Глава 12 «КРАСНЫЙ ПРОФЕССОР» (И.И.Литвинов)

1. «Это какая-то комедия обмана…»

В начале 1933 г. ряды невозвращенцев пополнил выпускник первого набора Института красной профессуры, некогда любимый ученик и ближайший сотрудник историка-марксиста М.Н.Покровского, автор книг о «столыпинщине» Иосиф Израилевич Литвинов (Литвин). Давно разуверившийся в коммунистических идеалах, но примирившийся с системой как с данностью, он, казалось бы, вполне приспособился к реалиям сталинского режима, превратился в заурядного советского чиновника и, привычно скрывая еретические мысли, не представлял себя уже в ином качестве…

Литвинов родился 17 ноября 1896 г. в городке Пильтен Виндавского уезда Курляндской губернии в семье раввина (хотя в анкете, заполненной в 1924 г. по случаю загранкомандировки, напишет, что его отец — «из мещан, местечковый еврей, служащий»[2347]). Получив домашнее образование, Литвинов, согласно автобиографии, еще четырнадцатилетним подростком «поступил на службу в контору в Виндаве», «уже в 1911 г. работал в нелегальном профсоюзе приказчиков», а в 1913 г., перебравшись в губернский центр, «давал уроки» и трудился корректором. Успев перед войной сдать экзамены за семь классов реального училища экстерном, юноша был выслан из Митавы «за неимением права жительства».[2348]

Литвинов уехал в Двинск, а оттуда, в 1915 г., - в Ригу, где поселились его родители после депортации еврейского населения из прифронтовых Курляндской и Ковенской губерний по сумасбродному приказу верховного главнокомандующего — великого князя Николая Николаевича. Литвинов опять занимался репетиторством и «работал в подпольном кружке социал-демократов — левых циммервальдистов», но, не преуспев в попытке уклониться от мобилизации, в ноябре 1916 г. был определен канониром в 8-ю тяжелую артиллерийскую бригаду 12-й армии Северного фронта. Хотя после свержения монархии Литвинова избрали в редакционную комиссию армейской газеты «Рижский фронт», с превращением ее летом в «большевикоеда» он «подал в отставку» и «перешел в корректоры».

Правда, впоследствии ближайший друг невозвращенца, инженер ИЛ.Магарик, даст показания в ЦКК о том, что «еще в мае 1917 г. знал Литвинова как меньшевика-оборонца», который лишь в июле-августе, работая в исполкоме совета солдатских депутатов, «перешел к меньшевикам-интернационалистам». Другой опрошенный, глава латышской секции Коминтерна Я.М.Круминьш, в прошлом — член военно-революционного комитета 12-й армии, тоже припомнит осеннее выступление Литвинова против большевиков на заседании совдепа в городе Валке Лифляндской губернии «от имени меньшевиков-интернационалистов»[2349] Но оба «свидетеля» ошибались: Литвинов состоял в организации «объединенных социал-демократов-интернационалистов», которые, хотя и критиковали ленинцев, но в отличие от «меньшевиков-интернационалистов», входивших в «объединенную» РСДРП и представленных в ее ЦК, не только выступали против союза с «меньшевиками-оборонцами», но и учредили в январе 1918 г. собственную РСДРП (интернационалистов).

В рекомендации, представленной для партийной чистки 1921 г. членом ЦК Союза печатников И.Д.Баньковским — бывшим председателем «фабзавкома» типографии газеты «Рижский фронт», утверждалось, что, работая в ее редакции, Литвинов «постоянно подвергался репрессиям со стороны враждебных рабочему классу партий меньшевиков и эсеров». Его, мол, «неоднократно хотели, за большевистскую агитацию и пропаганду, откомандировать на фронт»[2350], но, «благодаря протесту рабочих, которые угрожали забастовкой, если т. Литвинов будет взят из типографии, он был оставлен»[2351] Впрочем, когда в 1933 г. ЦКК привлечет Баньковского, уже — пенсионера, к ответственности за дачу «изменнику» рекомендации, «содержавшей ряд ложных утверждений», тот, оправдываясь, покажет, что ее текст был заранее отпечатан на машинке… самим Литвиновым, которого он знал с августа 1917 г. как «противника Керенского».[2352]

«В октябрьские дни, — лаконично сообщал Литвинов в автобиографии, — был выбран Валкским совдепом на 2-й <Всероссийский> съезд Советов. Меньшевистский исполнительный комитет армии не хотел дать мне уехать, но рабочие настояли, и я поехал[2353]. Тогда меньшевистская фракция опротестовала выборы перед старым ВЦИК, и я получил свой мандат только после ухода соглашателей со съезда». Но, хотя и в Смольном и на открывшемся 25 ноября в Пскове 3-м губернском съезде советов Литвинов представлял объединенных социал-демократов-интернационалистов[2354], партстаж ему засчитали с ноября 1915 г[2355] и он вполне искренне считал себя заслуженным «подпольным» работником.

При наступлении германских войск в феврале 1918 г. Литвинов попал в ‘ плен, и, поскольку его «искали и хотели повесить как большевика», в течение четырех дней «скрывался», а затем «пошел на сборный пункт для русских военнопленных, перед их отправлением, и предался в руки немцам как заблудившийся русский солдат». В неволе ему помогало знание немецкого языка, помимо которого он владел также французским, польским и немного латышским. Освобожденный в июле из плена как уроженец Прибалтийского края, Литвинов вернулся в Ригу, где, согласно автобиографии, организовал «подпольную еврейскую секцию» при городском комитете Социал-демократии Латвии и «боевой отряд», в составе которого «принял участие в восстании' большевиков и захвате власти».

Это удостоверял и слушатель Коммунистического университета имени Свердлова, будущий секретарь Краснодарского горкома партии, Ш.М.Дволайцкий, который в 1921 г. напишет, что во время немецкой оккупации Литвинов под кличкой «Осип» работал в большевистском подполье как «председатель еврейской секции» и «пропагандист-литератор». «Лично мной, — свидетельствовал Дволайцкий, — на гектографе размножались прокламации, писанные т. Литвиновым. Он принимал участие в организации вооруженного восстания (2–3 января 1919 г.) при приближении советских войск к Риге и лично участвовал как боец».[2356] Уже в 1933 г. признав свою «огромную долю ответственности» за то, что невозвращенец Литвинов «оказался в доверии у партии», Дволайцкий все же подтвердит, что «знал его по подполью в Риге в 1918–1919 годах, и факты, отмеченные им в рекомендации, правильны».[2357]

Получив в январе 1919 г. двухнедельный отпуск, Литвинов уехал в Двинск, где, оставленный для заведования отделом снабжения продовольственного комиссариата, «воевал», как вспоминал, с «дикими варварскими приемами» чекистов и «однажды чуть жизнью не поплатился…у этих буянов-латышей, потом, кроме Данишевского, поголовно перешедших к белым»[2358]. После отступления Литвинов попал в Киев и, включенный в состав военно-продовольственной комиссии Особой продовольственной коллегии Совнаркома Украины, был избран членом бюро, заведующим агитпропом и секретарем Городского райкома КП(б)У. В мае он участвовал в походе «коммунистического полка» против бандитских «атаманов», в августе ревизовал Киевскую ЧК, а в октябре был откомандирован в 12-ю армию для политработы в прифронтовой полосе. Затем, в декабре, Литвинов оказался в Витебске, где, избранный членом бюро и секретарем губернского комитета РКП(б), до мая 1920 г. состоял ответственным редактором местных «Известий», лектором партшколы, зампредседателя совнархоза и лесного комитета.

«При польском наступлении, — сообщал Литвинов, — был мобилизован… Сам, однако, я добровольно пошел на фронт, побыл там до июля[2359], когда был направлен в ЦК, откуда меня командировали в Главлеском[2360]». Но уже с декабря он числился «лектором», а с февраля 1921 г. — «научным сотрудником» в Коммунистическом университете имени Свердлова.[2361] Хотя в период внутрипартийной «дискуссии о профсоюзах» Литвинов, по данным Ежова, считался «активным участником “рабочей оппозиции”, являясь фактически теоретиком в группе Игнатова, Панюшкина и др. (писал им платформы и т. п.)»[2362], это не мешало ему руководить «семинариями» по истории и политэкономии в Свердловском университете, читать лекции в школе ВЧК и на немецком языке в Коммунистическом университете национальных меньшинств Запада. Краснопресненский райком хвалил Литвинова как «хорошего агитатора, с огоньком»[2363], и той же весной его приблизил к себе замнаркома просвещения М.Н.Покровский — главный большевистский историк, который 30 мая собственноручно написал ему рекомендацию для поступления в Институт красной профессуры.[2364]

