ГЛАВА XX

Состояние Эдика улучшилось, и ему разрешили не только разговаривать, но и садиться на койке. И хотя отец уверял, что до выхода из больницы его никто не будет беспокоить, Эдик каждый день ждал прихода следователя. Он никогда не боялся людей в милицейской форме, потому что с детства представлял милицию в облике отца. А отец был человеком щепетильно честным, справедливым и очень добрым. Слушая его рассказы о разоблачении хитрейших махинаций, Эдик порой сомневался, что это мог сделать его добрейший родитель.

Отцовские подробные, красочные рассказы будили в Эдике не только простое мальчишеское любопытство. Со временем в нем разгорелось желание попытать удачи, помериться силами и хитростью с отцом и его товарищами по работе. Вначале это была захватывающая романтика, а потом — страсть к деньгам, которые давали доступ к красивым женщинам, к поездкам на Черноморье и за границу.

Более трех лет все шло о’кей, как говаривал он Игорю и дяде Егору. И вот… Словно яхта на подводный риф, налетели они на Инку, и она в щепы разнесла их благополучную посудину. Первым шел ко дну Игорь. И топил других, хватаясь за их руки и ноги. У Эдика пока что был спасательный круг: больница, родители и — молчание экспедитора и заведующего складами.

Но порастерял Эдик свое былое самообладание препорядочно. Выглянет из-под больничного белого халата рукав или воротник отцовского темно-синего кителя — и Эдика словно электротоком вдруг ударит. Обессиленно откидывался он на подушку, на лбу выступала холодная липкая испарина. Отец и мать, навещавшие сына всегда вместе, спешили уйти: Эдик утомился, ему нужно отдохнуть…

Когда за ними прикрывалась дверь палаты, он долго смотрел в беленый потолок, на матовый круглый плафон, в котором вот уже несколько дней, изнемогая, билась муха, и ругал себя за излишнюю нервозность. Ведь, в сущности, ему еще ничто не угрожало! Дядя Егор — железный орешек, он не «расколется». А без него никто другой не мог подтвердить показаний Игоря. Стало быть, одному Игорю не поверят. Или сделают вид, что не верят. Ради уважаемых в городе отца и матери…

И все же, все же… Страшно было от одной мысли, что его, Эдуарда Окаева, могут посадить в тюрьму. Это будет катастрофа! Эдик пытался думать о чем-либо другом, но глаза исподволь сторожили дверь. Скрипнет она, и у него холодеет все внутри, дыхание пропадает: не следователь ли? Входили няня, или медсестра, или мать с отцом, и он с облегчением выдыхал воздух, в освобожденной груди звонче и ровнее начинало биться сердце. С завистью вспоминал, какие были раньше нервы, и полагал, что виной теперешней слабости была больница, больничная обстановка. Даже себе не хотелось признаваться, что главная все-таки причина — постоянное ожидание ареста. Отлично знал: однокурсники не ходят потому, что уехали на студенческие стройки в совхозы, но казалось, будто они уже прослышали о его скандальном падении и с презрением отвернулись от него. Знал, Владислав из противочумной станции где-то в степи пропадает, ища среди грызунов и блох возможные очаги черной болезни, но тоже порой думал, что и бывший друг от него теперь открещивается: дескать, чур-чур меня!.. Не приходил Матвей. Альбина вообще исчезла с поля зрения. Приди она в эту скучную стерильную палату, обними его ласково и нежно, как прежде, и, наверное, сразу встал бы на ноги, поправился. Может быть, это и к лучшему, что ее не было в городе. Вдруг не выдержит дядя Егор, выдаст его, Эдика… Что она тогда подумает о нем!

После обеда Эдик задремал, но вздрагивал и поднимал голову при каждом стуке. Около семи вечера вошли отец с матерью. Мать, покосившись на соседние койки с больными, шепотом справилась о самочувствии, из сумки выложила на тумбочку всякую всячину, даже краснощеких тугих яблок где-то раздобыла. Закончив эту процедуру, большими влажноватыми глазами преданно уставилась на бескровное узкое лицо сына, на белую чалму бинта, обмотавшего его голову. Подглазья ее были темны, налились мешочками. Подряблела кожа под широким подбородком, набиралась гармошкой, когда мать опускала голову. Знать, нелегко дались ей минувшие денечки…

— Да! — воскликнула она вдруг громким шепотом, хлопнув себя по расставленным, туго обтянутым ярко-цветастым платьем коленям. — Матвея сегодня встретила. Представь себе, сынуля, он ровным счетом, он совершенно ничего не знал и не ведал! Уж он так сокрушался, так сочувствовал! Просто жалко было на него смотреть. Такой славный парень. И только этому дураку Игорю могло прийти в голову, что вы с ним в ссоре, что ты…

— Белла!

