II ЯШКА-«СКАКУН»

Яшка был смелый и ловкий скакун. Своей смелостью и ловкостью он ярко выделялся из сотен бесцветных толчковских, пересыпских и портовых скакунов и считался первым скакуном в Одессе.

Вскочить на задок экипажа, направляющегося в Овидиополь, в мгновение ока отрезать чемодан, стащить с телеги поросенка, клетку с квочками или цесарками, бочонок вина, свиту (кожух), мешок с ячменем, крынку с творогом, прыгнуть на рессоры быстро бегущих дрожек и вытащить из кармана ездока массаматам (кошелек) или бимбор с лентой (часы с цепочкой) так, чтобы тот не только не заметил, но и не почувствовал, было для него забавой и шуткой. Это давалось ему так же легко, как плюнуть.

Главной ареной его был толчок (толкучий рынок). Вот благодарная для всякого скакуна арена. Мимо толчка с утра до вечера, как молочные реки, текут из окрестных деревень в город и обратно телеги, нагруженные всяким добром, а на трех площадях его — на этих кисельных берегах, окруженных как бы громадами грязно-белых скал — трехэтажными и четырехэтажными домами — вечно толчея, вечно пропасть всякого темного и наивного люда, объегорить которого и обобрать очень легко. И Яшка подвизался на этой арене с большим успехом, как артист, как величайший маг и фокусник.

Неслышно, как зефир, он перелетал от одного чужого кармана к другому и грациозно и легко, как стрекоза, перескакивал с воза на воз, тащил носовые платки, кошельки, хватал все, что приятно ласкало его глаз, сеял кругом плач, причитания, смех, возмущение и глубоко комические и вместе с тем глубоко драматические сцены.

Не угодно ли такую сцену? В море народа, зачернившего все улицы, все углы, острые и тупые, толчка, бурлящего и грохочущего, въезжает на своей телеге жлоб (мужик). На задке телеги под полуденным ярким солнцем жар-жа-ром горит красный сундучок, расписанный «пукетами» роз и позвякивающий своим новеньким английским, секретным замочком. Сундучок сей — свадебный подарок его дочери-невесты.

— Но, но! Сторонись! — покрикивает жлоб и нахлестывает кнутовищем своих рыжих лошадок, тычущих в народ свои потные морды.

Народ, занятый рассматриванием покупаемых вещей — сапог, пиджаков, сорочек, гармоник, игрой в ремешки[10], медленно поднимает головы, с улыбкой оглядывает смешного мужика, похожего в своей свите, бараньей шапке, надвинутой на самые глаза, и круглой бороде на тюленя, и неохотно и вяло расступается. Мужик сердится и нервничает. Он проползет вместе со своей телегой и одрами аршин с четвертью и стоп. Потом — опять аршин с четвертью и опять стоп. И так без конца.

— Но, но! Сторонись! О, штоп вас, идолы! На дорогу стали! — ревет он, выведенный из терпенья, медведем.

Ругань его, рев и сердитое лицо вызывают в толпе раскатистый смех, шутки и остроты.

— Чего сердишься? Подумаешь, начальство, писарь или староста едет, — говорит ему спокойно и серьезно степенный барышник, как елка увешанный часами, цепочками и миниатюрными костяными брелоками, в которых можно увидать очень занимательные картинки — почтенную матрону, вылезающую из ванны, и девственницу без лифа с распущенными волосами.

— Боже мой! Боже мой! — скулит жлоб. — Да как же, милый человек, не сердиться? Едешь, едешь и никакого тебе удовольствия. Все на одном месте стоишь.

— Ну и постой. Эка беда, — по-прежнему спокойно замечает ему барышник.

— Э-ге-ге! — вмешивается в разговор бойкий паренек. — Тпру! Скажи, друг любезный, где ты этих лошадок достал? — и паренек останавливает за уздцы лошадей.

— Как где достал? Мои лошади.

— А не краденые!? Мишка! — орет на весь толчок паренек. — Трофима лошади, те самые, что у него прошлой зимой украли. Ей-Богу!

— Ну-у-у?! — откликается Мишка.

— Вотчепись (отвяжись), шарлатан! — ревет свирепо мужик и, как назойливую муху, отгоняет паренька кнутом.

Паренек, Мишка и несколько человек солдат заливаются.

Перебрасываясь такими фразами и комплиментами и огрызаясь, мужик, как в ладье, плывет в своей телеге по бурному толчковскому морю, дергает вожжи, помахивает кнутом, гребет-гребет и никак не может справиться с этим морем и новыми волнами в образе все прибывающего из казарм и окраин люда.

