В. Котарбинскiй.
Les larmes ramassees. Собранный слезы.
Вы знакомы с картиной польского художника Котарбинского — "Собранные слезы"?
Она изображает трех ангелов, которые поднимаются к небу.
В руках у ангелов — золотая ваза, перевитая листьями туи и плакучей ивы, и в ней — слезы.
Ангелы собрали их на земле и несут их Богу.
Среди них есть и слезы матерей и сирот, и нищих, и убогих. Горячие, крупные!
Но горячее и крупнее всех — слеза проститутки..
В сравнении с нею все слезы кажутся такими холодными, маленькими.
Берегитесь! Я обращаюсь к вам — женщины!
Берегитесь страшного чудовища, имя которому — проституция!
Обходите старательно расставленные ею на вашем пути капканы и соблазны!
Защищайтесь до последней капли крови и не давайтесь в руки закорелому врагу вашему.
Ибо горе — побежденным.
Горе! Горе!
Чудовище скомкает вас и безжалостно разобьет вашу жизнь.
Оно превратит вашу жизнь в темную, непроглядную ночь…
Я не буду перечислять все его капканы и соблазны. Их не перечтешь.
Я только говорю:
Берегитесь! Защищайтесь!
И для того, чтобы у вас явилось больше энергии для борьбы с этим чудовищем, я расскажу вам кое-что из жизни падших.
Был седьмой час вечера, когда она проснулась.
В крохотном, отвратительно-грязном номере ее гостиницы "Крит", с одуряющим запахом сырости, было так темно, что с трудом можно было разобрать мебель — поломанный стол, накрытый землистого цвета скатертью, ветхий сундук со скошенной набок крышкой, два кресла и умывальник.
Она свесила на пол с кровати голые ноги и сонными, красными глазами посмотрела на два окна, выходящие в узкий глухой переулок.
Окна были снаружи застланы густым туманом. Сквозь туман виднелись размазанные огни окон, находящихся по ту сторону переулка.
Увидав огни, она сильно заерзала и на ее основательно помятом, хотя и молодом лице с глубоко ввалившимися щеками и в карих глазах, закованных в широкую синеву, отразилось беспокойство.
— Боже мой, Боже мой! Уже — вечер, — проговорила она скороговоркой и, нагнувшись, стала шарить под своими ногами.
Она не скоро отыскала длинные чулки, натянула их на свои тощие, дрожащие ноги, потом — туфли и зажгла маленькую керосиновую лампу.
Мертвенный свет залил комнату и на его фоне грязь и убожество ее выступили рельефнее.
Как куски мяса, висели по стенам отклеившиеся обои, на полу чернели широкие трещины, через которые, как через пароходные иллюминаторы, поднимался снизу, из такой же неуютной комнаты, как и эта — приюта одного жалкого, голодного изобретателя, изобретающего подводный граммофон — адский холод; вокруг умывальника стояла лужа грязной воды и из красного кресла о трех ножках, стоявшего в углу, как из живота, лезли внутренности — гнилая морская трава и пружины.
Рельефнее выступили теперь и впалость щек ее страдальческого лица, и синева под глазами, и вся ее фигура — тонкая, изломанная, исковерканная, как жестянка, выкинутая на двор и побывавшая в десятках рук шалунов-мальчишек.
Она накинула на себя толстую серую шаль и вышла в коридор. И через несколько минут она возвратилась с кипятком в большом фаянсовом раскрашенном чайнике.
Заварив чай, она быстро умылась, села за стол, подвинула к себе круглое, с большой на середине трещиной зеркало, коробочки с краской и белилами и щипцы для волос и стала "наводить" на себя красоту.
Время от времени она откладывала пуховку и прихлебывала из стакана бледный чай.
Через полчаса вялое и мертвое лицо ее расцвело, как майская роза, а растрепанная голова ее превратилась в модель вавилонской башни.
Она посмотрела в последний раз в зеркало, улыбнулась себе самой и собиралась было уже встать, как дверь с треском распахнулась и в комнату вошел плюгавый мужчина, в сапогах и картузе с ремешком, брюнет — типичный жулик.