— Господи! — проворно повернулась она к мужу. — Ну почему я не могу этого сказать?! Ну почему я обязана скрываться от родного ребенка?

— Но я прошу тебя…

— Ты лучше не проси меня, ибо ты никогда не рожал своего собственного ребенка!.. Тот глупый Игорь заявляет, будто ты, сынок, ты, — она с пафосом подчеркнула это «ты», тем самым отметая всякие сомнения в порядочности сына, — ты якобы оклеветал Матвея!..

Будь Белла Ивановна повнимательнее, она заметила бы, как посерело и словно бы еще более удлинилось лицо сына, как худые пальцы стиснули край простыни, прикрывавшей его по грудь. А Окаев-старший заметил и все понял.

— Ладно, мать, пойдем! — тяжело поднялся он, чтобы за порогом больницы сказать ей: «Да, мать, проворонили мы с тобой сына!..» Он торопил ее: — Идем-идем, ты ведь и здорового заговоришь, не только больного. Пусть отдыхает…

Они ушли, а Эдик спохватился: почему ничего не спросил, о какой клевете шла речь? Надо было дать понять, что никакого представления не имеет о ней. Его молчаливое замешательство родители могли истолковать не так, как надо.

Неожиданно в палату вернулась мать. Она держала в руке распечатанный конверт.

— Я такая рассеянная стала, я просто ужасно рассеянная… Письмо тебе, от друзей… Они там строят будущее, а ты вот… Чуть жив остался… Кто бы мог подумать, что этот Игорь такая дрянь, такая дрянь… — Белла Ивановна подала письмо, прижала надушенный платочек к одной щеке, к другой, промокая случайную слезу. — Поправляйся, милый, завтра придем… Все поправляйтесь, товарищи! — откланялась она палате.

Писали сокурсники. Строили они кошары и жилые дома на ферме дальнего совхоза, что на самом юге области — триста километров от города. Письмо дышало студенческим оптимизмом, но Эдик-то знал, каково приходится парням и девчатам на той адовой ферме, где жара достигает в полдень пятидесяти градусов и от нее бесятся собаки, где воду привозят в цистернах за десятки километров и она чуть ли не кипит, когда ее сливают в бочки и ведра.

«…Все отлично, дружище! Закон прежний: «Не пищать! Бери больше, кидай дальше, пока летит — отдыхай!..» И если нам чего не хватает, так это тебя. Наша боевая «Верблюжья колючка» засыхает без твоего остроумно-ядовитого редакторского пера. Выздоравливай скорее и — приезжай!

Девчонки лобзают тебя, а хлопцы тайком смахивают скупую мужскую слезу…»

— Что хоть пишут? — поинтересовался старик с ногой в гипсе, задранной вверх. — Строят, поди?

— Строят, — нехотя отозвался Эдик, пряча письмо в конверт. Муторно было у него на душе. В конце своего строительного семестра ребята получат по четыреста-пятьсот рублей, а он это время пролежит с дырой в башке. Дыра в башке, дыра — в кармане. По милости «лучшего» друга. Еще хорошо, если этим все кончится, если не пригласят на скамью подсудимых. И будет тогда все потеряно. Все!..

И тут еще Матвей. Эдик с тревогой поглядывал на дверь. Мать сказала, что Матвей обещал обязательно наведаться сегодня. Знает он о доносе или нет?..

Матвей вошел, когда Эдик уж и ждать перестал. В снежно-белой накидке он казался еще красивее со своей черной круглой бородкой и серыми спокойными глазами. Он сдержанно поздоровался со всеми, присел на краешек стула.