— Но, но!

Он больше не ревет медведем, а хрипит. Вдруг над ухом его раздается насмешливый голос солдатика:

— Где твой сундучок, дяденька?

Дяденька поворачивает голову и глаза его под бараньей шапкой выкругляются до крайних пределов. Черная туча оседает на его лицо.

Сундучка нет. Он исчез.

Жлоб всплескивает руками.

— Царица Небесная, — шепчут его губы.

— Вот он, твой сундучок! — раздается опять у него над ухом тот же голос.

Жлоб привстает, зажмуривается и смотрит в указанную сторону. Точно! Вот он, его сундучок. Подобно морской свинке, ныряет сундучок в море голов, плеч и рук. Он то появится высоко над головами, сверкнув своей красной спинкой, расписанной пукетами роз, то нырнет. Вверх, вниз! Вверх, вниз!

Упавший до хрипоты голос жлоба поднимается вдруг до соловьиного свиста, до свиста большефонтанской сирены и над толчковским морем пролетает потрясающее:

— Караул! Держите вора! Люди добрые! О-о-ой!

«Дзинь!» — звенят и дрожат, как струны, стекла в «Орле» над винной лавкой от этого вопля.

Весь толчок, как один человек, вздрагивает, поворачивает головы и глазам его представляется такая картина: посреди улицы стоит телега, со всех сторон затертая человеческими волнами, а на телеге, вытянувшись во весь рост, с искаженным страданием и бешенством лицом — мужик и рвет на себе волосы. Тяжелая картина.

— Где он?! — раздаются возгласы.

— Вот, вот! Держи! Караул! Люди добрые! О-о-ой!

Жлоб соскакивает с телеги и, разрезая дюжими руками человеческие волны, устремляется вслед за ныряющим сундучком. Он разбивает себе нос, губы и брови о встречные локти и лбы, падает. Но он ничего этого не замечает. Все энергичнее и энергичнее работая руками, он не спускает горящих глаз с сундучка.

Расстояние все сокращается. Скоро, скоро сундучок будет в его руках.

— Лови! Держи его! — надрывает он грудь.

Но вот силы покидают его. Он опускает руки, останавливается, утирает выступившие на лбу и на носу кровь и пот, тусклыми глазами глядит, как родной сундучок его уносится все дальше и дальше течением. Вот он сверкнул в последний раз на солнце своими пукетами роз, подразнил английским секретным замочком и канул.

Жлобу показалось, что вверх на поверхности голов всплыли пузыри. Конец!

Жлоб, для того, чтобы не упасть, прислоняется к фонарю и озирается вокруг бессмысленными глазами, оглушаемый криками:

— Лимонный квас! Ква-ас! Копейка стакан!

— Господа кавалеры! Жареные семячки. Пожалуйте, г-н фельдфебель!

— Са-а-харное мороженое! малиновое, сливочное! Сам бы ел, да хозяин не велел.

— Хороший пиджак! Кому надо? Ну-у-у?!

— Часы с 16-ью камнями, без одной починки!

— Весьма и очинно занимательные книжки «о том, как солдат спас Петра Великого», «Смерть Ивана Ильича» и «Бог правду видит, да не скоро скажет», сочинение его сиятельства графа Льва Николаевича Толстого! За маленькие деньги большое удовольствие!

— Чего на ноги лезешь!? Кэ-эк двину в нюхало, юшкой красной обольешься. Черт!

Жлоб стоит-стоит, смотрит на всех, смотрит, да как хлопнется о землю, да как зальется горячими слезами, да как завопит:

— Душегубы, грабители!

Народ пожимает плечами и никто, кроме бабы в ситцевой кофте, толстой, как сорокаведерная бочка, с корзиной семечек в руке, не скажет ему теплого слова.

— Ах, Боже мой, Боже мой! Ни за что человека обидели, — тянет, покачивая головой, баба. — И что они с ним, сердешным, мужичком милым сделали. И чего ты, родной мой, землячок милый, не смотришь в оба, когда едешь? Надо смотреть. Тут ведь у нас жульманов, чтоб им подохнуть всем, больше, чем ржи в мешке. А-ай! Батюшки! — взвизгивает вдруг баба.

Какой-то скачок (мальчишка-скакун), обидевшись за неодобрительную рецензию о своих старших коллегах и наставниках, крепко смазал бабу по уху и тотчас же как в землю провалился.