Рассчитанный на три года обучения, ИКП, бессменным ректором которого являлся тот же Покровский, был учрежден в феврале 1921 г. с целью «подготовки красной профессуры для преподавания в высших школах республики теоретической экономии, исторического материализма, развития общественных форм, новейшей истории и советского строительства»[2365]. Первый набор ИКП состоял из 102 слушателей, но лишь 52 удалось его закончить, в том числе 30 выпускникам — экономическое отделение, 10 — философское, 8 — по истории России, 4 — по истории Запада. Правда, к «рабочим» и «крестьянам» относили себя только два «красных профессора», а остальные считались «интеллигентами»: 16 из них уже имели высшее, 25 — незаконченное высшее образование, а еще 6 обучались в «коммунистических» вузах. По национальной принадлежности выпускники ИКП делились на две большие группы русских и евреев, соответственно 20 и 26 человек, которых разбавляли 3 латыша, 1 армянин, 1 украинец и 1 чех.[2366]

Но, очнувшись, под влиянием перехода к нэпу, от угара гражданской войны, многие из партийцев вдруг с отчаянием и ужасом осознали всю бессмысленность понесенных жертв, рек пролитой крови. По свидетельству Б.Бажанова, «это была оппозиция коммунизму со стороны примкнувших к партии в первые годы революции элементов, главным образом интеллигентских и идеалистических, которые первые увидели, что их надежды на построение какого-то лучшего общества оказались иллюзиями, что их надежды на то, что революция делается для какого-то общего блага, совершенно не оправдались и что происходит образование какого-то нового бюрократического класса, который присваивает себе все выгоды от революции, сводя рабочих и крестьян, для которых будто бы делалась революция, на положение бесправных и нищих рабов».[2367]

В результате такого сильнейшего душевного потрясения, помноженного на личную неустроенность, расшатанные нервы и подорванное за время гражданской войны здоровье, одни, страдая от безысходности и чувствуя себя обманутыми, не находили для себя ничего лучшего, как покончить счеты с жизнью (и Москву захлестнула волна самоубийств), другие, успев разувериться в марксистских химерах, выходили из партии (в 1922 г. она потеряла 4,3 % своей численности[2368]), а третьи, не имея возможности на открытый протест, объединялись в нелегальные оппозиционные группки, вроде интеллигентской «Рабочей правды», находившейся под влиянием «пролеткультовских» идей А.А.Богданова, или «Рабочей группы» Г.И.Мясникова и «Рабоче-крестьянской социалистической партии» В.Л.Панюшкина, участники которых, несмотря на их «революционные заслуги», немедленно подвергались чекистским репрессиям.

Но подавляющее большинство членов партии, материально привязанное к ней, испытывавшее усталость и апатию, приспосабливалось, притворялось и исправно подыгрывало кремлевским «режиссерам» в навязанной ими «комедии обмана», доверяя свои подлинные мысли лишь самым близким друзьям или…бумаге. К последней категории принадлежал и Литвинов, который еще в начале 1922 г. записал в своем дневнике:

После русской революции марксизму, как миросозерцанию целого класса, наступил конец. Он умер. Такие опыты в истории даром не проходят. Нельзя отказаться от личной инициативы, нельзя безнаказанно превратить мир в казарму, нельзя выдвинуть идею классовой диктатуры в эпоху, когда человечество подходит к решениям крупнейших проблем, общечеловеческих.[2369]Негодуя, что «марксизм превратился в религию», а «революция свелась к перераспределению»[2370] с созданием «привилегированной касты»[2371] партийносоветских чиновников («птицегонов»), Литвинов сетовал, что «борцы-революционеры превратились в самых отсталых консерваторов и меднолобых защитников своей системы»[2372], из-за чего большевики выродилась в «стадо баранов, не имеющих своего суждения, старающихся всем влиятельным лицам угождать, боящихся самостоятельно шаг сделать»[2373]. И Литвинов с горечью выплескивал в дневнике свои истинные чувства:

Птицегонов просто ненавижу. Это какая-то комедия обмана людей. Никто не верит больше в идею, но все притворяются, что верят. Сказка с голым королем.[2374]

По поводу же своей учебы в «институте краснобайства» Литвинов саркастически замечал:

Вот я сегодня выступил по вопросу о внеэкономическом или экономическом характере насилия крепостного права. Пока выступаешь, волнуешься, а потом такое же чувство, как будто онанизмом занимался. Кого это интересует: спор о значении слов пророка Аллаха — Маркса? Схоластика, да и только. Я переживаю то же самое, что изучая талмуд. Весь мир живет, двигается, делом занимается, а мы в нищенской, дикой, оборванной России тратим свои силы на объяснение такого и такого-то акта Бориса Годунова с точки зрения марксизма. Треплемся, изучая философские системы, ни одним философом не признанные, — диалектический материализм, и отлучаем от церкви всех, с нами несогласных.[2375]

Мечтая «стать независимым от птицегонов и зажить самостоятельно, “как бог велит”, зарабатывая свой хлеб не своими убеждениями, которые могут и должны меняться»[2376], Литвинов совмещал учебу в ИКП, сразу на двух отделениях — истории Запада и экономическом, и в МВТУ, где, изучая естественные науки, состоял с 1923 г. профессором и заведовал кафедрой исторического материализма. Но времени на все не хватало: ведь он еще читал лекции по «истмату» на рабфаке имени Покровского при 1-м МГУ и по истории революционного движения в России, на немецком языке, в КУНМЗ[2377], ректор которого, Юлиан Мархлевский, отзываясь о Литвинове как о «хорошем педагоге», указывал, что его лекции «отличаются большой живостью, яркостью изложения и научностью содержания».[2378]

Преподаватели ИКП тоже хвалили Литвинов, и, оценивая подготовленный им доклад «Ионийцы и их время», Л.И.Аксельрод подчеркивала его «несомненные способности к философскому мышлению и начитанность». Другой профессор, видный исследователь английской буржуазной революции А.Н.Савин, отмечал «самостоятельные суждения» и «живой интерес к зачаточной истории капитализма» в сочинениях Литвинова «Густав Мевиссен» и «Основные линии истории первоначального накопления».[2379] Что же касается Покровского, под руководством которого Литвинов написал две работы, превратившиеся затем в его книгу, — «Кризисы 1906–1910 гг.» и «Экономические последствия столыпинского законодательства», то ректор ИКП прочил своего ученика «в одного из создателей марксистской исторической школы»[2380].

При «чистке» слушателей ИКП в июне 1923 г. Литвинова зачислили в «1-ю группу (преподаватели вузов)»[2381], а в январе 1924 г. он и еще полтора десятка выпускников (в том числе — Э.З.Гольденберг, Ю.И.Каплинский, Д.П.Марецкий, А.С.Мендельсон, С.Н.Радин, Д.П.Розит, Н.А.Стремоухов и другие) были командированы за границу для научной стажировки. Чудом уцелевшие в архиве дневники Литвинова раскрывают подробности этой поездки, а также быт, взаимоотношения и нравы «красных профессоров» с присущими им, увы, карьеризмом и начетничеством, интриганством и лицемерием. Но, хотя еще в 1922 г. Литвинов возмущался, что среди партийцев «царит недоверие, друг на друга смотрят как на еще не изобличенного вора и мошенника, боишься в разговоре сказать лишнее слово»[2382], на своем примере он показал, как разрушителен конформизм и сколь чреват морально-нравственной и интеллектуальной деградацией.

Вписавшись, что называется, в систему, Литвинов с отвращением подыгрывал «птицегонам», но весь его дневник проникнут желчью к режиму («в С<оветском> С<оюзе> может успеть лишь умеющий лизать ж…»[2383]), сослуживцам («проклятому коллективу свердловских идиотов и лицемеров»[2384]) и большинству однокурсников. С иронией признаваясь, что питает «очень много нежных чувств к своим товарищам», Литвинов не скупился на ругательные эпитеты по их адресу, обзывая, например, Розита — «дураком, тупым антисемитом и вождем шайки мерзавцев»[2385], Радина и Марецкого — «паразитами, негодяями, дармоедами на шее русского рабочего класса»[2386], Каплинско-го и Гольденберга — «противными людьми»[2387] и т. д. В то же время постоянные сетования Литвинова на болезни, одиночество и тоску, крушение идеалов, разочарование и удушающую атмосферу советской заграничной колонии («кругом мерзавцы»[2388]) проходят канвой через все его дневниковые записи.

За границей Литвинов посещал лекции и участвовал в семинарах известных ученых, занимался в крупнейших библиотеках Вены и Берлина, писал статьи для московской «Правды» и правил корректуру своей первой книги, присланную ему в июне из Госиздата. Литвинов присутствовал на 7-м съезде Компартии Австрии, бывал на собраниях немецких коммунистов, выступал перед берлинскими студентами и много общался: часто виделся с сыном Карла Либкнехта — Вильгельмом, гулял с лидером Итальянской компартии Антонио Грамши, дискуссировал с экономистами Фридрихом фон Визером и Вернером Зомбартом, посещал историка социализма Карла Грюнберга и даже разговаривал с Зигмундом Фрейдом.