— Да-а, как же это вы?.. А еще львом назывался…

Эдик в улыбке скривил тонкие лезвия губ. Глаза оставались глубоко спрятанными в ямах-провалах, поблескивали оттуда, как настуженные осколки стекла.

— Бутылкой и настоящему льву можно проломить коробку… Как там, на воле?

А глаза мерцали, бегали: знает или не знает Матвей о письме в Министерство? По выражению лица — вроде бы не знает.

Матвей знал. Он добился свидания с Игорем, и тот рассказал ему о выходке Эдика.

— На воле как? На воле птички поют, Владислав на «москвиче» катается…

— Он в городе?

— Полчаса назад видел его…

— Что ж… не заходит?

Матвей усмехнулся:

— Он ведь со странностями. Он и к Игорю не идет. Говорит, с подонками и знаться не хочу.

— Я-то при чем? — Эдик представил, как Владислав сказал это смачно, выразительно. Повторил: — Я-то при чем?

— Не знаю, не знаю, право, — снова как-то непонятно усмехнулся Матвей, еще больше настораживая Эдика. — Со странностями человек.

— Альбина где?

— Право, не знаю.

И опять выражение его лица показалось Эдику загадочным. Он повернул голову в сторону от Матвея, закрыл глаза. И сразу же ему представилась Альбина, обнимающая Матвея. Ему стало жарко, и он сбросил с себя простыню, обнажив свое длинное костлявое тело, в зеленой майке и черных трусах. Хрипло, словно при неутоленной жажде, проговорил:

— Получилось, и сам не гам, и другому не дам. Я-то думал, смежность профессий. Искусство сблизило. А вы…

— Да, мы, — с театральным вздохом согласился Матвей. — Мы не то, что вы… Вы бутылками колотитесь. За что он тебя?

«Наверное, все знает, собака! — нервничал Эдик и возле острого колена комкал край простыни. — Неужели знает?.. Н-ну, Игорь, н-ну, кретин! Ты у меня еще потанцуешь на горячей сковородке… Я тебе не прощу всего этого…»

— Что слышно об Игоре?

— У тебя ведь, кажется, папаша в милиции работает? Тебе больше знать о компаньоне…

— Ты пришел пакости говорить?

— Не-ет, я против пакостей. Владислав вот советует писать куда следует насчет того…

— Насчет чего? — вскинулся Эдик, чувствуя, как кровь ударила в лицо и застучала в виски.

— Да насчет моих недостатков… А я не хочу писать. Все равно теперь в консерватории место занято.

Эдик долго лежал с закрытыми глазами, дыхание его было частым, неглубоким, пальцы рук судорожно переплетались, будто спички ломали. Наконец разомкнул тонкую линию рта:

— С Игорем меня не смешивай. Я умел честно зарабатывать… А насчет письма… я ведь любил Альбину. И люблю… Я никогда тебя ни о чем не просил. Сейчас прошу. Не говори никому…

— И даже Альбине? — Матвей вынужден был склониться почти к самому лицу Эдика, чтобы слышать, что тот горячечно шепчет, покашиваясь на соседские койки. — Она ведь моя жена. Опять зачислена в труппу нашего театра… Малость непутевая, но что поделаешь — люблю!

Эдик приподнялся на локте, с ненавистью смотрел в красивые серые глаза Матвея, словно хотел сломить чужой спокойный, чуточку насмешливый взгляд.

— Платон мой друг, но истина дороже, — утверждающе качнул головой скрипач. — Не считаю нужным что-то скрывать… А это вот от Альбины. — Он положил на тумбочку небольшой пакет. — Просила передать…

Эдик отвернулся к стене, положив руку на забинтованную голову, ссутулив костлявые плечи. Матвею стало даже немного жаль его.

— Прости, Окаев, я был жесток, но — истина дороже. Я не хотел тебе зла… Поправляйся. Надеюсь, не последний раз видимся.

Матвей давно ушел, а Эдик все лежал, отвернувшись к стенке, закрыв глаза. Болезненно пульсировала кровь в подживающей ране. Ломило в висках от неистово стиснутых челюстей. Он не хотел разворачивать пакет Альбины, он догадывался, что в нем. Эдик достаточно хорошо знал актрису. В пакете — перстень и янтарное ожерелье.

Загрузка...