XXI СЕМЕЙНЫЙ ОЧАГ

10 минут длился припадок Вун-Чхи.

Когда припадок прошел, Надежда Николаевна, Сима Огонь и Макс отнесли Вун-Чхи — бледного, как полотно, потного, с перекошенным лицом, с полуоткрытыми, безжизненными глазами — в комнату хозяйки и уложили его на кровать.

В зале сделалось совсем жутко.

Потрясенные и подавленные случившимся, девушки молчали и старались не глядеть друг на дружку. Каждая думала тяжелую думу.

Надя также была потрясена, и, забившись в темный угол, пыталась разобраться в путанице новых впечатлений.

Какая масса впечатлений! Первое знакомство с залом, Макс, цыганка Роза, Надежда Николаевна, гадание на окурках, хозяйка, Мишка Уксус, болеро, негр, индусы, пожар, Вун-Чхи, мелодекламация, припадок, — все это путалось, мешалось, и от всего у нее сильно трещала голова.

Надя разбиралась-разбиралась в этой путанице и подумала, что хорошо бы теперь вырваться из этого ужасного, душного, накуренного зала на улицу, на свежий воздух и прильнуть пылающим лбом к холодному чугунному фонарю.

— Надя! Что ты, оглохла?! — услышала она вдруг.

Она вскинула голову я увидала, как Антонина Ивановна, стоя в дверях, делает ей какие-то знаки глазами и руками. Надя вскочила, поправила платье и поспешила к ней.

— Что?

— Тебя хочет видеть один господин, — сказала Антонина Ивановна.

Сердце у Нади сильно забилось. Она догадалась, в чем дело, и спросила:

— Меня?.. Какой?

— А этот.

Антонина Ивановна отодвинулась, и Надя увидала желавшего видеть ее господина. Он стоял, прислонившись правым плечом к стене, и глядел на нее через большие синие очки.

Надя чуть-чуть улыбнулась.

Господин с трудом стоял на ногах и ежесекундно подносил руку к смятому и испачканному алебастром котелку, который сползал на нос. Он был невысокого роста, одет в черное шевиотовое пальто с сильно обтрепанными рукавами, потертым бархатным воротником и большими пуговицами. Лицо у него было желтое, припухшее и поросшее светлой бородой.

— Вот вам барышня, — обратилась к нему Антонина Ивановна.

Он что-то промычал и неловко приподнял котелок, открыв при этом копну немытых спутанных светлых волос. Антонина Ивановна потом обратилась к Наде:

— Покажи им свою комнату.

— Пожалуйста, — сказала Надя и быстрыми шагами пошла вперед.

Он отлепился от стенки и, шатаясь, последовал за нею.

Войдя в комнату, Надя потушила лампочку, так как в окно глядело утро. Пока Надя возилась с лампочкой, он стоял посреди комнаты, засунув глубоко в карманы пальто руки, и молча следил за каждым ее движением.

Бледный свет утра лежал на его лице. Оно было сонное, усталое, страдальческое и внушало сильную жалость.

— Вы позволите присесть? — спросил вдруг он тихо.

— Конечно, — живо ответила Надя и подсунула ему стул.

— Мерси.

Он кивнул головой, рухнул на стул, как подстреленный, свесил голову на бок и моментально захрапел.

Надя растерялась. Она совсем не ожидала такого реприманда.

"Вот тебе и пассажир", — подумала она.

Ей в одно и то же время было и смешно и жалко. Она видела, что человек сильно устал, охотно разрешила бы ему поспать, но она не имела на это права. И она стала тормошить его:

— Господин!.. А, господин!

Господин перестал храпеть, медленно поднял голову и забормотал:

— А?.. Что?.. Пардон… Я, кажется, уснул…

Он затем выровнялся на стуле, снял котелок, провел рукой по потному лбу, протяжно и сонно вздохнул и прибавил разбитым голосом:

— Ах… Я так устал, так устал… Я всю ночь не спал… шлялся…

Наде сделалось неловко. Она вспыхнула и проговорила:

— Ничего… Я не будила бы вас, только хозяйка…

— Да, да, да! — Он опять протяжно вздохнул и надел котелок. — Что же прикажете, сударыня, делать, ежели у человека пристанища нет? Странное дело! — Он засмеялся горьким смехом. — У каждой твари есть пристанище. А у меня вот нет. А вы видели когда-нибудь человека без пристанища? Это самый несчастнейший человек в мире. Помилуйте! На дворе — дождь, слякоть, снег, а он слоняется по кабакам и трактирам. Принужден слоняться.

Он умолк, уставился своими синими очками в Надю, точно ожидая ее сочувствия, и опустил голову.

Надя заинтересовалась. Она присела на кровать и стала ждать, что будет дальше. Господин скоро опять поднял голову, уставился в нее очками и проговорил:

— А знаете, с каких пор я лишился пристанища?

— С каких? — спросила Надя.

— С тех пор, как женился.

Надя сделала удивленное лицо.