Улыбка моментально сбежала с ее губ, руки у нее задрожали и она вопросительно посмотрела на него испуганными глазами.
— Пьешь чай? — спросил он, не снимая картуза, и странно рассмеялся.
— Да, пью, — ответила она с дрожью в голосе. — А что?
Он пристально посмотрел на нее своими черными острыми глазами, засвистел и повернулся к дверям. В дверях два раза щелкнул ключ.
Она сильнее заерзала на стуле и спросила его упавшим голосом:
— Что ты хочешь делать?
Он засмеялся прежним странным смехом и загадочно ответил:
— Сейчас увидишь.
— Ты, быть может, снова собираешься бить меня? — спросила она.
Проговорив это, она вскочила, подошла к окну, уперлась спиною в край подоконника и посмотрела на него безумными глазами.
— Бить тебя? — притворился он изумленным. — Та Боже меня сохрани! Разве я когда-нибудь бил тебя?
Он громко захохотал и, не спуская с нее своих ужасных глаз, стал медленно приближаться к ней.
На правой руке его блеснул стальной наручник. Она затрепетала, как голубка, и заговорила, заикаясь:
— Нет, нет! Не ври! Я вижу, что ты хочешь бить!… Слушай, Сергей!… Не смей! Я кричать буду! На помощь позову! Мало, что ли, ты у меня крови выпил?! Посмотри, — у меня здорового места на теле нет! Вся — в синяках!.. Каждый день, каждый день!… Разве я — крепостная?!
Сильный удар заставил ее замолчать и она шлепнулась об пол.
— Караул! Мама родная! За что?! — завопила она.
— Я тебе дам — караул! Я тебе дам — "мама родная" и "за что"! — проговорил с шипением змеи Сергей, нагнулся и стал терзать ее.
Стальной наручник, как молния, сверкал в воздухе и зарывался то в одну часть ее тела, то в другую.
Она сперва сопротивлялась, но потом перестала.
И где ей — слабой и несчастной женщине — бороться с этим извергом?!
— Легкие не тронь! Не тронь легкие! — только просила она.
А он, как назло, трогал эти самые легкие и с особым наслаждением ввинчивал в них пятигранную шишечку наручника. Ввинчивал и, растягивая каждое слово, наставительно толковал ей:
— Гм! Ты спрашиваешь — за что я тебя бью? А за то, что ты ничего не делаешь. Вчера всего 70 к. принесла. Если завтра меньше двух рублей принесешь, — убью, зарежу. Ей-Богу, зарежу!
Он наконец утомился, спрятал в боковой карман свой инструмент — орудие своего позорного ремесла, — и выпрямился. А она осталась на полу — избитая, истерзанная, оплеванная, гадкая.
Вся спина и плечи ее были испещрены синяками, сорочка порвана.
Она глухо рыдала, давилась слезами и лепетала:
— Ой, Боже мой!… Ой, легкие мои!… Мамочка…
Слезы без конца лились из ее глаз.
Камень зарыдал бы, глядя на это несчастное, поруганное существо, на эту слабую женщину. А он и в ус себе не дул.
Он смотрел на нее с холодным равнодушием, как на неодушевленный предмет, и спокойно поправлял свою помятую бумажную манишку и съехавший набок во время экзекуции галстук.
— Долго еще будешь валяться? — спросил он ее грозно.
Она не ответила.
Он повысил голос:
— Вставай и одевайся! Пора на улицу! Восьмой час уже! Живее, а то смотри у меня! Все ребра поломаю! Сердце вырву!
Голос его звучал так грозно, что она перестала стонать и медленно, упираясь в пол, поднялась.
Печальный вид ее — избитое и окровавленное лицо, растрепанные волосы, красные, вспухшие и полные слез глаза привели его в веселое расположение духа. Он громко и цинично расхохотался и стал иронизировать:
— Вот так красавица премированная! Хоть на выставку ее! И на кого ты похожа?! Умой сейчас свою поганую рожу!
Она глотая слезы, покорно поплелась к умывальнику.
