узнаете настоящее, будущее и прошедшее. Кому хороший жених, кому неожиданная радость, кому большое наследство!
Она при этом открыла дверцы клетки, и на крышу шарманки желтым мячиком выкатилась канарейка.
Спрятав на груди свой черный носик и нахохлившись, она круглыми маленькими глазками обводила двор и как бы говорила:
"Ну-ка, добрые люди. Раскошеливайтесь. Купите счастье. Пожалейте вдову и сирот. Пожалейте и нас, бедных продрогших и голодных птичек".
— Счастье, купите счастье! — звенели дети.
Но напрасны были старания этой милой компании. Никто не откликался, никто не удостаивал ее вниманием, и сурово глядели на нее закрытые и заплывшие холодной влагой окна.
Надя полезла рукой в карман за монетой, но в кармане, к большому огорчению ее, оказалась безнадежная пустота.
Женщина вместе с детьми покричала еще немножко, спрятала канарейку обратно в клетку и заиграла "Те пташки".
"Те-е-е пта-а-ашки-и ка-а-нарей-ки та-ак жа-а-лобно по-ю-ут…" — затянули дети.
Затянула и женщина.
Заслышав знакомый "родной" мотив, канарейки в клетке встрепенулись и присоединились к общему хору.
"Тювить, тювить, вить, вить! фью-у!" — защебетали они.
Получился адский концерт.
Компания, очевидно, решила не оставлять этот неприветливый дом до тех пор, пока не получит хоть какое-нибудь вознаграждение за свой труд. Она хотела всполошить весь дом.
"Что мы, даром, что ли, пели и играли вам под дождем? — читалось на оскорбленных лицах женщины и детей. — Свиньи вы. Чтоб вам света божьего не видать. Погодите. Уж мы вас доймем".
Замысел компании удался. Она разбудила Симона, крепко спавшего после сытного обеда и бутылки хорошего бессарабского вина — "выморозка".
Он заворочался, как бегемот, на широкой тахте, потер рукой волосатую грудь и оглянулся вокруг. Он хотел узнать, кто осмелился разбудить его. И когда он услышал этот адский концерт, душу выворачивающий романс "Те пташки канарейки", то пришел в ярость.
Проклятая шарманка! Он так сладко спал и такой хороший сон снился ему. Ему снилось, что он сидит в Стамбуле у одного важного паши, которому он привез "товар", на шелковых подушках и ест вместе с ним пилав, причем паша хлопает его дружески по животу, дергает за нос и со смехом говорит ему:
— Хороший ты человек, Симон. Душа-человек. Аллах шикур качкавал эффенди. Кишмиш хочешь? Хады на мой дом. Качкарда якши. Хороший кишмиш.
Фу! Симон фыркнул, поднялся с тахты, вылез на балкон и рявкнул на весь двор:
— Вон!.. Николай! Выбрось их вместе с шарманкой! Я вам покажу!
Апчхи!
Шарманка чихнула, и концерт моментально оборвался. Женщина испуганно схватила в руку клетку с "пташками-канарейками", вскинула на плечо шарманку и быстрыми шагами пошла к воротам. За нею, цепляясь за ее платье и озираясь на Симона, побежали дети.
— В участок их!
Симон выругался по-площадному, выждал, пока компания оставила двор, и потом спокойно завалился па свою тахту.
Во дворе сделалось пусто и скучно. Дождь лил по-прежнему и тянул свою тоскливую мелодию.
Надя отошла от окна, бросилась на кровать и зарыдала. Она рыдала больше четверти часа и затем крепко уснула.