— Вы удивляетесь? Не так ли? — спросил он. — Гм! Когда вам расскажу все подробно, вы перестанете удивляться. Уверяю вас. А хочется, безумно хочется кому-нибудь рассказать, открыть душу. Знаете? Я пишу теперь роман "Человек без пристанища". Я уже написал две с половиной главы. Эпиграфом к моему роману будет: "В женитьбе обретешь свою смерть". Это мой собственный эпиграф. В этом романе я рисую прелести семейного очага. Семейный очаг! Подумаешь: какие великие слова. Ха, ха, ха! — Он вновь засмеялся горьким смехом.

Усталость и сонливость покинули его, и он заговорил горячо и шибко:

— Что может быть пошлее этих слов?! 20 лет я мечтал о семейном очаге. Вы знаете, как мне представлялся этот семейный очаг? Бухточкой. А в бухточке стоит кораблик с порванными снастями и помятым боком. Он пришел из дальнего плавания. За брекватером шумит море, встает на дыбы, как лошадь, ревет, мечет. А в бухточке — божья благодать. Вода гладкая-гладкая. Хоть мак сей. И кораблику покойно. Он чуть покачивается, нежится. Вот как мне представлялся семейный очаг. И я стремился к нему, как этот самый кораблик. Я, надо вам знать, тоже в своем роде кораблик с порванными снастями и помятым бортом. Тоже, выражаясь "высоким штилем", плаваю по "бурному житейскому морю" и меня тоже швыряет и треплет. Хотелось, как и кораблику, отдохнуть за брекватером в бухточке. Понимаете? И денно и нощно бредил этой бухточкой. Сплю и обязательно вижу маленькую уютную комнатку с голубыми или розовыми обоями, посреди — стол, на столе — самовар, пфу, пфу! пыхтит, как паровоз, и пускает под самый потолок пары, вокруг него — фарфоровые чашки — премии к чаю Дементьева или "Кяхты", а около чашек ходит этакий ангел в просторном капоте с широкими рукавами и добрыми-добрыми глазами и хлопочет. А я сижу без сюртука, лицо у меня такое радостное, и творю молитву: "Благодарю Тебя, о творец Милосердный, за то, что ты не оставил меня своими милостями и ниспослал мне такого ангела…" Вот какие соблазнительные картинки вижу во сне. Да не только во сне, но и — наяву.

Господин сделал маленькую паузу, резким движением руки взъерошил волосы и заговорил еще шибче и горячее:

— Нечего, конечно, говорить, что в нынешнее время обзавестись семейным очагом не Бог весть как трудно. Почему — спросите? А по той простой причине, что "вакантных" девиц — пропасть, как комаров в болоте, а дураков — мало. Раз-два и обчелся. Кому, скажите на милость, охота в петлю лезть, жениться? Скажи только, что имеешь желание, и мигом тебе сто девиц предоставят. Выбирай любую. Хочешь с деньгами? Получай с деньгами. С музыкой? Получай с музыкой. С гардеробом? Получай с гардеробом. Но я желал не такой. Мне плевать на твои деньги, музыку и гардеробы. Какое мне дело до того — имеешь ли 20 юбок или одну юбку, три дюжины носовых платков или полдюжины? Мне человека подавай. Че-ло-века. С добрым сердцем, совестливого, скромного, любящего, чувствующего и понимающего тебя. Главное, чтобы понимал тебя и твою душу. Что вы на это, сударыня, скажете? А?!

Рассказчик замолчал и уставился на Надю.

— Конечно… Это верно, — согласилась она.