Он, тем временем, подсел к столу, налил стакан чаю, заложил ногу за ногу и погонял ее:
— Живее! Чего так долго копаешься?!
Она умылась и подсела к зеркалу.
Когда в зеркале отразилось ее избитое лицо, из глаз ее снова хлынули слезы.
— Опять? — спросил он.
— Что ты со мною делаешь? — простонала она и схватилась за голову. — Смотри — какой у меня фонарь под глазом! Как я выйду на улицу и кто захочет посмотреть на меня?
— Пустое! Замажь его пудрой и готово!
— Да, замажешь, — и она занялась опять превращением своего мертвого и, вспухшего лица в майскую розу.
— Есть у тебя папиросы? — спросил он вдруг.
— Нет.
— Дай пятак, я схожу в лавочку.
— Где я тебе достану? Видишь, без сахару чай пью.
— Гм! А ты еще спрашиваешь — отчего я тебя бью. У тебя никогда ничего не будет, потому что ты лодыря валяешь. Спишь до 7 ч. вечера. Посмотри-ка! Маня Боцман и Феня Пассаж давно уже гуляют. А ты!… Пошевеливайся!
— Сейчас!
Она вколола в прическу последнюю булавку.
— На дворе очень сыро? — спросила она.
— А что?
— Не знаю, что надеть — сак или ротонду?
— Ишь, графиня. Простудиться боится. Не издохнешь.
Она, не слушая его, сняла с крючка длинную ярко-красную ротонду и с другого — большую, как поднос, шляпу с пышным страусовым пером.
Через несколько минут она была готова к выходу.
— Я провожу тебя, — сказал он.
Она ничего не ответила, потушила лампу, и они вышли в узкий коридор.
Пройдя коридор, они спустились по лестнице вниз в глухой переулок и очутились в объятиях тумана.
— Ну и погода, — проворчал Сергей. — Теперь хорошо сидеть в трактире, у органа, и чай пить.
Она опять ничего не ответила и плотно запахнулась в свою ротонду.
Они двинулись по направлению к Дерибасовской улице.
— Живее! — торопил Сергей.
Когда показалась Дерибасовская, Сергей остановился и сказал ей:
— Ну-с, прощаюсь, ангел мой, с тобою. Смотри, не зевай. Сегодня три парохода английских с кардифом (углем) пришли и два — с хлебом. Много джонов (англичан) шатается по городу. У них много башей (денег)… Два рубля принеси, помни!
Он надвинул картуз на глаза, сунул руки в карманы, свистнул, повернулся к ней спиной и зашагал.
Она посмотрела ему вслед и, когда он сгинул в тумане, направилась к городскому саду.
Мимо сада давно уже взад и вперед прохаживались попарно и в одиночку ее товарки, так же, как и она, одетые в яркие, бросающиеся в глаза ротонды и большие шляпы — Маня Боцман, Феня Пассаж, Соня Калараш, Лея Серебро и другие.
Они стреляли, как из пушек, глазами, подмигивали прохожим, вступали с ними в разговоры и всячески соблазняли их.
Ее заметила Лея Серебро — красивая, толстая еврейка в ротонде из зеленого плюша, который отливал серебром, — и, остановив ее, спросила, сильно картавя, по-балабарски[28]:
— Здравствуй, Женька! Чего у тебя мотрачки (глаза) мокры?
— Не спрашивай.
Женька прислонилась к решетке сада и глухо зарыдала.
— Что с тобой?! Этот "Серожка"-шарлотта, наверное, опять побил тебя?!
— Да… Мне тут, у сердца — больно. Кажется, он отбил у меня легкие, — простонала Женя.
— А чтоб его чума схватила! — выругалась Лея. — А мой Исидор, ты думаешь, лучше? Он вчера так бил меня, так бил. У меня до сих пор спина и правый бок болят. Ой, вейз мир! Чтоб его "хо-хоба" забрала! Такой карманщик!
— Он сказал. ЧТО если я завтра не принесу ему двух рублей, то он загрызет меня.
— Вот несчастье!
— Я утоплюсь.