Но, как дамоклов меч, над Литвиновым довлела мысль о скором возвращении в Москву, где, сокрушался он, «безумие чисток»[2389] и «кошмар, и деспотия, и развращаемый птицегонами р<абочий> кл<асс>»[2390]. Вообще в дневнике «красного профессора» оказалось немало «крамольных» записей:

Я чувствую громадное успокоение благодаря изоляции от птицегонов и склочничества Р<оссийской> Р<еспублики>. Из Москвы пишут, что там склоки. Присматриваясь к здешней академической жизни, заявляю, что внешне она в Р<оссийской> Р<еспублике> здоровее, внутренне же — здесь. Там — гниль, зависть, подкапывание, соперничество, ненависть, ханжество, лицемерие, рабство, подхалимство, заискивание, невероятный карьеризм, — и все это прикрыто маской ложного человеколюбия, идеализма и т. п.[2391]

Сводить счеты с оппозицией посредством чистки — самый гибельный путь для партии. Эх, Ильич, Ильич, где твоя мудрость? Ничего ты не оставил для наследников. Язва оппозиции разрастется, хуже будет. Выезжать на 180 тысячах вновь поступивших <в партию> рабочих нельзя. А Зиновьев этого хочет. Неумно. И Радека помоями обливает за его статью о Ленине «собачка» Зиновьева — Сафаров. Прямо позор. Для карьеристов — рай. Надо только лаять на оппозиционеров и все… Я не сочувствую оппозиции, но такие методы борьбы с ней меня возмущают.[2392]

Убеждаюсь, К<оминтер>н не имеет никаких корней, но для Р<оссийской> Р<еспублики> он нужен. Его задача — внутренняя, а не внешняя, — чтобы отвлекать внимание. Р<оссийская> Р<еспублика>, как большой арсенал, убеждает п<тицегонов> во вреде р<еволюц>ии.[2393]

Читаю Ленина… Это был великий фантазер, фанатик, которому чрезвычайно благоприятствовало время.[2394]

Революция имеет целью счастье масс. И во имя революции это же самое счастье топчется ногами![2395]

По двум поводам Ленин должен перевернуться в своем гробу: по поводу ленинского призыва и по поводу бальзамирования и мавзолея.[2396]

Читал сегодня речь Зиновьева на съезде. Демагогия! Пошлая эпоха эпигонов.[2397]

Борьба против оппозиции ведется в самом диком виде путем привлечения широких неразвитых шкурнических трусливых масс (ленинский призыв), игры на темных инстинктах (ненависть к интеллигенции — «блаженны нищие духом»), выдвижения недостойных верных крикунов (Сл<епков>, Р<о>з<ит>), развития карьеризма. Демагогия, шкурничество, невежество, реакционность («старая гвардия») торжествуют победу над идейным, духовным, честным, мыслящим движением.[2398]

Сл<епков> и Ас<тров> — делегаты на конгрессе Коминтерна, Р<а>д<е>к<а> нет. Хороши твои дела, Господь в Сионе. Когда, наконец, троица сломает себе шею. В газетах большое извещение о бальзамировании Ильича… О, боже! Мощи![2399]

Как получить экономический базис? Как стать самостоятельным человеком? И покинуть страну деспотов и рабов![2400]

Что касается птицегонов, то, по-моему, час их близок. Гниют, разлагаются.

Спайки нет, есть террор.[2401]

Теперь начались сумерки коммунизма. 1925 год будет самым неудачным и для К<оммунистического> И<нтернационала> и для РКП. Партии будут таять, как снег в апреле. Расколы пойдут ускоренным темпом.[2402]

Коммунисты Германии страшно шумно протестуют против Гасермана — сыщика, гомосексуалиста, садиста, убившего в последние годы 28 человек. Сколько Гасерманов в нашей Че-Ка![2403]

Если бы мне удалось остаться здесь, было бы хор<ошо. С<оветский> С<оюз> ненавижу.[2404]

Но в ноябре 1924 г. Литвинов все-таки вернулся в Москву, где уже вышла его брошюра «Экономические предпосылки Октябрьской революции. Промышленная депрессия после революции 1905 года» (67 стр.). Хотя при распределении выпускников ИКП предполагалось, что Литвинов будет преподавать историю в Ленинграде[2405], Секретариат ЦК, во изменение принятого уже 1 сентября решения Оргбюро, постановил: «Командировать т. Литвинова для педагогической работы в Тимирязевскую с<ельско>-х<озяйственную> академию»[2406]. Он преподавал также в 1-м МГУ и КУНМЗ, в которых возглавлял кафедры по политэкономии и экономической политике в СССР, и с феврале 1926 г. числился научным сотрудником Института экономики РАНИОН. Помимо этого Литвинов заведовал экономическим отделом в газете «Комсомольская правда» и довольно активно сотрудничал в партийных журналах — «Большевик»[2407], «Вестник Коммунистической академии»[2408], «Коммунистическая революция»[2409], «Молодой большевик», «Плановое хозяйство», «Социалистическое хозяйство»[2410], «Спутник агитатора», «Спутник коммуниста»[2411] и т. д.

Летом 1926 г. из-за «болезни горла» Литвинов оставил преподавание, но, рассмотрев 15 октября его заявление о «нежелании выехать» (!) в Казань, Секретариат ЦК вновь проявил неожиданный либерализм и решил: «Отменить постановление ЦК от 18 июня с.г. (пр<отокол> 38 п<ункт> 8) о направлении т. Литвинова в распоряжение Татобкома».[2412] Назначенный, по инициативе Покровского, заведующим социально-экономическим отделом Госиздата и введенный в его редакционный совет, Литвинов правил рукописи вчера еще всесильного члена Политбюро и председателя Исполкома Коминтерна Г.Е.Зиновьева, который униженно писал ему:

Тов. Литвинов, я внял вашему совету и для П-го издания моей кн<иги> «Учение Маркса и Ленина о войне» не внес ни единого дополнения. Печатается ли уже? Если считать 6-нед<ельный> срок со врем<ени> передачи мной рукописи (к<а>к Вы мне говорили), то срок этот уже на исходе. Помогите ускорению.[2413]

Литвинов вошел также в авторский коллектив, работавший над созданием нового школьного учебника по обществоведению, и написал для него одну из центральных глав[2414], а в феврале 1929 г. был введен в редколлегию журнала «Печать и революция», до закрытия которого оставалось, впрочем, недолго. Тогда же увидели свет вторая часть монографии Литвинова «Экономические предпосылки Октябрьской революции» (144 стр.), вышедшая под заголовком «Экономические последствия столыпинского аграрного законодательства»[2415], и научно-популярная брошюра «Столыпинщина» (104 стр.), изданная в 1931 г. в Харькове. В автобиографии от 10 ноября 1928 г. Литвинов упоминал и другие свои работы, уже подготовленные им к печати: «Германский капитализм в 40-50-х годах XIX века», «О причинах мировой войны», «О товарном голоде», «Госкапитализм в капиталистических странах и в СССР» («труд, — как указывал автор, — удостоившийся похвального отзыва т. Бухарина в свое время»).[2416]

Но Литвинов не мог похвастаться столь же «блистательной» (хотя и скоротечной!) карьерой, которую сделали некоторые из его сокурсников, ибо, например, Розит трижды избирался членом ЦКК ВКП(б), а Марецкий и Слепков, редактировавший в 1925 г. «Комсомольскую правду», входили в редколлегии «Правды» и «Большевика». Даже «противный» Гольденберг оказался членом редколлегий «Ленинградской правды» и журнала «Коммунистический Интернационал», а после возвращения из Берлина, где, являясь инструктором Западноевропейского бюро ИККИ, редактировал “Die Rote Fahne”, был назначен зампредседателя Госплана РСФСР. Мендельсон стал членом президиума Госплана СССР, Радин — «ученым секретарем» у главы правительства А.И.Рыкова, Стремоухов — у председателя Совнаркома УССР

В.Я.Чубаря. Другие сокурсники Литвинова возглавили редакции таких журналов, как «Историк-марксист», «Плановое хозяйство», «Под знаменем марксизма», «Проблемы марксизма».