За чертой толчка в это время Яшка, наклонясь над знакомым сундучком с пукетами, разглядывает его со всех сторон, делает ему оценку и говорит приятелю — такому же скакуну, как и он, Сеньке Кривому:

— Как думаешь? Два рубля сундук поднимет (дадут за него)?

— Смело, — отвечает Сенька. — А внутри что?

Яшка откручивает английский секретный замок, откидывает крышку сундучка и озаряется улыбкой. На дне сундука лежит кусок нежно-розового ситца.

— И это рубль поднимет, — говорит Яшка.

— Смело, — соглашается Сенька.

— Айда в трактир!…

Теперь нарисуем другую сцену.

Прохоровская улица. Час ночи. Из городского театра возвращается молдаванский обыватель, любитель оперной музыки, и напевает:

«Ты-ы мо-о-я Аи-да-а…»

И вдруг, не окончив арии, растягивается от сильной затрещины на тротуаре.

Проходят добрые пять минут, пока он очухается и встанет на ноги. В ушах у него — звон, в шейных позвонках — ноющая, похожая на зубную, боль.

— Кто это меня угостил? — спрашивает он себя и дико озирается по сторонам.

А вокруг — пусто, ни единой души. И тихо. Молчат — посыпанная мелким снежком мостовая, тротуары и дома, в которых чуть-чуть брезжит свет прикрученных ламп. Таинственно и лукаво мигают вверху звезды, тесно жмутся друг к дружке, точно им холодно, и как бы ведут нескончаемые беседы Бог весть о чем.

«Уж не почудилось ли мне, что кто-то треснул меня по шее?» — спрашивает он себя опять.

Недоумевая таким образом, он ощущает внезапно сильный холод в голове. Он стремительно подносит к голове руку и натыкается на свою превосходную лысину.

«А шапка где? Великолепная каракулевая шапка? Нет ли ее на земле?»

Он достает коробочку спичек, зажигает одну спичку, другую, третью, ползет по снегу, тыкаясь в него, как в крем, носом, шарит, ищет… Нет шапки. Он наконец догадывается, что сделался жертвой грабежа, набирает в грудь побольше воздуха и, как Баттистини, берет самую высокую ноту.

— Караул! Городовой!

— И чего он, Боже мой, тарарам (шум) делает? Зекс (молчи)! — недовольно ворчит в этот момент и передергивает плечами Яшка, пробираясь кошкой темными переулками и прижимая к своей пылкой груди, точно бароху (любовницу), только что сорванную каракулевую шапку…

Яшка положительно панику наводил на жлобов и запоздалых пешеходов. Но наибольшую панику он наводил на кухарок. Он был грозой их, устраивал на них облавы, для чего перекочевывал на Привозную площадь и Новый и Старый базары и заставлял их плакать кровавыми слезами.

Не проходило и дня, чтобы он не обрабатывал нескольких кухарок. Несчастные кухарки! Когда-то они прятали самым спокойнейшим образом свои кошельки в карманы, в муфты, заточали их в кулаки, завязывали в носовые платочки, но потом, когда появился Яшка, они стали прятать кошельки за пазуху. Они думали, что здесь кошельки их — в безопасности. Но и отсюда их доставала всюду проникающая и пролезающая рука Яшки.

Стоит какая-нибудь Сима или Варя и покупает яйца. Торговка-еврейка клянется детьми и мужем, что меньше чем за четвертак уступить десятка яиц не может. Наконец сошлись.

— Кушайте на здоровье, — говорит торговка. — Дай Бог вам в будущем году быть самой хозяйкой и сидеть за столом рядом с мужем.

— Аминь! Мерси, — благодарит от искреннего девичьего сердца кухарка и расстегивает на груди кофту для того, чтобы достать кошелек.

Но ее, как галантный кавалер, до сих пор прятавшийся за ее спиной, предупреждает Яшка. Выждав этот торжественный момент, он глубоко залезает к ней рукой за пазуху и, попутно щекотнув ее, извлекает на свет Божий теплый, как только что извлеченный из Филипповской печи пончик, кошелек.

— Хи, хи, хи! А-ай! — взвизгивает от неожиданной щекотки кухарка.

«Кузька (жучок), должно быть, залез», — думает кухарка.

И она запускает руку для того, чтобы извлечь кошелек и «кузьку». Она шарит, шарит. Но что это? Ни кошелька, ни кузьки. Вот тебе и «хи, хи, хи»! Вот тебе и кузька.

— Ой, Боже мой! Мама моя родная! Кошелек вытащили!

Кухарка разливается, как река в половодье. Смотреть на нее жалко.