— Э! Думаешь, на том свете лучше?.. Ну, довольно плакать! Погуляй лучше. Может быть, кого-нибудь подцепишь, — и Лея оставила ее.
Женя утерла глаза и стала гулять.
Она прошла, пересекая одну и другую мостовую, два квартала мимо пылающих и залитых золотом, серебром, бриллиантами и шелками витрин и повернула назад.
Она шла, то замедляя шаги, то ускоряя, косила глазами, слегка толкала мужчин в бок, смеялась и подмигивала им. Но никто не шел на ее удочку.
Каждый окидывал ее насмешливым или презрительным взглядом.
После долгого хождения, ей удалось заманить в переулок одного юнца.
— Хорошенький, — стала она нашептывать ему, — идемте.
Юнец, озираясь, спросил ее с замиранием в голосе:
— Куда?
— Увидите.
— А что будет? — стал выпытывать испорченный до корней мозгов юнец.
Она стала расписывать.
Юнец слушал-слушал и заявил:
— У меня времени нет.
— Ну, вот еще.
— Право, нет, — и он пошел прочь.
— Жулик, скотина! — выругалась она.
Ей пришлось вернуться и приняться за прежнее фланирование.
Вон из-за угла появилась компания из двух "джонов" и негра.
Женька ринулась к ним, но опоздала. Ее предупредили. На них налетела стая товарок и расхватала их, как филипповские пирожки.
Женька, как ни была огорчена неудачами, расхохоталась при виде Леи, которая тащила через мостовую, как на буксире, негра. Шляпа у нее съехала набок, а ротонда упала на землю.
— Комман, комман, мистер (идем, господин)! — щебетала она, вися у него на руке….
Становилось поздно. Один за другим потухали в магазинах огни, загремели железные шторы и скоро светлые волны, заливавшую улицу, исчезли. А туман становился все гуще и гуще. На улице сделалось темно и пусто.
Женя, сделав в тумане больше 200 туров, продрогла и устала. Ноги ее отказались служить и она присела на зеленую скамью, откинулась на ее решетчатую спинку и бесцельно уставилась перед собой на фасад четырехэтажного серого дома. В доме все спали и во всех окнах было темно.
Она смотрела на мрачный фасад несколько минут и вдруг удивилась.
"С какой стати она, в течение четырех месяцев, созерцает этот безжизненный и глупый фасад? и что связывает ее с ним?"
На лбу у нее выдавилась глубокая морщинка. Что связывает ее с этим фасадом? Да ее позорное ремесло.
Это же ремесло связывает ее с этой улицей.
А как она очутилась на этой улице?
Да так, как и остальные.
"Не длинен и не нов ее рассказ".
Она работала на заводе, познакомилась с прекрасным молодым человеком, который великолепно плясал кэк-уок и носил пестрые галстуки, стала посещать с ним театры, народные балы, пристрастилась к нарядам, ужинам в "отдельных кабинетах" и пошла-пошла по рукам, как вещь…
— Ужасно! Ужасно! — прошептала Женька и закрыла лицо руками.
Но ужаснее было в ее падении то, что ею овладел совершенно посторонний, чуждый ей человек, закрепостил ее, присосался к ней, как вампир, к самому сердцу, и сосет-сосет ее кровь.
В груди у Жени поднялась настоящая буря.
Она сверкнула глазами и заговорила, задыхаясь, вполголоса:
— Довольно! Этого не должно быть больше! Кто дал ему право на мое тело и душу?! Я буду кричать на всю улицу! Я пойду к градоначальнику, брошусь перед ним на колени и буду плакать!
Но весь этот пыл быстро прошел у нее и она умолкла.
Ей показалось, что он — здесь и слышит ее.
Вот он стоит в тумане и скалит свои волчьи зубы.
Она вспомнила, что, если она не принесет ему двух рублей, он загрызет ее.
И в один момент она была уже на ногах и шлепала по-прежнему своими намокшими, весенними туфлями по тротуару.
Женька остановила Маню Боцман и сказала ей усталым голосом:
— Манька, одолжи пятачок. Я куплю себе пирожок с мясом. Смерть как есть хочется. С утра ничего не ела, только вечером стакан чаю выпила да и то в прикуску.
