Солнце и свежий воздух заставили Надю забыть про все свои недавнишние огорчения и она вновь повеселела. Не доезжая Полицейской улицы, Катя остановила извозчика и сказала Наде:
— Мы сойдем тут и зайдем в трактир.
— Я не зайду, — поспешно ответила Надя.
— Почему?
— Я хочу лучше погулять и подышать свежим в0здухом.
— Вот еще, — надулась Катя. — Довольно дышала воздухом. А хорошо в трактире. Сядем у машины и потребуем чаю и водки. Я попрошу, чтобы он сыграл нам "Жизнь за царя" или "Засвысталы козаченкы".
— Не хочу.
Упрямство Нади опечалило Катю.
— Как же мне быть? — спросила она. — Отпустить тебя, что ли?
— Почему же нет?
— Как же! Отпущу тебя, а ты возьмешь и удерешь к "магдалинкам"[20]. У меня была уже такая история.
— Я могу побожиться, что не удеру.
— Не знаю — верить тебе или не верить? Если удерешь, мне здорово нагорит.
— Вот крест, что не удеру!
— Ну, спасибо! — Катя вздохнула с облегчением. — Ты, я знаю, — славная и подвести меня не захочешь. Так слушай. Я зайду вон в этот трактир и буду сидеть там. А ты, когда погуляешь, зайдешь за мной.
— Хорошо!
И они разошлись.
Надя пошла вниз по Преображенской улице и свернула на Дерибасовскую.
На Дерибасовской было сильное движение. По обеим тротуарам, мимо сверкающих золотом, серебром и бриллиантами витрин, медленно двигалась взад и вперед одетая по-весеннему публика. У многих дам на груди красовались хризантемы, астры и фиалки.
Все громко разговаривали, смеялись и говор и смех их сливался с веселым чириканием воробьев в акациях.
Пшшш!..
По мостовой прокатился, слегка подпрыгивая на толстых шинах, белый автомобиль, в котором сидели, подняв до ушей воротники летних пальто, и правили два "пистолета". Публика глядела на них с почтением и завистью, а извозчики и биндюжники с иронической улыбкой.
Наде захотелось посмотреть поближе на всю эту нарядную публику и она присела на скамейку. Мимо нее, как паруса и яхты, проплывали гордые, величественные и раздушенные дамы и милостиво и кокетливо, как майские розы, улыбались, слушая занимательные разговоры скромничающих кавалеров.
Как нежные, легкие облака в ясный день, проносились сотканные из лучей, звуков и "сладких молитв" примерные одесские девственницы — гордость нашего благодатного юга.
Надя не утерпела, поднялась, замешалась в толпу и пошла по течению. Она вслушивалась в отрывистые разговоры, заглядывала всем в глаза и все казались ей такими добрыми, славными и хорошими. Ее удивляло и трогало, как все ходят парами и по трое, чуть не обнявшись, как все — обходительны, вежливы, как снимают друг перед другом чуть не до земли шляпы и так радостно при этом улыбаются. Точно клад нашли. Ни дать, ни взять — одна большая семья.
Даже эта большая, кудластая собака, которая затесалась среди гуляющих, чувствует себя, как в родной семье. Кто ни пройдет, считает своим долгом потрепать ее по ее шелковистой шерсти и сказать — "славная собака".
Наде вдруг захотелось, чтобы кто-нибудь и на нее обратил такое внимание, как, ну, хотя бы на эту… собаку (она даже прониклась завистью к ней) и чтобы кто-нибудь поклонился ей. И она стала искать в толпе знакомых.
Она не скоро отыскала одного — Мишу. Миша был краснощекий юнга, почти мальчик. Она познакомилась с ним на прошлой неделе.