Поскольку ИКП, язвил Бажанов, представлял собой «резерв молодых партийных карьеристов, чрезвычайно занятых решением, на какую “лошадь” поставить»[2417], большинство из них сделало «ставку» на Н.П.Бухарина: согласно показаниям его секретаря Е.В.Цетлина, из числа выпускников первого набора ИКП в так называемую бухаринскую «школу молодых» входили Гольденберг, Марецкий, Мендельсон (избежавший репрессий), Розит и Слепков. В 1932–1933 гг. по делу «антипартийной контрреволюционной группы правых — Слепкова и других (“бухаринская школа”)» проходили также Радин и окончивший ИКП годом позже В.Н.Астров (он тоже состоял членом редколлегий «Правды» и «Большевика»)[2418]. Но сам Литвинова не принадлежал к числу приверженцев «любимца всей партии», хотя еще в январе 1922 г. отзывался о нем с явной симпатией:

Вчера у меня был Бухарин. Долго сидел и болтал. Он оптимистически настроен или притворяется… Говорил много, рассказывал о планах советской власти… Расспрашивал он меня о состоянии молодежи, дал обещание, что поалей-ционисты будут приняты в Коминтерн, рассказывал много анекдотов. В общем, веселый парень. С такими жить можно было бы.[2419]

Но уже в 1924 г. Литвинов кардинально меняет свою оценку:

Н.И.Б<ухарин>оказался мерзавцем. Мою «Полемику академика» не напечатал, а растерял (по его словам). Несмотря на то, что мне признался, что написано лучше, чем его штука. Также говорил мне накануне отъезда, что не напечатает и своей штуки. Теперь свою напечатал, а моя пропала. Права Ф.[2420] Мерзавец он, честолюбец и нечестный человек.[2421]

А по поводу своей новой статьи — «О теории империализма Ленина и теории накопления Р.Люксембург. (К вопросу о причинах мировой войны)» — Литвинов пишет:

Работа как будто хороша, но мысль о том, что ее надо послать негодяю, мерзавцу, плагиатору Н.И.<Бухарину> лишает меня всякого мужества. Ненавижу его с его собачками — Слеп<к>о<вы>м и Астро<вы>м[2422].

И еще одна запись:

«Правда» не напечатала ни одной из статей, которые я туда послал. Ну ее к … матери. Вместе с Иванычем[2423].

Хотя во время партийной чистки 1929 г. проверочная комиссия объявила Литвинову строгий выговор «за неправильную линию, занятую им по вопросу выдвиженчества и приема на работу членов ВКП(б)», а также неуплату в партийную кассу отчислений с литературного гонорара в сумме 800 руб., 16 мая 1930 г. апелляционная комиссия районной контрольной комиссии отменила вынесенное «проверкомом» решение как необоснованное. Позже выяснилось, что председатель правления Госиздата А.Б.Халатов попросил об этом одного из своих подчиненных — М.А.Ведерникова, который председательствовал в апелляционной комиссии. Ведь Литвинов, оправдывался Халатов, был «одним из ближайших учеников и сотрудников М.Н.Покровского, который со мной не раз беседовал о нем, давал через него ряд редакционных заданий…»[2424]

Тем не менее в апреле 1929 г. Литвинова перешел в Наркомат рабоче-крестьянской инспекции СССР, в котором возглавил группу, курируемую замнаркома А.П.Розенгольцем. Но уже в июне 1930 г. зампредседателя правления Госиздата Я.Д.Янсон, собиравшийся в Лондон, куда его назначили заместителем торгпреда, обратился в учетно-распределительное управление Наркомторга СССР:

Переговорите с т. Литвиновым о его работе в Англии — в «Аркосе» или в торгпредстве в качестве заведующего экономическим отделом. Он — вполне подготовленный и подходящий для этого работник. Предварительные переговоры с ним велись уже в ЦК — в секторе кадров. Нужно взять его на учет и продвинуть его назначение.[2425]

Впоследствии Литвинов уверял, будто вовсе не рвался за границу, «долго отказывался» и даже, получив визы, четыре месяца тянул с отъездом, — пришлось, мол, трижды их возобновлять, и единственным мотивом, из-за которого он все-таки поехал в Лондон, было желание изучить английский язык[2426].

2. «Я адски страдал…»

С мая 1931 г. Литвинов заведовал экономическим сектором торгпредства и по заданию партийной ячейки руководил «кружком текущей политики», причем «крайне нетерпимо относился ко всякого рода неправильным установкам, и были даже неоднократные жалобы, что он чрезмерно придирается». Многие недолюбливали Литвинова как «хвастуна и многознайку»[2427], но главное — у него не сложились отношения со «старостой лондонского общества взаимопомощи» — малограмотным выдвиженцем Н.И.Мигалинским, бывшим сапожником. Впоследствии Литвинов жаловался, что оказался в Лондоне в поистине «адских условиях», ибо его «беспрестанно травил, мелко, гнусно, подло травил Мигалинский».[2428]

Уже осенью «староста» поднял вопрос об откомандировании Литвинова в Москву, ибо он, мол, «себя на работе не оправдал, с ней не справился» и, помимо этого, производит впечатление «человека, пытающегося ко всем подмазаться». Торгпред С.Г.Брон посчитал за лучшее не спорить, но его преемник, вчерашний член коллегии НК РКИ СССР, А.В.Озерский заявил, что знает Литвинова как хорошего работника, и если он недостаточно проявил себя в занимаемой должности, то можно перевести его на другую. Литвинова назначили заведующим учетно-статистическим отделом торгпредства, но Мигалинский, приехав в феврале 1932 г. в Москву, снова возбудил ходатайство об отзыве ненавистного ему «интеллигента» и добился соответствующего решения в Наркомате внешней торговли и секторе заграничных кадров ЦК.[2429]

Хотя Озерский упорно возражал против откомандирования Литвинова, на удалении его из Лондона настаивали и «соседи». Во всяком случае, в справке от 1 апреля 1933 г., адресованной в ЦКК, начальник ИНО ОГПУ А.Х.Артузов сообщал:

Спустя короткое время после приезда Литвинова в Англию против него поступил материал, указывающий на то, что он имеет за границей родственников, у которых он останавливался <в Риге> и затем пытался устроить их на работу. В 1932 г. поступили еще некоторые материалы, которые послужили поводом для постановки нами вопроса о снятии Литвинова с работы. В ноябре 1932 г. наш работник, по нашему поручению, поставил перед тов. Судьиным вопрос о снятии Литвинова с работы в Лондоне, а затем нашим же работником в лондонском торгпредстве было послано письмо тов. Богомолову[2430] с сообщением о том, что Литвинова решено срочно откомандировать, что тов. Озерский обещал договориться с тов. Богомоловым и что если он этого не сделает, то следует дать телеграфное согласие на его откомандирование.[2431]

Литвинова включили в список лиц, намеченных к увольнению по сокращению штатов, и 24 ноября торгпред распорядился, чтобы он выехал в Москву не позже середины декабря. Но из-за отказа нового заведующего учетностатистическим отделом принять у Литвинова дела в связи с незаконченным отчетом по накладным расходам, лондонский уполномоченный НК РКИ Н.Г.Цветков потребовал, чтобы тот задержался. Литвинов, вспоминала его жена, целыми ночами просиживал над отчетом: «Технических сотрудников у него не было, так как он не ведал больше сектором учета. Даже места определенного у него не было, и если он иногда был нужен мне, то я должна была его искать по всем этажам “Аркоса”. Все арифметические выкладки, все вычисления он должен был делать сам, доклад следовал за докладом…»[2432]

Хотя Цветков обещал, что добьется оставления Литвинова на службе в торгпредстве, по завершении им отчета выяснилось, что «покровитель» его уже отбыл в Москву. Предполагалось, что Литвинов тоже покинет Лондон не позднее 20 января 1933 г., но он попросил об отсрочке хотя бы до весны, ибо везти детей на родину в трескучие морозы чревато риском для их здоровья: у грудной дочери — затяжной бронхит, а 6-летнему сыну предстоит операция по удалению гланд.

На отсрочке с отъездом настаивала жена — Раиса Абрамовна Рабинович, член партии с мая 1920 г., служившая делопроизводителем в пушном отделе торгпредства. Родившаяся в 1898 г. в Вильно в семье приказчика, она трудилась медсестрой в Двинске, Витебске и Москве, училась на рабфаке при Коммунистическом университете им. Свердлова, а накануне отъезда в Лондон окончила медицинский факультет 1-го МГУ. Жена Литвинова сокрушалась, что в Лондоне ей «пришлось больше года ждать работу, быть оторванной от всякой общественной жизни и заниматься исключительно домашним хозяйством». Лишь в сентября 1932 г., после бесконечных ходатайств и требований, она, воспользовавшись отпуском Мигалинского, получила, наконец, место в пушном отделе.

Выслушав просьбу Литвинова об оставлении его семьи до весны в Лондоне, заместитель торгпреда М.М.Харитонов пообещал, что переговорит об этом с секретарем партбюро. Но, сетовал Литвинов, «при мстительности Мигалинского, при его мелочности и, скажу откровенно, подлости, при его подходе ко всякому вопросу исключительно с точки зрения его личных и грубо материальных интересов, я не имел никаких шансов для удовлетворения моей просьбы».[2433] В тот же день, 11 января 1933 г., Литвинов заболел гриппом, а двумя днями позже с высокой температурой слегла и его жена.

Появившись на службе только 26 января, Литвинов узнал, что ему прекращена выплата жалования, и накануне на совместном заседании партбюро и актива ячейки импортного управления «Аркоса», на учете в которой он состоял, был задан вопрос о причинах его задержки с выездом в СССР. В ответ Мигалинский разразился гневной речью о том, что Литвинов уже полгода «волынит», всячески уклоняясь от возвращения на родину, вследствие чего и «снят с довольствия». Попытка объясниться с Мигалинским успехом не увенчалась, и 27 января на партсобрании импортного управления Литвинов признал ошибочным свое обращение к Харитонову, однако, покаявшись, попросил об объективной проверке тех обстоятельств, которые не позволили ему сразу же выехать в Москву.