— Где же я тебе возьму? — сердито ответила Маня. — Да и где теперь пирожки достать? Не видишь, что все кругом — закрыто?
Женька понурилась…
Стрелка на больших уличных часах показывала час.
Женькой овладело отчаяние. Час ночи и ни одного "пассажира". Что будет с нею?! Он убьет ее.
И она, как безумная, стала метаться из стороны в сторону и бросаться на каждого запоздалого пешехода.
Она даже окликнула одного седока — почтенного мужчину.
Седок приказал извозчику остановиться и спросил ее, что ей угодно.
Вместо ответа она многозначительно засмеялась ему в лицо.
Седок рассердился, плюнул и велел извозчику ехать дальше.
— Вот какие бесстыжие пошли нонче! — покачал головой извозчик.
Женя осталась посреди мостовой, как в столбняке.
Когда столбняк прошел, она увидала, что стоит под проливным дождем.
Капли дождя прыгали вокруг нее, как мячики, и стучали по гранитным кубикам, как молоточки.
Шляпа и ротонда ее были промочены насквозь.
Женя беспомощно оглянулась вокруг, ища подъезда, куда бы юркнуть. Но вся улица была заколочена и ни одна щель не осталась свободной.
Мимо Жени пробежала, подобрав высоко ротонду и юбки, Катя Боцман.
— Ты куда? — спросила Женя.
— Куда, куда?! — рассердилась Катя. — Домой! А то куда больше?! Ступай тоже. Не ночевать же на улице. Видишь, какой дождь!
— Правда твоя, — согласилась Женя.
Она в последний раз оглянула мертвую улицу и последовала примеру Кати.
Придя к себе в номер, она сбросила на пол мокрую, как половая тряпка, ротонду, шляпу со скомканным пером и, не раздеваясь дальше, бросилась на грязные подушки и глухо зарыдала.
В это самое время в душной биллиардной одной трущобы Сергей божился пред партнером-приятелем, которому он проиграл несколько партий.
— Накарай меня Господь, если не отдам тебе завтра твоих денег!
— Врешь.
— Не вру.
— А где возьмешь?
— У Женьки.
— А если она ничего не заработала?
— Как не заработала? — и глаза у Сергея загорелись недобрым огнем. — Убью ее. Зарежу. Все жилы зубами вытяну.
Кармен.
Одесса, 1904 г.
Страшно! Не так ли?!
И таких закрепощенных Женек, таких игрушек в руках негодяев — много.
Вот почему я говорю вам — женщинам:
— Берегитесь, защищайтесь и не давайтесь в руки вашему закоренелому врагу — проституции.
Но мы знаем, что вы — слабые, нежные и что вам — одним трудно бороться с этим чудовищем.
Мы поэтому протягиваем вам нашу братскую руку помощи.
Если вы стоите над бездной, мы удержим вас. Мы не дадим вам скатиться.
Запомните следующий адрес:
Приморская улица, д. № 75.
Мы открыли на этой улице отделение Российского Общества защиты женщин.
И, как только вы почувствуете опасность, как только вы увидите, что упомянутое чудовище протягивает к вам свои лапы, что под вашими ногами колеблется почва и разверзается бездна, спешите к нам!
Вы найдете у нас и добрый совет, и тепло, и поддержку, и ласку, и даже приют.
Для приюта у нас устроено убежище на 16 человек, с 16-ью кроватями и обстановкой.
Приют этот должен напоминать бухту, куда прячутся во время шторма суда, навес, под которым прячутся во время грозы птицы.
Вы можете пользоваться нашим приютом до тех пор, пока минет опасность.
Если муж ваш изверг, терзает вас и детей и не дает вам развода — мы выхлопочем Вам развод.
Если вы, приезжая, ищете места и не можете так скоро найти его, между тем как средства ваши иссякли, мы постараемся найти вам место, а пока дадим вам приют и обед…
Все-все ступайте к нам, смело, без стеснений, какого бы вы ни были вероисповедания, интеллигентные или неинтеллигентные!