Ну и достанется же ей от хозяйки! Загрызет, из жалованья украденные деньги вычтет.

Как всегда, кухарку окружает толпа.

— Городового позвать бы, — говорит какая-то дама.

— Эх, матушка-барыня, — замечает ей высокий старик-мужик, привезший для продажи колбасу и окорока. — Знаете пословицу? Что с воза упало, то и пропало…

А поразительно ловкая шельма был Яшка. Сбатает (стащит) и как в землю провалится. Только что был тут и нет его. Он плейтовал (улетучивался), как заяц, как пар. И можете себе представить? За всю свою деятельность — он «работал» 15 лет, а от роду ему было 27, — он всего-навсего семь раз засыпался (поймался). Семь раз, в то время, когда иной косолапый скакун «засыпается» по два и по три раза в неделю.

Засыпавшись, Яшка один раз сидел в тюрьме, а в остальные был бит.

Вот так субъект! Иной сеет, пашет, служит молебствия и нет ему от Господа Бога милости, нет ему урожая. А Яшка, хотя и не сеял, не пахал и не молился, постоянно собирал жатву. Он собирал ее на похоронах, на воинских парадах, на паперти, во время венчания, на пристани, во время перенесения на пароход чудотворной иконы, и постоянно возвращался домой с карманами, нагруженными дамскими и мужскими часами, цепочками, брелоками, декадентскими зеркальцами, лорнетами, перочинными ножичками и кошельками.

По природе Яшка был злой и бессердечный, иначе он не обирал бы бедных жлобов и кухарок. У него в кармане постоянно лежал страшный финский нож и 10-фунтовый кастет с восьмигранными «пупочками» и он без счета поставлял в городскую и еврейскую больницы клиентов с распоротыми животами и проломанными головами.

Ткнуть кого-нибудь ножом в живот было для него то же самое, что ткнуть им в именинный пирог. А посему, он тыкал нож в обывательский пирог, сиречь живот, очень и очень часто. Иногда даже из-за пустяка.

Стоило кому-нибудь задеть его словом или наступить ему на мозоль и… готово. Подбирай выпущенные на свет Божий кишки, сальник, печень, зови извозчика и поезжай в больницу.

В районах толчка, Пересыпи, Привозной площади, Нового базара и порта можно было насчитать человек 60, гулявших по его милости с зашитыми животами.

Но чаще всего Яшка пускал в ход камень. Перефразировав слова великого полководца фельдмаршала Суворова, он мог бы сказать:

— Нож — дура, камень — молодец.

Он в этом убедился.

— Ж-живот, — говаривал он, — если сделать в нем надрез, можно зашить так же легко, как прореху в кофте или брюках, а голову, ежели треснуть по ней хорошенько камнем, с размаху, так же легко, как прореху в кофте, зашить нельзя. Шалишь!

Когда Яшка нападал на кого-нибудь в переулке, он никогда не церемонился. Не церемонился по той простой причине, что был чужд рыцарского духа и никогда не предлагал:

— Кошелек или жизнь.

К чему этот пустой вопрос? Он прекрасно понимал, что никто не отдаст ему добровольно ни кошелька, ни жизни, так как и то и другое припертому им к стене индивидууму одинаково дорого. И он всегда начинал с того, что сразу оглушал индивидуума камнем, парализовал его язык, находчивость, силу сопротивления и способность канючить, чего больше всего боялся Яшка. Как же! Начнет он канючить, молить, упрашивать, плакать и Яшка, чего доброго, не выдержит, сам расплачется и скажет ему:

— Ангел мой. Ступай с миром и да хранит тебя Бог. Вот тебе на дорогу двугривенный. Как пройдешь этот переулок и увидишь ночного сторожа, попроси его, чтобы он задержал меня и в участок представил.

«Ха, ха, ха!» — смеялся частенько Яшка, рисуя себе такую сентиментальную картину.

Оглушив индивидуума, Яшка проделывал обычную операцию. Снимал с него клифт (пальто), кашне, пиджак, галстук, жилет, колеса (ботинки) вместе с галошами, а иногда, если физиономия субъекта не приходилась ему по вкусу, если она была слишком розова и отягчена жиром, снимал и кальсоны.

Яшка был не только злой, но и мстительный. Можно было думать, что в жилах его течет кровь кабардинца, а не «посметюшки»-Женьки — матери его, родившей его в чудную звездную ночь на Косарке, в стружках под навесом.