Но выступивший следом Мигалинский, вспоминал Литвинов, «обливал меня ушатами грязи, буквально издевался надо мной»:

После этой проработки я пришел домой убитый и разбитый и больше месяца не спал ни одной ночи. Но Мигалинскому этого было мало, и он добился того, что мне приказано было получить расчет по 31 января. Моя жена еще была больна, а мне предложено выехать через три дня и обязательно с женой и детьми. «Не смей уезжать без жены, — стучал кулаком по столу Мигалинский в присутствии Селезнева[2434]. — С семьей приехал, с семьей и выкатывайся».

Я убеждаю Вшивкова[2435], что немыслимо мне выбраться с двумя детьми в течение двух дней (врач разрешил моей жене выйти 30 января), а я еще не знал всех формальностей, которые надо выполнить перед отъездом: их оказалось так много, что и в четыре дня выполнить было нельзя. Я говорю Вшивкову, что после перенесенной болезни не грех было бы отсрочить день отъезда на одну — две недели. Вшивков со мной соглашается: «Понимаешь, я не могу. Мне приказано тебе дать расчет по 31 января…»

Начинается наша бешеная подготовка к отъезду: открепления, визы, снятие с учета и т. д. Днем мы с женой бегаем, а ночью упаковываем вещи. И всюду задержки и отсрочки… Проходят дни, а мы еще не готовы, не можем выехать. И все это происходит в обстановке крайне странного (и в то же время в заграничных условиях вполне понятного) к нам отношения. Нас избегают. Единственный вопрос, который нам задают: «Когда вы уедете?» Торопит Мигалинский, торопит Вшивков. Моей жене в Пушнине причитались 7,5 фунтов за время ее болезни. Ей не платят денег. Вшивков 4 февраля советует ей подать в местком в конфликтном порядке. Мы отказываемся от этого, так как торопимся уехать.

Каждое посещение «Аркоса» для меня равносильно прохождению сквозь строй. Товарищи, еще вчера относившиеся ко мне с уважением, сегодня меня сторонятся, как зачумленного. И тут случается то, что в подобных случаях так неизбежно, но что кажется величайшей неожиданностью. У нас пропали паспорта. Мы ищем всюду. Обыскиваем всякий уголок. Распаковываем все наши чемоданы, все ящики. Пересматриваем все книги, а их много… Паспортов нет, как нет.

Конечно, и в обычной обстановке это — неприятная вещь, но все-таки можно пойти в консульство, получить новые паспорта и восстановить визы, но в наших личных условиях мы оказались в безвыходном положении. Ведь нам не доверяли. Ведь, когда я заболел, Мигалинский имел нахальство заявить Селезневу и другим, что я кстати заболел, а ведь тогда он мог легко убедиться, что я действительно тяжело болен. Иди теперь и докажи, что паспорта действительно пропали. 4 февраля мы были последний раз в «Аркосе».

Наконец, 10 февраля паспорта нашлись среди игрушек детей, куда были положены моим сыном, которому они понравились своей красной обложкой и фотографическими снимками. И февраля мы взяли билеты в «Интуристе» с тем, чтобы 13-го уехать. Но тут нас стали мучить сомнения: можем ли мы уехать, не оформив нашей двухнедельной задержки? Ведь, когда еще не было никакой задержки, меня уже авансом прорабатывал Мигалинский; что же он скажет сейчас? А может быть, уже сказал? Ведь прорабатывали же меня заочно, когда я, полубольной, ухаживал за больной женой и детьми.[2436]

12 февраля, когда все думали, что Литвинов уже давно вернулся в Москву, он зашел к дружившему с ним Селезневу, чтобы попрощаться и выяснить, как все-таки оформить задержку со своим отъездом. Селезнев посоветовал не медлить, ибо, если Мигалинскому донесут, что Литвинов — все еще в Англии, ему «несдобровать». Но, узнав, что Мигалинский вызван в Москву, а замещать его в Лондоне будет человек «более приличный» — И.М.Котельников, Литвинов упрашивает Селезнева, дабы тот переговорил с ним, после чего, вспоминал он, начинаются «мучительные адские дни ожидания»:

Мы с женой не спим по ночам. Никто к нам не является. Сидим, упакованные, и ждем… Каждые два дня к нам являются отрезать электричество и закрыть газ. Время проходит… С каждым днем наше положение ухудшается… Мы это понимаем, мы чувствуем, что тонем, но не знаем, как спасти себя. Селезнев не является. Я отправляю письмо Селезневу. Прошу его явиться ко мне, так как я к нему ходить не могу (об этом он меня просил во время моего второго посещения 14 февраля утром). Настоятельно прошу немедленно придти, так как мне необходимо его видеть. Селезнев не приходит. Я растерян и не знаю, что предпринять. Жена целыми ночами плачет.[2437]

Попытка созвониться с Селезневым оказалась безрезультатной, и Литвинов отправил ему второе письмо, которое жена передала его квартирной хозяйке. Хотя Селезнев был в служебной командировке, Литвиновы решили, что он струсил, и, когда, вернувшись в Лондон, тот, наконец, появился у них, посчитали его «подосланным». Но, хотя Селезнев никому не говорил, что его приятель так и не уехал в Москву, в торгпредстве случайно узнали об этом: 21 февраля жена одного из сослуживцев, проходя мимо, увидела во дворе гуляющего сына Литвиновых. Поэтому 23 февраля на квартиру к ним отрядили члена партбюро А.Горчакова, о встрече с которым Литвинов писал:

Вместо прямого разговора со мной он начал распространяться на тему о том, что пришел по собственной инициативе, якобы за домашней работницей, а также посмотреть, что делается с товарищем. Я понял, что Горчаков фальшивит. Я ему сказал, чтобы он не крутил, что он знает, почему я не уехал, что об этом я говорил и писал Селезневу, что я не мог уехать, не оформив соответствующим образом вынужденной моей отсрочки.[2438]

Хотя, сам того не желая, Литвинов, по сути, подставил Селезнева, 26 февраля тот привел к нему Котельникова, с которым «опять начался бесконечный разговор о колебаниях, сомнениях и т. д.». Литвинову объявили, что ему запрещен проезд в СССР через Латвию, а Селезнев «волновался, стучал кулаком по столу и неистово кричал: “Он не поедет, он не поедет”».[2439] У Котельникова создалось впечатление, что Литвинов колеблется, возвращаться ли ему в Москву, ибо он говорил, что не знает, как ему быть, «вообще сходит с ума и теперь уже боится ехать». Сам же Литвинов в письме, адресованном полпреду Майскому, впоследствии объяснял:

Все эти переговоры меня окончательно измотали. Я убедился в одном: меня официально или неофициально считают невозвращенцем. В мое положение никто войти не хочет. Реабилитировать меня никто не намерен. Уговаривают меня поскорее уехать, так как это полагается.

Мне казалось, что я так уехать не могу. Вся организация против меня. Ехать при таких условиях означало для меня быть в Союзе обезличенным на долгое время, а может — и на всю жизнь: жить постоянно с клеймом невозвращенца на челе. Мигалинский приедет, а меня не будет: посыплются резолюции, донесения самого гнусного пошиба. В Москве доказать свою правоту мне будет трудно, я буду один, против меня будет крупнейшая заграничная организация.

Правда, при уговорах мне обещали «золотые горы», но тут же себе противоречили. Все уговоры носили характер известной телеграммы: «Ваш сын болен, доктора говорят: “нет опасности", приезжайте скорее, послезавтра — похороны»[2440].

* * *

Страхи Литвинова были небеспочвенны, но, во имя объективности, стоит упомянуть имевшие место случаи «прощения» тех, кого в Москве считали «невозвращенцами». Например, еще в июне 1929 г. Микоян уведомил Политбюро об очередном партийце, допустившем, по выражению Мороза, «наиболее гнусный вид предательства». Речь шла об инженере «Амторга» Борисе Владимировиче Лосеве, который, проживая с 1905 г. в США, получил даже американское гражданство, но, примыкая с 1907 г. к левому крылу Социалистической партии Америки, организовал в 1919 г. «Общество по оказанию технической помощи Советской России». Вернувшись на родину в 1922 г., Лосев служил в Главном управлении электротехнической промышленности ВСНХ и Государственном электротехническом тресте, но в 1925 г. получил назначение в лондонский «Аркос», откуда в 1927 г. его перевели в «Амторг».