— Вот видите. Но такую найдешь не скоро. Искать надо, как перл морской. Верите, совсем измучился в поисках. Наконец судьба улыбнулась мне. Повстречался с одной. Миленькая такая, хорошенькая. Говорит — глазки опускает. Скромная, застенчивая. Настоящая детка, ангел. Два-три раза поговорил с нею и воспылал. Да как! Не ем, не сплю, все о ней думаю. Осунулся. Обзавелся любовным письмовником и стал ей письма любовные жарить. По три письма в день. Жарю и удивляюсь: как это я, Иван Никифорович, 35 лет от роду, ни разу в жизни не написавший ни единой любовной строчки, и вдруг такие пламенные письма? "Ангел, божество мое. Я без тебя, как лепесток без росы и солнца" и прочее, прочее… Одним словом, помешался. Барышня ко мне — тоже неравнодушна. Отвечает, только когда наедине про любовь заговоришь с нею, глазки опускает. Очень уж скромная и воспитания хорошего. "Чего это, — думаю я, — в ящик откладывать". Надеваю сюртук и с официальным визитом к мамаше ее. Так и так. Будучи влюбленным, что называется, по уши в вашу Лелечку, прошу руки ее. Мамаша в слезы. "Вот какое наше положение, Иван Никифорович. Холишь, холишь дочку, на руках носишь ее, по ночам не спишь из-за нее и вот является чужой, не в обиду будь вам сказано, и отнимает ее у тебя. Спасибо еще, что хороший человек. Бог с вами. Возьмите ее, только берегите. Она ведь такое нежное, нетронутое существо. Голубок…" — Уж будьте покойны! Как зеницу ока… — Вечером поделился радостью с сослуживцами. Я сам — конторщик и в банке служу. Поздравляют и спрашивают: — А вы, Иван Никифорович, изучили ее характер? — В совершенстве! — За полмесяца-то? — Смеются. Один говорит: "Ой, не нажить бы вам беды. Жениться, сударь, не огурец. Взял и съел. Это такой, знаете шаг. Надо быть очень и очень осмотрительным. Надо изучить предмет со всех сторон". Ну, вот еще. Я и слушать не хотел. А люди они, надо вам знать, все опытные, женатые. Да где там слушать, когда влюблен… Женился. Наконец у меня свой семейный очаг. Вот радость была. Ликую. Расхаживаю по комнатам Мак-Магоном, "Буланже" насвистываю и с сиянием во взоре обзираю новенькую мебель — резной буфет, трюмо, тахту, двуспальную кровать и висячую лампу. Как есть — бухточка. Насвистываю, а из глаз так и сыплются слезы умиления. Только недолго длилось мое счастье. На третий день вечером она спрашивает: "Шерочка, куда мы сегодня пойдем?" — А зачем и куда нам идти, Лелечка? — спрашиваю. — На дворе — дождь, холод. Вот прикажем Маше самовар наставить, и мы чай с молоком пить будем. — Она поморщилась и говорит: — Не желаю. — Ну, так возьмем "Русское богатство" и почитаем Михайловского. — Она зевнула и спрашивает: — А кто он такой, Михайловский? — Господи! — отвечаю. — Чуть висячую лампу не проглотила. Неужели не знаешь, кто такой Михайловский? Известный писатель. Стыдись. А еще гимназию окончила. — Нечего мне стыдиться. Экая важность, Михайловский. Я не обязана знать всех сочинителей. Что ж, идем? — Да куда? — Куда, куда?!.. — Она надулась. — Какой ты, право, несносный. Идем в ресторан. — Что-о-о? — У меня от неожиданности чуть глаза не полезли на лоб. — Чего ты так глаза выпучил? Ну да, в ресторан. Что тут такого страшного? Идем к Гоппенфельду или в "Баварию". Там весело, музыка. — Христос с тобой, котик. Какая же порядочная женщина ходит в ресторан? Там такое общество. Можно нарваться