Повторяю снова, вы найдете у нас — добрый совет, тепло, поддержку, ласку и приют.
Приходите только! Мы ждем вас!
Кармен.
Я прочел эту книжку и удивился.
Женщины вообще пишут несколько наивно, а в таком вопросе (о добрачной чистоте мужчины) от дамы-автора и подавно следовало ждать большой наивности.
Оказалось — ничуть. Т. е. почти ничуть. Редко-редко промелькнет наивная строчка, да и то скорее похоже на смелость, чем на наивность.
Но общий тон обличает в авторе вполне современное строение ума и чуткую вдумчивость.
Нет пресного морализирования на тему:
— Что бы вам, мужчины, взять да исправиться?
Напротив, все время присутствует сознание, что вопрос очень глубок, что зло коренится в общественной почве, что "на болоте нельзя выстроить святого храма".
При этом поражает в такой маленькой книжке обилие оригинальных мыслей.
Оригинальная мысль не значит такая мысль, до которой никто прежде меня не додумался.
Есть господа, которые не могут услышать свежего слова без того, чтобы не воскликнуть:
— Еще Пифагор говорил то же самое!
И, действительно, Пифагор, оказывается, говорил то же самое, — а если не Пифагор, то Аристотель, или поп Сильвестр, или кто-нибудь другой.
И это нисколько не мешает мысли быть оригинальной.
Если мысль родилась во мне, если она мною высмотрена из жизни, а не впитана с чужих слов, — то она моя, она оригинальна, хотя бы все Пифагоры заявляли на нее jus primae noctis.
На такой мысли всегда лежит обязательная печать самородка, печать личности — и таких мыслей, своеобразно-красиво выраженных, вы встретите, если умеете замечать, много на ста без малого страничках этого "дневника"…
А с идеей его я все-таки не согласен.
Немецкая барышня Вера, — говорится в этой книжке, — выросла в богатой обывательской обстановке, но сохранила гордый и самобытный характер.
Ей 20 лет, и она чувствует с разных сторон, что все в жизни неладно.
Ее любит Георг, она любит его; он небогат, родители недовольны, но Вера, если родители не захотят, рассчитывает выйти за Георга без их согласия.
Впрочем, это устраивается: Георг получает "место", папа и мама благословляют, уже приискали даже квартиру, но несчастье приходит с другой стороны.
Барышня Вера узнает, что Георг до встречи с нею был несколько раз в связи с разными женщинами, — что он не чист.
Барышня Вера и прежде знала, что молодые люди до брака развратничают, но ей не приходило в голову, что ее Георг такой же.
Когда ей стало ясно, что Георг такой же, она некоторое время пытается превозмочь обиду и отвращение — но это ей не удается — и она отказывается от жизни.
Умирает же она потому, что любит Георга и ей противно, когда любимый Георг оказался проституткой.
Ибо, — говорить барышня Вера, — "женщина, отдающая себя нелюбимому человеку, в нравственном отношении не выше проститутки, которая этим добывает себе пропитание.
А если мужчина вступает в связь то с одной женщиной, то с другой, меняя их, как галстуки, разве это не та же проституция?"
Не знаю, как думает читатель, я же думаю, что да, форменная проституция.
И этот Георг — форменная проститутка.
Он, этот Георг, довольно ясно выступает в дневнике, — настолько ясно, что желтый билет на его лице виден даже издали.
Он, этот Георг, не рассказал барышне Вере о своих прежних связях — он ей покаялся.
Покаялся, как в чем-то грязном, и просил прощения и забвения.
Из его прежних любовниц не все были продажные женщины: была, например, одна жена его университетского товарища.
Значить, с нею был роман, т. е. любовь и ухаживание.
А теперь он, этот Георг, "кается", т. е. признает:
— Я валялся в грязи. Женщины, которые доныне отдавались мне даже по любви, — все грязь.
И закрепляет фразой:
— До тебя я никого не любил, Вера!..
О да, этот Георг — проститутка.
Если бы он не был проституткой, он не так бы говорил Вере о своем прошлом.