Поскольку, несмотря на откомандирование из Нью-Йорка, Лосев явно не торопился в СССР, мотивируя это сначала беременностью своей жены, а потом — болезнью новорожденного сына, в мае 1929 г. он был исключен из партии как «невозвращенец». Но, проработав два с половиной месяца в одной из американских компаний, инженер вернулся в Москву, где 13 октября Партколлегия ЦКК восстановила его в рядах ВКП(б) с указанием, что Лосев «обязан был немедленно довести до сведения высших партийных инстанций о причинах его задержки за границей» и «поступил неправильно, дав некоторый повод предполагать, что он отказывается выехать в СССР по каким-либо другим причинам».[2441] Уже в 1930 г. «реабилитированного» Лосева назначили директором только что созданного Московского энергетического института…

Аналогичная история произошла и с членом правления акционерного общества «Южамторг» Тимофеем Ивановичем Кузнецовым, который тоже отказывался от возвращения в Москву зимой, ибо опасался, как и Литвинов, за здоровье своих детей, привыкших к теплому климату. Это вызвало слухи о «невозвращенчестве» Кузнецова, который, мол, «окончательно разложился»[2442], - тем более, что тот провел отпуск в Берлине и вернулся в Буэнос-Айрес. Но оттуда Кузнецов направился с семьей в Москву, где, согласно постановлению ЦКК от 21 октября 1930 г., был исключен из ВКП(б) «за колебание, проявленное при вызове его в СССР», но с обещанием — «пересмотреть вопрос о его партийном положении через год при наличии положительного отзыва рабочей ячейки». И, действительно, 30 октября 1931 г. Кузнецова восстановили в рядах партии.[2443]

* * *

Но Литвинов, считавший себя «жертвой ложно-клеветнической кампании», решил, что может «реабилитироваться» только в Лондоне, хотя и не знал, как этого добиться. «Мой мозг горел, как расплавленный свинец, — жаловался он Майскому, — в течение целого месяца я спал в общей сложности три часа, а может быть и меньше; стоило мне заснуть на секунду, как уже кошмарные сны мучили меня». Поскольку Литвинов не мог больше платить за квартиру, семья переехала в две комнатушки в том же доме, но без света и газа. «Я, — пояснял Литвинов, — собирался писать в Москву. Приступал, но был не в силах писать. Мысли мои блуждали, я не мог сосредоточиться. Периоды необычайного возбуждения чередовались с периодами полного равнодушия ко всему. Бессонница продолжалась». Селезнев, жаловался Литвинов, говорил, «что путь в Союз для меня отрезан окончательно, что, только лишившись рассудка, я могу поехать в Союз, что мне надо думать, как устроить свою жизнь здесь».[2444]

Впрочем, морально Литвинов был все еще пока не готов к невозвращенчеству и, узнав от Селезнева, что из Берлина 28 февраля прибыл ответственный представитель заграничной инспекции НК РКИ СССР А.П.Шаурин, апеллировал к нему с просьбой о «реабилитации». Хотя Селезнев отнесся к инициативе приятеля весьма скептически, Шаурин при встрече с Литвиновым (для расследования дела которого он, собственно, и примчался в Лондон!) пообещал ему всяческую поддержку, указав на отсутствие каких-либо препятствий к возвращению его в Москву. Поверив, что получил, наконец, возможность доказать «свою правоту и мерзости Мигалинского», Литвинов несколько успокоился. Но последующие встречи с Шауриным вновь насторожили его, ибо, пояснял Литвинов, «я видел, что со мной боятся спорить и на словах готовы признать все на свете, лишь бы я уехал». Впрочем, они договорились, что «оправдательный акт» за подписью Шаурина будет отправлен диппочтой в Москву, куда Литвинов с семьей выедет не позднее 21 марта.[2445]

Но за неделю до указанной даты, 14 марта, Селезнев вновь зашел к Литвиновым и, заклиная не говорить никому о своем визите, высказал предположение, что в Москве их ждут «большие неприятности». После этого Литвинов опять почувствовал себя обманутым. «Я метался вновь, как в “добрые” февральские дни, — вспоминал он. — Мой мозг опять горел, вновь вступила в свои права невыносимая бессонница. Я адски страдал».[2446] Шаурин уже вернулся в Берлин, а попытка еще раз встретиться с Селезневым не удалась: он был отозван в Москву, где за излишнюю откровенность с невозвращенцем получил от ЦКК строгий выговор с предупреждением.

Готовясь к отъезду, Литвинов вспомнил о своих, оставленных в Москве, личных дневниках, неосторожно переданных на хранение знакомым по дачному поселку в Раздорах Одинцовского района — слушателю Экономического института красной профессуры О.М.Абрамовичу, бывшему рабочему-шапочнику, некогда учившемуся в КУНМЗ, и его жене Р.Б.Селецкой, трудившейся в Комакадемии. Поскольку, уезжая за границу, Литвинов оставил им дачу, куда перевез и корзину со всеми рукописями, 17 марта он обратился на идиш к своему близкому другу Исааку Магарику, работавшему тогда старшим инженером московского института «Промстройпроект», с горячей просьбой как можно скорее забрать и, в крайнем случае, уничтожить крамольные дневники:

Исаак, мудрости («хохмес») твоего товарища находятся у Абрамовича, его адрес ты знаешь, я тебе писал. Поэтому будь так добр и возьми их оттуда. Если можешь держать их у себя, но так, чтобы ты один знал о них, — то хорошо, очень хорошо. Если нет, если у тебя есть сомнения, — то сделай с ними то, что делает правоверный еврей с «хомец»[2447] накануне Пасхи. <…>

Относительно мудростей сделай это немедленно. Не оттягивай и пиши немедленно на рижский адрес, что с ними сделаешь. Ты всегда был умником и понимал своего товарища с полуслова (чем скорее, тем лучше). Во всяком случае, я должен быть уверен, что никто, кроме тебя, не имеет мудрости твоего товарища.

Абрамович — хороший парень, ты можешь показать ему письмо, он тебе отдаст. Ты и он, и больше, чтобы никто об этом не знал. Пиши мне немедленно по рижскому адресу. Если ты хочешь мне телеграфировать, то можешь по здешнему (старому) адресу. Телеграфируй одно слово «здоров» по адресу, по которому ты мне прислал письмо. И будь таки здоров, силен и счастлив.[2448] Получив 31 марта послание друга, Магарик отправился на квартиру к «хорошему парню», который заявил, что…ничего ему не отдаст (!), и, как отмечалось в заключении следователя ЦКК, «только по настоянию Абрамовича они вместе пошли в ЦК партии и сдали там письмо <Литвинова>, после чего корзина была доставлена в ОГПУ».[2449] Изучив ее содержимое и прочитав дневники, чекисты сделали вывод, что еще в 1924 г., находясь за границей, Литвинов подумывал о невозвращенчестве и был «враждебно настроен в отношении пролетариата, Советской России и вообще социализма»[2450].

Поскольку 20 марта Литвинов вновь слег с острой формой бронхита, возвращение на родину опять сорвалось. Хотя в ответ на повестку, направленную ему 4 апреля с приглашением явиться в консульство, жена Литвинова послала туда медицинскую справку о его болезни, — 8 апреля, заслушав доклад, подготовленный следователем А.Я.Анскиным при участии Н.И.Ежова и М.Ф.Шкирятова, президиум ЦКК постановил:

1. Исключить Литвинова И.И. и Рабинович Р.А. из рядов ВКП(б) как врагов партии и советской власти.

2. Поручить т. Шкирятову привлечь к партийной ответственности всех, кто заверял заведомо ложную биографию Литвинова, рекомендовал его в партию и на работу за границу, знал о его непригодности к заграничной работе и оттягивал откомандирование его в Союз, а также тех, кто знал о его антисоветских настроениях и скрыл это от партии.

3. Докладную записку послать в ЦК ВКП(б).[2451]

В упомянутой записке, адресованной Сталину и Кагановичу, перечисляя фамилии семерых коммунистов, которые во время партийной чистки 1921 г. дали рекомендации и заверили автобиографию Литвинова («без какой бы то ни было проверки его прошлого и по прошлому его не зная, а часть из них, хотя и знала прошлое, но заверяла ложные сведения»), заведующий распредотделом ЦК Ежов считал, что «бесспорно необходимо» привлечь к ответственности еще трех лиц, которым инкриминировал следующее:

а) Магарик — член партии с 1917 г., очень хорошо знал Литвинова, который читал ему свои дневники, делился с ним своими настроениями. Магарик уже в 1929 г. давал ложную рекомендацию Литвинову для получения разрешения последним на посылку валюты родителям за границу, заверяя своими подписями, что родители Литвинова не имеют никаких средств к существованию, и зная, что отец Литвинова по сие время является раввином в Латвии.

б) Вайнштейн И. - женат на сестре Литвинова, знает его очень хорошо с 1925 г. Сейчас заявляет, что удивляется, как Литвинова послали за границу: он — шкурник, карьерист, в партии не с 1915 г. До сего времени никогда не заявлял о том, что Литвинов не является членом партии с 1915 г. и что Литвинов является шкурником и карьеристом.