на пьяную компанию, на скандал! — Выдумывай. Никогда там скандалов не бывает. — А ты почему знаешь? — Потому, что не один раз бывала там. — Ты? — Да, я. — С кем же? Неужели мама и папа позволили себе водить тебя, девицу, в ресторан? — Зачем папа и мама? Стану я ходить с ними. — А с кем? — С Николаем Дмитриевичем. — Кто он? — Да ты знаком с ним. Ты познакомился у мамы. Он высокий такой, брюнет. — Вот как?.. А я, признаться, не ожидал за тобой таких талантов. — Неужели? — рассмеялась она. — Может быть, ты расскаиваешься, что женился? — Не то… но!.. — Надо было, милый мой, быть повнимательнее, когда выбирал. — Уж это действительно! — Она вдруг переменила вызывающий тон, прыгнула ко мне на колени, обожгла поцелуем и заворковала: "Какой ты кислый, гадкий. Котик просит тебя доставить ему удовольствие, пойти с ним в ресторан, я так давно не была там и не ела шницеля, а ты отказываешь". — Что ж, — помирился я. — Если ты очень хочешь, идем. — Пошли к Гоппенфельду и заняли столик. В зале — много публики, светло и играют немки — настоящие непорочные ангелы в белых, длинных и застегнутых до подбородка платьях. Подлетает официант. — Что прикажете? — Лелечка, ты, кажется, шницель хотела? Пожалуйста — шницель. — Папа-па-пастой! — остановила она меня. — Какой ты скорый. Раньше надо каких-нибудь закусок. Какие у вас закуски? — Всякие, сударыня-с! Маринад-с, кильки, икра паюсная, икра кефальная, щучья, анчоусы, провансаль, перчики фаршированные, семга, бычки-фрит, расстегаи. — Лечечка подумала и говорит: — Дайте провансаля, полпорции икры, только с лучком, — и она причмокнула языком. — Потом — перчиков, семги и один расстегай. — Слушаюсь! А водочки? — И водочки. — Графинчик или пол? — Графинчик. — Я запротестовал: "К чему графинчик?! Я ведь, котик, не пью". — В таком случае, пол-гра-финчика. Я сама пить буду. — А горячего что прикажете? — Горячего, горячего… — Она пробежала глазами прейскурант. — У вас теперь такие дорогие цены. Антрекот 75 коп. Когда-то дешевле было. — Когда она произнесла последнюю фразу, я почувствовал, что во мне что-то оборвалось. — Право, не знаю, на чем остановиться. На шницеле-паприк, на антрекоте, на пожарских котлетах, на поросенке с хреном или беф-строганове? — Я положительно глазам не верил. Она, скромная Лелечка, так смаковала меню и так свободно ориентировалась в нем, как кутила. Глаза ее при этом блестели и губы облизывались, как у обжоры. — Дайте мне беф-строганов. А тебе, Шурочка, что? — Ничего. — Так только беф. Человек! — Слушаю-с. — Лелечка взбила рукой свой "пассаж", прическа ее так называлась, поправила красный галстук и говорит мне: "Не правда ли, котик твой — умница?" — О, да! — ответил я и прикусил губы. За соседним столом сидел армейский офицер с орлиным носом. Лелечка метнула в него глазами, как бумерангом. Он покрутил ус и улыбнулся ей. Она улыбнулась тоже. Я ужаснулся, наступил ей на ногу и говорю шепотом: "Как тебе не стыдно, бросать на незнакомого человека такие взгляды?" — Вот ерунда. А он недурной, право. Знаешь, на кого он похож? Впрочем, ты не знаешь. На дядю Колю. — У меня вторично что-то оборвалось внутри. Непорочные ангелы в белых платьях заиграли "Боби". Вам, конечно, знаком этот гнусный мотив? Кто теперь не знает его! Леля, как услышала, давай подпевать "О, либер Боби" и аккомпанировать себе вилкой по тарелке.