Несчастный мальчик! Он явился к ней в первый раз пьяным и, когда они разговорились, он, со слезами на глазах, рассказал ей, что боцман придирается к нему и что он сегодня избил его за какую то-мелочь. Закончив свой рассказ, он поклялся, что убьет его. "Вот, — сказал он, — приду завтра на пароход и полосну его без никаких ножом по горлу или двину ему в бок". — Ну, вот еще, — заметила Надя ласково и погладила его по голове, как дитя. Ей было жаль его. — Охота тебе убивать. Терпи. Все мы терпим. Бог приказал всем терпеть. А убивать — грех. И что будет, если убьешь? Сошлют на Цакалин и жизнь твоя молодая пропадет, как пузырь на воде. Я говорю тебе, не делай этого, Мишенька. — Она много и долго говорила тогда и нежно гладила его по голове. Он согласился под конец с нею и ушел, сказав ей растроганно: "Вот, в первый раз ты видишь меня, а обошлась со мною, как мать родная. Никогда я тебе не забуду этого".
Миша шел ей навстречу. На нем сверкала, как снег, матросская куртка и он держал себя, как настоящий морской волк. Переваливался и с шиком сплевывал.
"Вот, — подумала Надя, — обрадуется, когда увидит меня". И она удвоила шаги.
Когда он приблизился, она вытянула руки и радостно воскликнула:
— Мишук! Мишенька!
Миша вздрогнул от неожиданности, посмотрел на нее, сильно прищурившись, вспыхнул и резким поворотом корпуса увильнул от ее объятий. Он ловко затем нырнул в толпу, как морская свинка, и пропал.
Надя осталась посреди тротуара, как дура, с вытянутыми руками и сияющим лицом. Но вот она опустила руки, скривила губы и проговорила с горькой усмешкой:
— Не признался. Да и как, правда, признаться. Я ведь — пропащая, проститутка, неловко ему.
Волна горечи и обиды нахлынула на нее и она захлебнулась бы в ней, если бы какой-то примиряющий голос не шепнул ей: "А может быть, он не узнал тебя?"
— Да, да! он, наверное, не узнал меня, — проговорила она, как в лихорадке. — Если бы он узнал, он непременно поклонился бы. И почему ему не поклониться? Ведь я не причинила ему никакого зла. Напротив, обласкала его, как мать.
Волна горечи и обиды отхлынула прочь и Надя стала вновь с облегченной душой продираться сквозь толпу, не замечая, как все расступаются перед нею и оглядывают ее не то с любопытством, не то с удивлением и презрением.
Вот еще один знакомый. Вольдемар. Студент N-ского университета. Он часто удостаивает своим посещением "их" улицу. Чаще даже, чем храм науки. Ну и шалун же он! Каких только фокусов он не выкидывает, когда приходит к ним. Дурачится, как ребенок, и как-то особенно танцует падеспань, dance du ventre и эфиопский танец кек-уок. Надя только вчера провела в его приятном обществе два часа, играла с ним в "лапки" и он, злой, до крови набил ей правую руку.
Он скромно шествовал рядом с двумя девицами из бомонда — прелестнейшими созданиями в очаровательных и фантастических саках. Девицы поминутно подносили к своим птичьим носикам лорнеты и щебетали:
— Ах, Баттистини! Ах, Саммарко! Ах, ах!
Надя почти поравнялась с ним и кивнула ему головой. Теперь сомнения не могло быть. Этот заметил ее. Заметил и тоже… не поклонился. Вместо поклона он бросил на нее мимолетный взгляд, который говорил, что ему неловко кланяться ей на улице.
В этот самый момент мимо него прошел почтенный господин, похожий на профессора. Вольдемар сделал удивительно гнусное, лизоблюдное лицо, поспешно скинул фуражку и громко и почтительно провозгласил:
— Мое нижайшее почтение!
Вольдемар затем повернул голову и бросил вдогонку Наде еще один взгляд. Взгляд этот был ласковее первого и говорил:
"Извини, дружок. Я с большим удовольствием поклонился бы, но ей-Богу неловко. Общественное мнение — знаешь. Я могу повредить своей карьере. Ты должна понимать это и не сердиться. Будь умницей. Знаешь, как Гейне говорит?
Blamier mich nicht, mein schones Kind
Und gruss mich nicht unter den Linden,
Wenn wir nachher zu Hause sind,
Wird sich schon alles finden.
(Дитя мое, меня конфузишь ты, когда под липами мне кланяешься смело. Вот как домой придем мы, ну тогда совсем другое дело). Поняла?"
Надя покачала головой и прошептала:
— Поняла. А большой ты прохвост.