в) Стремоухов, член ВКП(б), бывший секретарь партячейки ИКП. Во время учебы Литвинова — очень близкий и интимный друг его с 1922 г. Жил с ним на одной квартире. По заявлению Дволайцкого (ныне — член коллегии НКВТ) Стремоухов замазал дело Литвинова, когда Дволайцкий подал заявление в партийную организацию ИКП с разоблачением социального происхождения Литвинова, его партийного стажа и т. п.[2452]

Всего по делу «красного профессора» были привлечены к ответственности не менее 13 коммунистов, но сам он еще ничего не знал о своем исключении из партии. Поэтому 4 мая, получив вторую повестку с приглашением зайти в советское консульство, Литвинов отправил туда свою жену, о беседе с которой заведующий консульским отделом лондонского полпредства Е.И.Голубцов докладывал:

В кабинет ко мне она вошла нерешительно, чувствовалась настороженность, и прежде, чем подойти к моему столу, она посмотрела в обе стороны комнаты, как бы проверяя, нет ли кого-либо постороннего в комнате и не угрожает ли ей какая-либо опасность. Заметив это, я совершенно спокойно, располагающим тоном, поздоровался с ней и предложил сесть. Она не ответила на мое приветствие и осторожно, продолжая смотреть в мою сторону, села на стул.

Чувствуя, что она ожидает инициативы разговора с моей стороны, и желая несколько рассеять ее настороженность и расположить к беседе, я начал с того, что справился о состоянии здоровья Литвинова, ее самочувствии и здоровье детей. Она, вялым дрожащим голосом и короткими фразами, сообщила мне, что Литвинов сейчас выздоровел, но врач ему пока не разрешает несколько дней выходить на улицу; дети все здоровы, а что касается ее самочувствия — она сделала паузу и, не сказав ни слова, заплакала, вытащила из сумочки платок и стала вытирать слезы.

Для того, чтобы ее успокоить, я перешел на посторонние темы, но она, продолжая плакать и почти рыдая, подняв голову, спросила меня: «Что вы хотите от меня, т. Голубцов? Мое состояние такое, что остается только открыть газ в комнате, и, если бы не дети, я это сделала бы давно», Я спросил, почему у нее такие мрачные перспективы в то время, как есть другие пути, позволяющие восстановить свое прежнее положение, и попросил ее подробно рассказать мне о всех обстоятельствах, побудивших их задержаться с отъездом в Союз до настоящего времени. Она мне ответила, что по всей вероятности мне вся их история известна, но, так как со мной разговаривает по этому вопросу впервые, она соглашается мне коротко об этом сказать.

Начала она с того, что мысли о невозвращении у них никогда не было. Наоборот, до самого последнего времени они живут мыслью возвращения в Союз, но сейчас обстановка вокруг них создалась уже такая, что возвращение в Союз становится, как она выразилась, «безумием и большим риском». Я тогда спросил, если ее состояние такое, что остается только открыть газ в комнате, и если, по ее мнению, возвращение в Союз является сейчас безумием и большим риском, то каковы же их планы на дальнейшее, какой путь они хотят выбрать: путь прямого предательского невозвращенчества или путь честного возвращения в Союз.

Тоном негодования она мне ответила, что они не были и никогда не будут предателями, они не являются идеологическими невозвращенцами, они находятся сейчас в таком неопределенном положении только потому, что им создали здесь, в колонии, а сейчас, по-видимому, и в Москве, такие условия, которые не могут обеспечить нормального возвращения в Союз без большого риска и, тем более, спустя более 3-х месяцев. Никаких планов и перспектив у них сейчас нет, они чувствуют неопределенность положения и живут сегодняшним днем, не зная, что будет завтра.[2453]

Голубцов, конечно, лицемерно заверил посетительницу, что задержка с отъездом в Москву из-за болезни не дает еще оснований к тому, чтобы рассматривать Литвиновых как «невозвращенцев», тем более, что у них есть медицинские справки. Возвращение Литвиновых в СССР снимет, мол, все подозрения, и «только там они смогут убедиться, что никто до сих пор не принимал никаких мер к тому, чтобы считать их невозвращенцами»! Поэтому, внушал Голубцов, нужно отбросить все колебания, решительно встать на путь возвращения в Союз и в ближайшее же время уехать: лучше всего -13 мая, когда очередной пассажирский пароход пойдет в Ленинград. К концу почти двухчасовой беседы Литвинова почти успокоилась и, обещая продолжить разговор в ближайшее время, попросила не считать ее с мужем «невозвращенцами» и не создавать вокруг них «обстановку изоляции».

В тот же день, 4 мая, находясь под впечатлением рассказа жены о благожелательном приеме ее в консульстве, Литвинов, который все еще никак не мог решиться на последний шаг, отправил через Ригу второе письмо Магарику. Сокрушаясь, что против него в Лондоне «выдумывают разную клевету», да «в таких размерах и до тех пор, пока не захлопнули дверь», Литвинов вновь умолял друга о помощи:

Дорогой Иче, я тебе писал, но ты, наверно, мое письмо не получил. Я имею в виду мои «мудрости». Они находятся у парня, который тебе сказал, что у него для меня никаких новостей нет. Сейчас еще Пасха и надо с моими «хохмес» поступить так, как ортодоксальные евреи поступают с «хомец». Разумеется, не со всеми, а только с частью. Но если проверка окажется затруднительной, то со всеми.

Иче, иди к этому парню и отними у него мои «мудрости». Там имеются и мои вещи… Вещи сохрани, но с «мудростями» сделай, что нужно. Если ты можешь их сохранить, хорошо, но при малейшем сомнении сделай, что нужно, — жги. Пиши мне по тому же адресу… Пиши в Ригу моим родителям, но знай, что их фамилия без «ов», и припиши для Иосифа.

Иче! Ох, как горько, плохо. Единственный человек, который может мне помочь, это — ты. Ох, как ты мне сейчас нужен. Если бы ты смог меня навестить! Ичеле, я хочу домой, ой, как хочу домой. Ичеле, помоги мне, я тебе тоже помогал. Это — вопрос жизни и смерти. Я еще никогда не был в таком положении. Ичеле, немедленно ответь мне. Во-первых, разделайся с «мудростями» и сообщи мне, а во-вторых, посоветуй, как пробраться домой.[2454]

В постскриптуме Литвинов просил друга: «Если “мудрости” не попали в твои руки, сообщи немедленно». Но, когда 20 мая письмо из Лондона дошло до адресата, ЦКК предложила Магарику, как «честному коммунисту», ответить Литвинову, что «манускрипты в целости и в надежных руках», а ему надо поскорее обратиться в полпредство за разрешением на возвращение в СССР. Явно тяготясь возложенным на него поручением, Магарик всячески тянул с ответом и, вызванный 26 мая в ЦКК, сначала вообще заявил о своем отказе писать Литвинову, а после соответствующего внушения составил такой вариант послания, который сразу забраковали. Магарик еще трижды переделывал свое письмо, и лишь 3 июня, с опозданием в две недели, оно ушло в Лондон. После этого «честного коммуниста» исключили из ВКП(б) за то, что он, Магарик, «скрывал от партии и сам разделял антипартийные взгляды и враждебную партии идеологию невозвращенца Литвинова, а также пытался изъять и скрыть от партии документы и рукописи Литвинова».[2455]

Хотя 6 мая на общем собрании лондонского землячества с сообщениями о невозвращенце выступили Мигалинский и Шаурин[2456], сам Литвинов все еще колебался, не решаясь окончательно «жечь мосты». Поэтому 15 мая его жена снова явилась в консульство, чтобы передать Голубцову многостраничное письмо на имя Майского[2457], продиктованное ее мужем еще 12 апреля. Впрочем, оно произвело на полпреда, скорее всего, самое негативное впечатление как заискивающим тоном и истеричным многословием автора, так и его бесконечными проклятиями в адрес Мигалинского, утомительными сетованиями на обстоятельства и страстным желанием во что бы то ни стало оправдать себя. «Я совершил много ошибок, — печалился Литвинов, — наделал много глупостей, но не совершил ни одной подлости. Я оборонялся глупостями против подлости. Но это самый глупый метод обороны». И далее Литвинов писал:

В результате всего происшедшего я оказался невозвращенцем. И именно из-за нежелания быть заподозренным в невозвращенчестве. Если бы те, которые меня так травили и затравили, очутились в моем положении, сколько бы подлости было совершено ими! Что будет со мной дальше? Не знаю. Я, однако, несмотря ни на что, не потерял еще надежды, что правда, в конце концов, восторжествует и гнусность поступков Мигалинского по отношению ко мне все же будет разоблачена.[2458]

Жена Литвинова просила отпечатать его «исповедь» в 5–6 экземплярах, отослав по одному в «Секретариат тов. Сталина», наркому иностранных дел Литвинову, в Бюро заграничных ячеек и Группу по внешней торговле НК РКИ СССР. «Нас травили в Лондоне, в Лондоне должны и реабилитировать», — вторила посетительница мужу, а на вопрос, чем он сейчас занимается, ответила, что Литвинов «дает уроки немецкого языка и получает за это в общей сложности около 10 фунтов в месяц», на которые они и существуют. Пообещав отпечатать письмо в необходимом количестве экземпляров, Голубцов напомнил, что Литвинов должен их подписать, и попросил его зайти в консульство.[2459]