У Яшки была любопытная записная книжка, куда он вносил карикатурными буквами фамилии и адреса тех, которым ему предстояло отомстить. И горе было тому, кто попадал в эту книжку. Вот некоторые записи его:

«Дворник Семен Иванов. Дом № 45, такая-то улица».

«Исаак Шпрингер. Приказчик. Магазин обуви. Такой-то дом, такая-то улица».

«Ночной сторож, бляха такая-то».

Господа эти в разное время хотели погубить его. Они выдали его и задержали.

В конце книжки у него было десять страничек, исписанных разными фамилиями и перечеркнутых синим карандашом. С этими господами он давно свел счеты.

Часть их ходит теперь с зашитыми животами, часть с отбитыми легкими, а часть мирно покоится под превосходными памятниками на Новом и Старом кладбищах. Да будет земля им пухом.

Среди отправленных Яшкой туда, «где нет воздыханий и слез», значилась фамилия Семена Борухова. Борухов был музыкантом, давал уроки и содержал большую семью. Однажды, проходя мимо толчка, он увидал, как Яшка стащил с воза кожух.

— Эй! Дядька! — крикнул он мужику.

И только.

Мужик обернулся и погнался за Яшкой. Яшка бросил кожух и крикнул музыканту:

— Попомнишь меня.

Два месяца следил за ним Яшка, выследил и подколол…

Яшка, когда попадался, то получал должное.

Всем, конечно, известно, что бить вора для толпы составляет большое удовольствие. Ради этого удовольствия она готова отказаться от лучшего десерта. Раззудить плечо, размахнуть руку, и задвинуть в зубы или в переносицу скрученному по рукам вору так, чтобы тот кровью залился, — это такой десерт для нее, такой десерт. И каждый поэтому прикладывал кто руку, а кто ногу к Яшке.

Впрочем, Яшка не очень-то этим огорчался. Он принимал побои с философским спокойствием, точно желая сказать:

«Не всегда коту масляница. Делать нечего, коли „засыпался“. Бейте».

И он надвигал на лицо картуз, давая этим понять, что почтенные джентльмены могут ссадить его кулаками куда им угодно, куда им приятнее и более всего нравится — в бок, в живот, в «сердце», промеж лопаток. Но только не трогать лица. Он хотел, чтобы оно оставалось для них священным. Он не кричал и только запоминал всех тех, кто особенно старался, для того, чтобы в ближайшем будущем воздать им сторицей.

Другой, после такой экзекуции, остался бы на месте, душу бы отдал Богу, а Яшка — ничего. Он оставался жив и невредим и производил впечатление человека, который только что вышел из бани, где час провалялся на седьмой полке и парился веником до бесчувствия.

О том, как легко он переносил всякие побои, рассказывали целые легенды. Просто не верилось.

Однажды в полночь Яшка забрался во двор, где под звездным небом, на земле спала артель каменщиков из 70 человек, и стал шарить. Кто-то проснулся и завопил:

— Братцы, вор!

Все, как крепко ни спали, проснулись, вскочили и окружили Яшку.

— А! Вор! Попался! Бей его! — загудела артель.

И на Яшку обрушились 70 пар кулаков-молотов. Яшку с первых же кулаков сбили с ног, и артель, как муравьи, накрыла его. Каменщики топтали его, душили. Четверть часа продолжалось это безобразие. Один из каменщиков даже упарился, а другой руку себе вывихнул.

На шум и крики не столько Яшки, сколько озверевших каменщиков, прибежали — дворник, городовой, ночной сторож, жильцы дома и домовладелец.

— Что вы делаете?! Человека убиваете?! — крикнул домовладелец.

Каменщики опомнились, перестали бить Яшку и посмотрели на него. Он лежал без движения, весь в крови, смятый, скомканный.

— Шабаш, — сказал бородатый каменщик и отошел прочь.

Товарищи последовали его примеру.

Яшку отправили в больницу.

Прошло с этого вечера 10 дней. Эта самая артель каменщиков сидела у себя на квартире и хлебала щи.

— А угадайте, братцы, кого я нынче видел? — вдруг проговорил со смехом молодой каменщик.

— Кого? — спросило несколько голосов.

— Чудеса! Того вора, что мы били.

— Врешь.

Все были уверены, что после их побоев Яшка отдал Богу душу.

— Лопнуть моим глазам, если вру. Иду сегодня мимо толчка и вижу его. Стоит и продает свиту.

— Что же это, братцы? Стало быть, мало мы его били?

— Зачем мало. В самую пропорцию. Только сколько вора не бей, ему — ничего. С него, как с гуся вода.

Загрузка...