Как назло, вслед за ним встретился еще один знакомый, потом еще и еще, которым она отдавала все свои соки и расточала ласки, с которыми, когда им было тяжело на душе и когда они бежали к ней спасаться от тоски, она пила до потери сознания. И все, все они, как и Миша и Вольдемар, проскальзывали мимо, боясь даже взглядом выдать перед толпой, перед обществом свое знакомство с нею.
Неблагодарные! Если собаку приласкать, она будет благодарна. А они?!
Сколько ласк они получали от нее! Были, конечно, и неискренние, подневольные, но были и искренние.
А вот идет Иван Никифорович.
"Неужели, — подумала Надя, — и он не признает меня?!"
При этой мысли она побледнела и сердце ее сильно забилось.
Она вспомнила тот вечер, когда он предстал перед нею в ужасном виде, плакал кровавыми слезами и рассказывал о своем разбитом семейном очаге.
"Нет, уж этот признается. Он не может не признаться. Ведь она тогда так нежно обошлась с ним, утешила его. Если же он не признается, то нет правды на свете, нет порядочности, а есть одни подлецы и трусы" (Будь Надя развитой, она назвала бы таких людей "рабами общества").
Иван Никифорович с тех пор, как Надя видела его в последний раз, значительно изменился. Он обрил бороду и выглядел франтом. "Уж не помирился ли он с женой?" — подумала Надя.
Он шел ей навстречу важно, с заложенными в карманы нового пальто руками и поблескивал своими синими выпуклыми очками. Надя подпустила его к себе очень близко и крикнула ему почти в упор:
— Иван Никифорович! Родной! Здравствуйте!
Иван Никифорович отступил на шаг.
— Извините. Я напугала вас, — виновато залепетала Надя.
Иван Никифорович поправил очки, пристально посмотрел на Надю и наморщил лоб. Он стал припоминать — где это он видел эту разодетую даму?
— Не узнали? А узнайте, — засмеялась Надя.
Он наконец узнал. Лицо его моментально залилось краской, он что-то забормотал, оглянулся вокруг, словно желая узнать — не видел ли кто-нибудь, сохрани Боже, что он стоял с нею — проституткой — и сгинул в толпе.
Последний удар был для Нади самый чувствительный. В глазах у нее потемнело, ноги подкосились и для того, чтобы не упасть, она прислонилась к фонарю.
Она глядела помутившимися глазами по сторонам, и ей казалось, что вся эта гуляющая публика — дамы, девицы, почтенные старцы, старухи, дети в капорах и с баллонами в руках — все, все тычут в нее пальцами, хохочут и отшатываются от нее, что воробьи в акациях и те хохочут, и что хохот этот растет, как буря на море, что хохочут фонари, извозчики, колеса дрожек, киоски. Она не выдержала и побежала, как безумная, затыкая себе уши, толкая всех и наступая всем на ноги.
Она бежала, не зная куда. Куда-нибудь, только бы подальше от этой страшной, злой и бессердечной толпы, боящейся встречи с нею.
Сегодняшний день показал ей весь ужас, весь трагизм ее положения проститутки. Она только сегодня узнала, что она не член общества, а парий, отверженная, прокаженная и что ей нет места среди этих "чистых", вылощенных, воспитанных, добрых людей, и что… собака…
Она с болью в душе вспомнила ту черную, кудластую собаку, которую всякий гладил и ласкал.
Какой ужас! Она сегодня узнала, что она — ниже этой собаки, что собака имеет право на ласку, имеет право находиться в этой толпе, не внушая ни в ком протеста и презрения, а она — человек с душою, нервами — не имеет права.
Она бежала и слышала за собой ужасное шипение толпы:
— Проститутка! Падшая!
— Падшая, падшая! — шумели воробьи.
— Падшая! — грохотали на мостовой колеса и звенели копыта.
— Падшая! — трубили рожки кондукторов.
Добежав до Соборной площади, она упала на скамью и зарыдала.
Она рыдала, а вокруг звучал веселый смех, щебетали воробьи и мимо текла разряженная, жизнерадостная толпа и никому не было дела до ее слез, горя и обиды…