Я побледнел и схватил ее за руку: "Лелечка! Ты — в своем уме?! Ведь кругом — люди. Что они скажут?" — Начхать мне на общественное мнение! — получился ответ. — Я руками развел. Она посмотрела потом наверх, на галерею и спрашивает, щуря левый глаз: "А знаешь, что там, наверху?" — Что? — Отдельные кабинеты. — А ты почему знаешь? — Знаю, — и она громко засмеялась. Не понравился мне этот смех. Официант тем временем принес закуски и водку. Она придвинула к себе все закуски, выжала над икрой лимон, сделала себе толстый бутерброд и налила до краев рюмку водки. Не успел я глазом моргнуть, как она с шиком опрокинула в рот рюмку, отставила ее и тотчас же, точно кто-то гнал ее в шею, наполнила. Я опять руками развел. — Удивляешься? — спросила она лукаво. — Не удивляюсь, а поражаюсь. — А я могу, — похвасталась она, — выпить семь рюмок водки, три кружки, не маленьких, а больших, пива и пять рюмок ликеру. — Новый талант. — Не новый, Шурочка, а старый. А ты слышал новый анекдот: "Поль, ты не потеряешь ко мне уважения?" или этот: "Послушайте, Жорж. Да дайте, наконец, людям спать". Славные анекдоты. — И она стала рассказывать. — Довольно! — оборвал я ее. — Какая мерзость! Какой цинизм! Фи! — И я отодвинулся от нее. — Скажите, пожалуйста, какая невинность! — и она с прежним шиком опрокинула в рот четвертую рюмку. Истребив почти все закуски, она стала разглядывать в лорнет публику и расцвела вдруг. Ей поклонился какой-то франт в белых штанах, таких же туфлях, в розовой рубахе, с широким кожаным поясом. Он сидел с несколькими молодыми людьми и какой-то женщиной. Она закивала ему головой. — Кто этот фрукт? — спросил я. Франт не понравился мне. У него было пошлое, нахальное лицо. — Какой ты ехидный, — обидчиво ответила Леля. — Вовсе не фрукт. — А кто? — Мишель. — Поклонившись ей, Мишель сорвал с горла салфетку, бросил ее на стол, подтянул свои белые штаны и подошел к нам. — Сколько лет, сколько зим! — встретила его Леля. — Как вы выросли! Какие у вас пышные усы! А кто та дама, что сидит с вами? — Тетя. — Тетя?! Ха, ха, ха! Ах вы, шалун! знаем, какая тетя. Позвольте представить вас. Это мой муж, а это Мишель, Михаил Петрович Шпунтиков. Друг детства. Вместе в одном дворе жили, в дыр-дыра, жмурки, "гуси-гуси домой, волк за горой" и в папашу и мамашу играли. Помните? Хорошее это было время. Может быть, подсядете к нам? — Рад бы, Елена Васильевна, да не могу. Компания. — А этот в чесунчовом пиджаке, что рядом с вами за столом сидит — кто? — Саша. — Неужели Саша? Господи! Еще один хороший знакомый! — Мишель улыбается и говорит: "И Сеня здесь". — И Сеня?! Вот не ожидала. Вся, стало быть, компания. Попросите их сюда. — Сейчас.

Рассказчик сделал опять небольшую паузу.