Он, может быть, совсем промолчал бы, гордо сохранив свои секреты своими секретами; но если бы рассказал, — то именно бы рассказал, а не каялся.
Он сказал бы Вере:
— Мое прошлое прошло. Я теперь твой, прежняя жизнь кончена.
Но я буду вспоминать эту жизнь без злобы и презрения, с теплой симпатией.
Среди женщин, которые мне принадлежали из любви, были такие милые и задушевные женщины. Они облегчили мне много нехороших минут.
А среди тех, которые принадлежали мне за деньги, была одна, в которой я увидел добрую душу; и одна, в которой я увидел искру самопожертвования; и одна, в которой я увидел тоску о лучшей жизни; и для меня вся их грязь этим очищена.
Я люблю тебя, Вера, одну тебя, я не хочу разлюбить тебя вовек, но никогда ради тебя я не стану презирать огулом женщин, которые принадлежали мне прежде.
Так бы сказал другой мужчина, не проститутка, не такой, который отдавался разным женщинам — и ни от одной не сохранил теплой точки в душе.
Он, этот Георг, как бродяга, долго ночевал по хижинам у лесников и рыбаков, — и теперь, когда ему посчастливилось попасть на постой в богатый дом, вот как поминает их гостеприимство:
— Ну и грязь же была у этих скотов!..
Барышня Вера умирает с надеждою, что когда-нибудь выстроится "чудное здание будущей целомудренности", — и тогда, значит, женихи будут приходить к невестам чистыми и брать чистых невест.
На барышне Вере вообще, несмотря на всю ее независимость, отразилось настроение богатой обывательской немецкой семьи:
— "Свободная любовь"! — презрительно говорила она. — Призрак, очертаний которого никто не может уловить. Чистый истинный брак — вот она, свободная любовь…
Из чего видно, в скобках, что и мещанство иногда, с отчаяния, говорит парадоксами…
Эта закваска мещанства — легкая, но невытравимая — приводит бедную барышню к требованию девственности от мужчины, вступающего в брак.
Так как она умна и не хочет дешево морализировать, то она и не требует этого идеала сейчас — вынь да положь, — она знает, что это дело долгого общесоциального прогресса, и умирает для того, чтобы стать "камешком для будущего чудного здания"…
Будем же надеяться, что это чудное здание ни в каком случае не окажется таким, как мечтала, умирая, барышня Вера.
Что в далеком светлом будущем два человека, встретясь на дороге любви, не станут опрашивать друг друга:
— Девственен ли ты, мужчина? Девственна ли ты, женщина?
Эти вопросы — оскорбление любви.
Потому что под ними понимается:
— Если ты уже любил, то ты не чист для меня.
Значит, любовь делает нечистым? Значит, любовь — клоака?
И, очевидно, требование девственности от любимого человека есть просто-напросто пакостное желаньице вывалять в грязи моей клоаки совершенно чистенького, еще незабрызганного человека…
Нет, барышня Вера, в "чудном здании" грядущего иначе будут понимать любовь.
Встретясь и полюбив, два человека только спросят друг у друга:
— Чиста ли твоя душа?
И отпразднуют свою любовь, не заботясь о жалком розыске, кто сколько уже любил.
Барышня Вера тоже поняла бы это, пошли ей судьба не такого Георга.
Если бы любимый человек рассказал ей о своем прошлом с благородным умилением, она поняла бы, что и в своих прежних увлечениях, хотя бы мимолетных, он был и оставался человеком, а не скотом, и полюбила бы его еще теплее.
Но он оказался абсолютным животным. Он перед нею оплевал свое прошлое и доказал, что в этом прошлом для него не было ничего, кроме скотства; он развернул перед нею нечистую душу, и бедной девушке стало противно — противно до смерти.
Оттого она не поняла, что и мужчина от женщины, и женщина от мужчины должны требовать по девственности тела, и даже не девственности души, а благородства и чистоты души.
Не в том дело, имел ли он "прошлое", имела ли она, — а в том, вышел ли он и вышла ли она из этого прошлого благородными и человечными.
Altalena.