Встреча состоялась 25 мая, и на вопрос Литвинова, что же теперь с ним будет, Голубцов ответил, что внимательно прочитал его письмо, которое производит впечатление незаконченного, ибо в нем отсутствуют выводы. Поскольку у Литвинова нет ни единого слова о каких-либо политических разногласиях с партией, то что же лежит в основе его письма — «попытка оправдать изложенными фактами личных взаимоотношений создавшееся положение, не изменяя это положение, или же изложение этих фактов после их проверки имеет целью реабилитацию и возвращение в Союз?» В ответ Литвинов, докладывал Голубцов, заявил, что «находится сейчас в положении обвиняемого и поэтому позиции его слабы»:

Он признается, что наделал массу ошибок и глупостей, что нужно было, невзирая на всю обстановку, созданную Мигалинским, немедленно уехать, но не было людей, с которыми можно было бы по-товарищески посоветоваться; его травили, его избегали, и он не знал, что делать. Ему казалось, что после его болезни нужно было оформить свою вынужденную задержку с отъездом, но ему в этом отказали; он хотел разоблачить клевету, которой его опутал Мигалинский, но в этом ему также отказали; казалось, что ему закрыли дорогу в Союз, так как с таким «багажом» работать в Союзе невозможно.[2460]

Рассказывая еще в течение получаса об отдельных деталях из того, что уже изложил в письме Майскому, Литвинов клялся, что «не является невозвращенцем: у него нет политических расхождении, он остался тем же, чем был раньше; он ничего за это время не сделал, что могло бы рассматриваться как предательство; он готов поехать в Союз, но прошло уже много времени, и он не знает теперь, как это сделать».

В ответ Голубцов притворно успокаивал Литвинова, что якобы никто еще не объявлял его «невозвращенцем», а плохие отношения, которые сложились между ним и Мигалинским, встречаются в любой организации и «не представляют собой чего-либо необычного». Но факты, приведенные Литвиновым, связаны с людьми, которых уже нет в Лондоне, а это серьезно затрудняет расследование. «Я не думаю, — резюмировал Голубцов, — что человек, который остался тем, чем он был ранее, мог бы ставить какие-либо условия для возвращения в Союз».

Но, возразив собеседнику, что не ставит никаких условий, Литвинов, тем не менее, считал необходимым «хотя бы несколько разрядить атмосферу, которая сейчас вокруг него сложилась, и проверить хотя бы те, изложенные в его письме, факты, которые могут быть проверены здесь, на месте».

Докладывая в тот же день партийному начальству, что Литвинов и его жена «продолжают свою игру», вернувшийся в Лондон «староста» Мигалин-ский запрашивал у Москвы инструкции: «Не зная, как держать себя дальше по отношению к Литвиновым, и зная в то же время, через Вас, о состоявшемся в инстанции решении о них, мы просили бы Вас дать нам указания, какую линию нам занять…»[2461]

Но, поскольку секретарь Партколлегии ЦКК Ярославский полагал, что отталкивать «красного профессора» не стоит (хотя и предупреждал: «Будьте осторожны и не давайте денег, так как он может Вас обмануть»), в июне Литвинову организовали встречу с полпредом Майским. О содержании их разговора и последующем Мигалинский написал 10 июля в БЗЯ, копия — заместителю наркома внешней торговли Судьину:

28 июня он был у тов. Майского, имел 40-минутную беседу, поинтересовался рядом вопросов, спрашивал его, какое наказание грозит ему при возврате в Союз, на что тов. Майский ему ответил, что коль скоро вы возвратитесь в Союз сами, то, по-моему, вам, вероятно, безусловно будет объявлен строгий выговор, на что ему Литвинов ответил, что ему это — полбеды, даже если десять выговоров (понятно, факт исключения Литвинова и его жены из об<щест>ва тов. Майский скрыл от Литвинова).

Во время этого разговора Литвинов заявил тов. Майскому, что он поедет на пароходе вместе с Голубцовым 1 июля, если у него будет в семье все в порядке, так как сейчас захворали опять дети. На это ему тов. Майский указал, что, «если ваши дети больны, вы их можете вместе с женой пока оставить здесь, — мы им окажем необходимую материальную помощь до момента их выздоровления и поможем уехать в Союз». На это ему Литвинов ответил, что он, вероятно, так и сделает.

Но потом, 30 июня, он позвонил в консульство и сообщил, что в субботу, 1-го, ехать не может, так как дети больны и жена категорически возражает против его отъезда до выздоровления детей. Но сейчас положение обстоит таким путем, что дети уже идут на выздоровление, и он обязательно вместе с семьей выедет в Союз со следующим пароходом, то есть 8 июля с.г., и просил тов. Голубцова встретить его в Москве и помочь ему в разрешении его вопроса. Но после этого Литвинов ни в консульство, ни в посольство уже больше не приходил и не звонил и понятно, что в субботу 8 июля на пароходе не бывал.

Эти факты еще раз говорят о том, что Литвинов занимается, по каким-то ему известным соображениям, волынкой и в Союз, по всем этим данным видно, ехать не собирается и не поедет. Это тем более еще подтверждается и тем фактом, что Литвинов в разговоре с тов. Майским сказал, что он получил через еврейскую благотворительную организацию визу на право проживания в Англии. С нами он вел разговоры и ходил к нам, вероятно, в то время, когда вопрос с визой у него был неясен.

Теперь он добился того, чего ему не доставало, и, вероятно, дальнейших разговоров с нами вести не будет, — тем более, что, когда был у тов. Майского, он обещал прислать для переговоров с ним свою жену и еще раз зайти сам, но ни жена, ни он, как мы уже указывали выше, больше не бывали.[2462] Повторно рассмотрев И октября «дело Литвинова И.И. и Рабинович Р.А.», Партколлегия ЦКК указала лондонскому землячеству, что вопрос об их невозвращенчестве был «преждевременно предан огласке» путем его постановки «на широком активе»[2463], с чем 2 ноября согласилось и Оргбюро ЦК.[2464]

Кстати, племянник невозвращенца, известный советский этнограф и археолог С.И.Вайнштейн, рассказывал со слов матери (приехав в 1925 г. в Москву, чтобы повидаться с братом, она вышла замуж за его приятеля, впоследствии репрессированного, и не вернулась в Ригу), будто Литвинов написал Сталину о…«недостаточной продуманности» коллективизации. Затребованный на родину, он не подчинился и остался в Лондоне, а в период второй мировой войны служил-де в британской армии, причем в дом, где проживала семья Литвинова, «попала немецкая ракета».[2465]

Доподлинно известно, что Литвинов, трудившийся в библиотеке при синагоге в столичном районе Криклвуд, с 1937 г. редактировал газету “The North West Jewish Mirror” и преподавал историю на популярных курсах “The Worker’s Educational Association” сначала в Лондоне[2466], а в военные годы — в Брайтоне, работая также в “The Polish Jewish Refugee Fund” — благотворительной организации по оказанию помощи еврейским беженцам. Но чудовищные зверства нацистов, методичное уничтожение миллионов ни в чем неповинных людей, страшная гибель престарелого отца (известного раввина), матери и младшего брата в рижском гетто стали для невозвращенца тем сильнейшим душевным потрясением, которое перевернуло его жизнь.

Некогда, бравируя своим атеизмом, Литвинов записал в дневнике: «Я еще ребенком перестал молиться, так как отец приказывал мне именно молиться; перестал верить в бога, так как мне запрещалось не верить».[2467] Но пути Господни неисповедимы, и, вернувшись к вере, вчерашний «красный профессор» стал…почтенным лондонским раввином, хотя неожиданная религиозность, страстное увлечение иудаизмом вызвали отторжение со стороны его жены и детей[2468], фактически разделив семью!

Позже «ребе Литвина» вспоминали, как человека, который не знал компромиссов, если речь шла об убеждениях, и все самое праведное, доброе и благородное воплощалось для него в народе и земле Израиля. Ведь еще в юности он писал: «Вторая моя родина, то есть первая и настоящая, — Палестина…»[2469]С 1946 г. и до конца жизни «доктор» Литвин редактировал ежеквартальное обозрение “The Gates of Zion” («Врата Сиона») — орган центрального синагогального совета Сионистской федерации Великобритании и Ирландии, секретарем которого являлся в течение почти двадцати лет, а с 1952 г. выпускал еще и толстенные ежегодники-справочники — “The Zionist Year Book”[2470].

Автор книги о еврейских религиозных законах и этике[2471], видный общественный деятель, печатавшийся в престижной “The Times” и получивший в 1959 г. британское гражданство, бывший «красный профессор» скончался в возрасте семидесяти лет 25 ноября 1966 г. в Лондоне[2472] и похоронен в Иерусалиме[2473].

Загрузка...