— Можете себе представить мое положение? — Что же это ты, мать моя, говорю я ей в сердцах, — с каждым встречным знакомишь меня? Не смей больше ни с кем знакомить. — А, ты сцены устраивать? — Вовсе не сцены, а я просто не желаю новых знакомств… Чем больше в лес, тем больше дров. Постепенно я стал открывать в Леле все новые и новые таланты. Оказалось, что Леля — такая же популярная особа в Одессе, как "Дюк". У нее — масса знакомых. По бульвару идем, ей кланяются. По Дерибасовской — опять кланяются, в театре — тоже. Котелки, студенческие и морские фуражки, шляпы, цилиндры так и мелькают в воздухе, как пчелы. Кланяются и подходят к ней. Она моментально знакомит меня и сейчас же со вздохом и улыбкой во все лицо припоминает прошлое: "А помните, Ваня или Степа, как вы гнались за мной на треке, и я полетела? А помните, как вы хотели поцеловать меня, а я вас веером по носу? А помните, как мы вместе с вами у подъезда городского театра овацию Арамбуро устроили?" — Я все слушаю, скриплю зубами и палкой сбиваю по пути камешки. Она прерывает на минуту свои трогательные воспоминания и спрашивает: "Шурочка, чего ты такой скучный? Может быть, ты устал и ножки у тебя болят? Присядь. А мы со Степой пройдемся еще немного. Мы так долго не видались с ним. Хочется наговориться". — Не желаю. — Не желаешь, так не надо. А вы бы, Степочка (извините за то, что я вас Степочкой называю, по привычке. Ведь я вас гимназистом знала), когда- ни-будь пожаловали бы к нам в гости. Право. Запросто. Шурочка очень рад будет. Не так ли, Шурочка? Кстати, поиграете с ним в шахматы. — И вот являешься однажды домой на обед усталый, разбитый и застаешь Мишеля. Сидит он в своих белых штанах за столом, курит папиросу за папиросой и свежие анекдоты рассказывает. А она так и покатывается. — Наконец-то пришел, — говорит она мне. — Гадкий, злой котик. Я так соскучилась по тебе. Садись. — Я сажусь, накрываюсь салфеткой и погружаю нос в суп. Ем и слушаю. Они опять принимаются за свои воспоминания. — А помните, — говорит она, — как вы, Мишель, послали мне с голубком письмецо с парохода "Тургенев" во время поездки в Аккерман, устроенной в пользу общества спасания на водах? Вы писали: "Дорогая Лелечка. Еду во Владивосток. Утоплюсь в Красном море, если не полюбите меня". Ха, ха, ха! — Мишель глядит на меня исподлобья и конфузится. — Шурочка, чего же ты не предложишь Михаилу Ивановичу водки? — обращается она ко мне. — Гм! Странно. Пожалуйста, если доктор разрешил вам, пейте. — Выпьем вдвоем, Мишель. Иван Никифорович не пьет, у него больная печень. А хорошее времечко было. А когда вы женитесь, Мишель? — Когда я женюсь? Зачем? Можно и без жены прожить весело, — отвечает он иносказательно и подмигивает ей, подлец, глазами. — Ах вы, шалун, — грозит ему Лелечка пальцем. — Шурочка, а знаешь, какой Мишель добрый, славный? Он принес мне на сегодня билет на "Гейшу". — Помилуйте, доброта тут ни при чем, был билет лишний, я вам его отдал, — опять конфузится и скромничает Мишель. — Ты бы поблагодарил его, Шурочка. — Если тебе угодно, — тронут до глубины души вашим вниманием. Слуга ваш покорный по гроб жизни. — Не беспокойтесь, — отвечает. Вот подлец, жулик. — А когда вы, — спрашивает его Лелечка, — велосипед притащите мне? — Хоть завтра. — Да? Прекрасно. Значит, мы завтра поедем с вами? — Поедем. — Куда? — Куда угодно. Можно и на Большой Фонтан, и на Малый, и в Люстдорф, и в Аккерман. — А в каком часу? — Чем раньше, тем лучше. Выедем в 7 час. утра. Хорошо утром. Птички, знаете, поют, воздух как шампанское, роса. — Да вы поэт, Мишель!.. Шурочка! — Что, сокровище? — Завтра обед варить не будем. Будешь обедать у Шаевского или в Гранд-Отеле. Не то пообедай сосисками "в стоечку", в "штейбиргалле". — Если тебе так угодно… — На следующий день чуть свет поднялась и укатила на весь день с Мишелем. Вечером приезжает вся загорелая, запыленная, веселая. — Шурочка, если бы ты знал, сколько приключений! — Поздравляю тебя. — Возле дачи Вальтуха на нас напали собаки. Мишель одну так пхнул ногой, что она 10 раз перекувырнулась. — Какой умный твой Мишель. — А в Люстдорфе мы купались. Вода такая холодная. — Да? Купались? — Чего же ты такие большие глаза делаешь? Ну да, купались. А! Понимаю! Ты думаешь, что вдвоем! Ха, ха, ха! И как могла прийти тебе в голову такая мысль? Каждый отдельно. Ну, чего ты хмуришься? Котик мой, "слявный, дологой". Засмейся. Вот так! Мишель говорит, что можно по случаю достать хороший велосипед за 75 рублей. Шурочка, купи. Доставь своему котику удовольствие. — Где же я достану тебе столько денег? — Ну, вот еще. Одолжи. — Я одолжил денег и купил ей велосипед. Она сшила себе широкие шаровары и по целым дням стала пропадать вместе с велосипедом то в Люстдорфе, то на Малом Фонтане, то на треке. Когда ни придешь домой — ее нет. По целым дням мчится по улицам, как сумасшедшая, шаровары у нее надуваются, как баллоны, и извозчики хохочут над нею, тычут в нее кнутовищами, гикают вслед и орут: "Ай да барыня!" Картина, достойная Маковского. Она катается, а я шляюсь по ресторанам и ем всякую пакость. Раз два в день она приедет на часок домой, переменит носовой платок, напудрится, поправит прическу и рассказывает мне свои приключения. — Понимаешь, степь. Жарко. Мне адски пить хочется. Вблизи колодезь. А кружки нет. Мишель зачерпнул своей панамой воду и подал мне. Вот потешный. — А это что за приключение? — спрашиваю ее и показываю пальцем на шею. На шее у нее возле воротника багровое пятно и четыре впадины, как будто от резцов. Она покраснела и отвечает: "Это комар покусал". — На двух ногах комар? — спрашиваю. — Ах, какой ты шутник… Проходит неделя. Она торжественно сообщает мне: "Слышишь, Шурочка? У нас кружок образовался". — Какой кружок?! — Я подскочил. Этого еще недоставало. Жил человек спокойно и вдруг — кружок. — Чего ты, Шурочка, испугался? Кружок, который два раза в неделю будет танцевать у Бальца. Я буду танцевать, Мишель, Степа, Ада, Нина, Ваня. — У меня тяжесть свалилась с сердца. — Может быть, Шурочка, ты примкнешь к нам? Пора тебе научиться танцевать. Кто теперь не танцует? Послы даже. — Ну, уж это оставь. — Как угодно. — И стала она ходить к Бальцу… Сперва, знаете, я ревновал ее ко всем Мишелям и Степам и следил за нею, а потом махнул рукой. Живи, как хочется. — Шура, я иду к портнихе. — Иди. — Шура, я иду к маме. — Иди. — Шура, я иду в библиотеку. — Иди. — Вот человек! Минуты дома не посидит, душно ей. Все тянет на улицу.

Вместе с Мишелем к нам повадился какой-то клубмен, стриженый под нулевую машинку, в кепи с черным козырьком и пенсне, и все приглашает ее кататься на яхте. — Странно, — говорю я однажды Леле. — Ты вот все на велосипедах раскатываешь, порхаешь по бульварам, катаешься на яхте, как мотылек живешь и ни разу не подумаешь о том, что ведь надо когда-нибудь чем-нибудь серьезным позаняться. Посмотри — сколько женщин учатся, стараются, из кожи вон лезут, чтобы аттестат на дантистку или повивальную бабку достать. Чего бы тебе не подготовиться на дантистку? — Вот еще что выдумал. Стану я гнилыми зубами заниматься. — А что будет, Леля, если я вдруг умру? Что ты делать будешь? — Я пойду к маме. — А если мамы тогда не будет? — У меня столько родственников и знакомых. — Мишель, например. — Да, Мишель. — И она по по-прежнему продолжала порхать. И замечательно. Ни один бал не пропускает. Сегодня она — на ситцевом, завтра — на артиллерийском, послезавтра — на студенческом, потом — на еврейском. Как дервиш пляшет. И кто достает ей билеты на эти балы, и у кого она берет деньги на наряды? Она говорила, что берет деньги у мамы. Врала. Безбожно, подло… Опротивела она мне. Она сделалась похожей на кокотку. Неловко гулять с нею по улице. По три часа сидит у зеркала и завивается. Всевозможные торты и вавилоны из волос выделывает. На ночь затыкает в волосы тысячи булавок для того, чтобы вились. Черт с тобой. Затыкай булавки. Только, ради Христа, не лезь целоваться. Нет, лезет. Верите? Она весь нос и подбородок поцарапала мне своими булавками. Приехала ко мне из Петербурга сестрица Паша — курсистка. Как я обрадовался. Она такая славная, скромная, чистенькая, волосы у нее приглажены и закручены бубликом, платье на ней простое, гладкое, без финтифлюшек, перехвачено желтым пояском с черной пряжечкой и беленькие-беленькие воротнички. Любо посмотреть. Я гляжу на нее и отдыхаю. Паша в разговоре с Лелечкой говорит: "Удивительная страсть у одесситок одеваться во все яркое". — А пусть попробуют одеться так петербургские дамы, — ответила вызывающе Леля. — Им нет надобности так одеваться, — ответила спокойно Паша. — Еще бы. Просто не умеют. Вкуса не хватает. Одесса — европейский город. — Петербург — не менее европейский город. — Но не маленький Париж. В вас, дорогая Пашенька, зависть говорит. — Паша замолчала. Прошла еще неделя, и у Лели объявился какой-то художник. Заявил, что у нее в высшей степени "благородное" лицо, и приглашает ее к себе в студию для того, чтобы портрет написать с нее. Они все такие, художники. Познакомятся с интересной дамой и сейчас ее в студию. Три месяца позировала она ему и никак он не окончил. Потом связалась она с поэтом. Он читал ей стихи и постоянно тащил к морю. А когда поэт уехал на Женевское озеро, она ударилась в любительские спектакли. Какой-то вшивый экстерн нашел в ней большой талант и сказал ей, что грешно закапывать его в землю. Ей дали на первых порах роль горничной. Режиссер из старых артистов научил ее как-то особенно, не по человечески произносить "кушать подано" и "скушно мне". И вот поставили в каком-то сарае спектакль. Она заставила меня прийти. Прихожу. Публики — пропасть. Все знакомые и близкие любителей. Леля стоит на авансцене намазанная, накрашенная, в чепце, смахивает с канделябра пыль и целуется с лакеем — переодетым гимназистом Серпуховым. Противно смотреть было. В антракте хочу пройти за кулисы, не пускает какой-то балбес с угреватым носом, реалист. Я объясняю ему, что за кулисами моя жена и что она горничную играет. А он: "Ну так что ж? После, сделайте одолжение…" Настал девятый месяц. Отяжелела она. Я говорю ей: "Не мешает тебе, котик, поберечься теперь". To же говорят ей и соседки, и мать. — Дома сидела бы. — А она: "Вот еще глупости. Стану я себя стеснять". Она заказала себе широкое платье, замаскировалась и давай опять порхать. Порхает, порхает. В "Аркадии" объявлено гулянье. Она собирается. — Лелечка, куда ты? Господь с тобою. Там такая давка. — Пустяки. — Поехала и… благополучно разрешилась… на конке… Срам, безобразие. Ребенок, конечно, долго не жил. На другой день умер. И хорошо сделал. Что его ждало у такой матери? Она хоть бы всплакнула по первому ребенку. Куда?! Напротив, радовалась. Можно опять корсет надеть и по танцклассам и бульварам носиться. Удивительное создание. Если бы вы послушали ее рассуждения. Мы как-то, я, она и знаменитый Мишель, сидели за столом. Зашла речь о падших. Леля и говорит: "Подло продавать свое тело и отдаваться всякому встречному". — А если у нее нет родных и мужа, которые прокормили бы? — спрашиваю я. — Пусть работает. — Да? Скажите, пожалуйста. А если работы нет? Мало ли людей без работы ходит! — Все равно. Она не должна продаваться. Я понимаю, отдаться бескорыстно, любя. — Вот как? Отдаться любя, по твоему, можно? — Можно. — Гм!.. Оно, положим, справедливо, и я против этого ничего не имею. Но с условием, чтобы это делалось открыто, а не тайком. У падшей — желтый паспорт, и она громко и смело заявляет: "Я продаюсь". Она никого не обманывает. А другие, как воры… Например, некоторые жены. Обедают, обирают мужей, целуют их и… тайком отдаются, любя… — Леля вспыхнула и говорит: — Ты как будто меня думаешь?.. — Что ты? Боже меня сохрани! Я не думаю, чтобы ты когда-нибудь так низко пала… А какого вы мнения, любезнейший Мишель? Ха, ха, ха! — Мишель тоже вспыхнул, покрутил ус и отвечает: "Я согласен с вами". Неужели? Какое счастье!.. Спустя несколько дней я делаю удивительное открытие, почище колумбовского. Роясь в хламе, натыкаюсь на Лелину старую тетрадку: "Мой девичий дневник" и между прочим прочитываю в нем:

"17 апреля. Вот уже третий день, что я чувствую тошноту и сильное головокружение. Господи! Неужели?!.. Я рассказала Мишелю. Мишель велел быть благоразумной и открыться маме…

25 апреля. Приняла сегодня на копейку фосфорных спичек. Повезли в больницу. Скандал на всю Преображенскую улицу. Доктор сделал промывание желудка…

26 апреля. Рассказала все маме. Мама ругалась скверными словами. Я ни за что не хотела выдать Мишеля. Мама сказала, что повезет меня в деревню…

14 мая. Я — в деревне. Свежий деревенский воздух действует на меня благотворно…

1 июня. Кошмар прошел. Все хорошо, что хорошо кончается. Я опять могу танцевать и кататься на велосипеде… Какое счастье. Завтра выезжаем в город".

Прочитал я и засмеялся. Смешно сделалось. Я вспомнил мамашу Лелички. Она представила мне Леличку "ангелом, нетронутым существом, голубком". На службу я в этот день не пошел, а весь день прошлялся в парке. Вечером, за чаем, Лелечка спрашивает: "Что с тобой, Шурочка?" — Ничего… Скажи мне, это — правда? — Что правда? — То, что в дневнике у тебя… Она побледнела и говорит: "Ты читал?.. Да, правда". — Отчего же ты не сказала мне, когда замуж выходила? — Мама не позволяла, а я боялась… — Ужасно, ужасно! — Я схватился за голову. Она вдруг набралась смелости и швыряет в лицо: — Ничего тут ужасного, ангел мой, нет! Вы, мужчины — не хуже нас! Тоже гуляете, да как, когда молоды! — Я посмотрел на нее и говорю: — Совершенно верно. Но, мы, мужчины, не корчим из себя олицетворения невинности, нетронутых существ, ангелов и голубков и не потупляем глаз и не вспыхиваем из-за каждого пустяка. А вы корчите. Впрочем, ты права. Ты грешна, я больше грешен. Я не упрекаю тебя. Мне нет дела до твоего прошлого, тебе до моего, но теперь! Теперь нам надо жить по-хорошему. Брось своих Мишелей. У меня когда-то были Нина и Лиза. Ведь я бросил их. Забыл — ради чего? Ради святости семейного очага. Ради любви к тебе. Посуди сама, какая у нас с тобою жизнь. Тебя по целым дням дома нет. Я по ресторанам шляюсь… — А?! Ты опять сцены устраивать?! Не хочу!.. — Эх! Как я возненавидел ее в ту минуту! "Господи, — подумал я, — неужели я мог полюбить эту мелкую, грязную душонку?! Это ничтожество?! Неужели ей я писал свои пламенные письма?! Неужели я валялся у ее ног?! Неужели ей я открывал все тайники моей души?! Мне хотелось реветь зверем, рыдать на всю улицу. Сколько лет я ждал этого великого момента любви! Ждал его, как рабочий праздника, Великого Светлого Воскресения. Он явился наконец, — желанный! Я был так счастлив. Мне было так хорошо. Но она изгадила, испакостила этот праздник!.. Ах, эти одесситки! Нет ничего пошлее одесситок. Слышите? Все, все они — на один подбор. Послушайте! Вы бывали когда-нибудь на Николаевском бульваре?! Видали вы тысячи подростков-девочек по 12–18 лет, в длинных платьицах и модных прическах? Их называют "корольками". Видели, как горят у них глаза, когда, прохаживаясь по аллеям и поднимая пыль, они перебрасываются бойкими словечками с мальчишками? Николаевский бульвар, Александровский парк, 10-ая и 16-ая станция на Фонтанах, Золотой берег, Дерибасовская, Пассаж — это все школы, где подготовляются будущие одесские жены. Нечего сказать, хорошие школы. В 15–16 лет девицы наши уже развращены до корней мозгов, они знают десятки нецензурных анекдотов и посвящены во все тайны. Сколько поцелуев они рассыпают каждый вечер на разных аллеях парка, на Золотом берегу, в гротах и трещинах на берегу Фонтанов! Сколько раз они в душе прелюбодействуют! Немудрено поэтому, что получаются такие уроды, как моя жена. Какая наглость, какое лицемерие! Она исчезает на целые сутки, иногда я ей делаю выговор в самой легкой форме, она отвечает с апломбом: "Женщине, как и мужчине, нужна свобода". — Не спорю. Трудись и работай наравне с мужчинами. — Не то! Ей нужна совсем другая свобода. Под флагом мужа заниматься всякой гадостью… Невмоготу стало мне все это. Как посмотрю на свой очаг, то так и подмывает схватить топор и все — вдребезги: буфет, стол, фарфоровые чашки, а платья все — на кусочки. И для того, чтобы не поддаться соблазну, я стал исчезать из дому на двое, трое суток… Опустился, запил… И вот, как видите… Шляюсь без пристанища… Сюда зашел…

Он замолчал и опять уставился на Надю.

Надя теперь сидела, закрывшись руками, и плакала. Рассказ его сильно тронул ее. Ей было жаль этого славного, доброго человека, обманутого в своих лучших ожиданиях, выгнанного из родного дома и бесцельно слоняющегося по улицам и вертепам.

— Вы плачете? — спросил он усталым и охриплым голосом. — Вам жаль меня?

— Да, — ответила сквозь слезы Надя.

— Спасибо.

Проговорив это слово, он, как прежде, покачнулся на стуле, свесил голову набок, поклевал-поклевал носом и захрапел.

Надя оттерла рукавом слезы и подошла к нему.

— Господин… милый… хороший, — сказала она ему тихо на ухо.

Он с трудом поднял голову.

— Здесь спать неудобно… На кровати лучше.

— В самом деле, — и он медленно поднялся. Надя обхватила его рукой за талию и повела к кровати.

Когда он опустился на кровать, она нагнулась, сняла с него ботинки и чулки, затем пальто и пиджак и уложила его.

Он посмотрел на нее с благодарностью.

— Спите, — сказала она потом и накрыла его одеялом.

И он заснул.

Загрузка...