В рекомендательном письме от 8 февраля 1924 г., адресованном в Наркомат внешней торговли, замнаркома по иностранным делам М.М.Литвинов заявлял:
Своего брата, Савелия Максимовича Литвинова, могу без малейшего колебания рекомендовать на ответственную должность как честного и преданного интересам Советской власти работника. Хоть и находясь вне партии, он с первых же дней Октябрьской революции работал в качестве ответственного сотрудника в советских учреждениях, в том числе в берлинском полпредстве. Он — опытный организатор и знаком с коммерческим делом теоретически и практически. За его добросовестность и политическую лояльность ручаюсь полностью.[323]
Увы, не прошло и пяти лет, как судьба навсегда разлучила братьев, а Литвинов младший, арестованный французской полицией по обвинению в мошенничестве, был во всеуслышание объявлен в Москве «архижуликом»! Впрочем, громкий судебный процесс в Париже над родным братом главы советского дипломатического ведомства настолько обеспокоил кремлевскую верхушку, что «дело С.Л.» не менее двух десятков раз обсуждалось на заседаниях Политбюро, заносившего свои решения в особые секретные протоколы.
Современник иронизировал, что редко братья оказывались бы столь несхожи: «упитанный и грузный, с физиономией типичного буржуя», Максим и «маленький, сухой, тонкий, изысканно одетый, всегда тщательно выбритый, совсем приказчик из хорошего дома или клубный крупье», Савелий, и единственное, что их как-то внутренне роднило, — присущие обоим замкнутость, неразговорчивость.[324]
Старый большевик Литвинов, настоящая фамилия — Валлах, став политэмигрантом, обосновался в Лондоне, где, устроившись агентом по продаже сельскохозяйственных машин, в 1916 г. женился на молодой писательнице — религиозной англичанке-католичке, происходившей из добропорядочной буржуазной семьи и не знавшей, похоже, не только о бурном прошлом, но даже, видимо, и о происхождении своего мужа. Опасаясь, что еврейские родственники «скомпрометируют» его, Максим всячески избегал какого-либо общения с ними, но делал исключение для Савелия: братья переписывались.
После Февральской революции 1917 г. Максим, принятый на службу, «в чине старшего делопроизводителя по Министерству земледелия», в Русский правительственный комитет в Лондоне, горько жаловался Савелию на «затруднения, преимущественно финансового свойства», мешающие ему вернуться на родину. Сокрушаясь, что «трудно рассчитывать на такой заработок в России, который позволял бы и самому прожить кое-как, при тамошней дороговизне, да еще и семье посылать в Англию», Максим делился с братом своими переживаниями:
Тяжело жить вдали от революции, о которой мечтал всю жизнь, но нелегко и жертвовать семьей. Получается положение весьма трагическое. Боюсь, что если не удастся поехать теперь, то засижусь за границей на всю жизнь, ибо при торжестве контрреволюции, почти неизбежном в случае дальнейшего продолжения войны, амнистия будет похоронена. М<еныпеви>ки и с<оциалисты>-<революционе>ры, по-моему, продали революцию.[325]
Уже в апреле 1918 г. Максим, неожиданно для себя оказавшийся в роли дипломатического представителя РСФСР в Великобритании, напишет брату:
Дорогой Савелий!! Наконец-то есть возможность переслать тебе пару слов, но мой курьер едет через пару минут, и много писать не приходится.
Много всем нам пришлось пережить за последнее время. Последние месяцы у меня были бурные. Представляю официальную Россию, — вероятно, не надолго. Рвусь всеми силами на родину: будь что будет. Айва[326] тоже стремится туда, но думаю ее оставить здесь, если даже уеду. Миша[327] — молодец. Ему уже 14 месяцев. Мальчишка чудесный, веселый и здоровый. Ожидается сестричка для него.
Ну, спешу. Всех благ. Авось, еще когда-нибудь увидимся. Адрес не за чем давать, почта для России не действует. Тяжело все-таки на душе, когда подумаешь о России.
Привет всем от нас троих. Ваш Максим.
Литвинов старший, несомненно, любил младшего брата, но всегда держал его на расстоянии и, например, в августе, когда тот просился в Лондон, ответил ему категорическим отказом:
Дорогой Савелий, вот возможность переслать письмецо, но написать не успел, через 5 мин. вализа должна быть запечатана и отправлена на вокзал. Пару слов лишь.
Получил твое письмо. Вытребовать тебя курьером, к сожалению, неудобно: твоя фамилия может скомпрометировать меня. По той же причине не мог ни писать, ни телеграфировать. Твои телеграммы доставляли неприятность.
Живем ничего. Айва и я чувствуем себя в физическом отношении недурно. Будущее мрачно и тесно связано с судьбой русской революции. Миша растет прекрасным мальчиком: живой, веселый, прекрасные глаза и личико. Ему уже 17 месяцев. Скоро будет у него сестрица (Таня), через месяц, что ли.
Думаю, недолго придется оставаться здесь. Придется уехать или заставят. Подробности со следующим курьером.
Привет твоим. Максим.
Но англичане так и не признали новоиспеченного «посла», а в сентябре 1918 г. Максима заключили в лондонскую тюрьму — в отместку за арест в Москве руководителя британской дипломатической миссии Брюса Локкарта, на которого вскоре и обменяли. Вернувшись, наконец, на родину, Литвинов был введен в коллегию НКИД, которая тогда же командировала его в Стокгольм. Накануне отъезда, 20 ноября, Максим писал брату:
Дорогой Савелий!
Датскую и шведскую визы получил. Через несколько часов сажусь на пароход «Ингерманланд», вопреки всяким слухам об английской эскадре… Авось, свинья не съест. Буде, что случится со мной, помни, что я стремился всегда оградить своего Мишу (да и Таню) от неизбежных неприятностей, связанных с их происхождением… Удастся это лишь в том случае, если они сами, да и их мать, останутся в неведении относительно их происхождения. Считайся, пожалуйста, с этой моей волей, если будешь писать им когда-либо. Ничего не имею против того, чтоб они никогда с нашими другими родственниками не встречались, а то ведь «тайна» раскроется.
Ну, всего лучшего. Надеюсь все-таки проскочить благополучно. Немало опасностей миновало меня в прошлом, — авось, минует меня и чаша сия.
Привет Фанни и младо-большевикам[328]. Ваш Максим.
Горячее желание «пламенного революционера» скрыть от жены и детей свое еврейское происхождение заставило его убедить Савелия тоже поменять родную фамилию «Валлах» на партийную «Литвинов»: сам Максим обзавелся ею уже после своего знакомства с парижской тюрьмой Sante, куда попал в январе 1908 г. из-за неудачной попытки разменять пятисотрублевые купюры, экспроприированные большевиками в Тифлисе.
Впрочем, младший сын мелкого служащего «хлебной фирмы» из окраинного Белостока не пошел по стопам брата-бунтаря: окончив коммерческое училище, Савелий занимался «торговыми делами» в разных фирмах, в 1917–1918 гг. трудился на «фабрике военного обмундирования», а с 1919 г., благодаря протекции Максима, служил в должности старшего контролера в Наркомате государственного контроля РСФСР, в котором одно время даже заведовал отделением.[329] Но, чем-то проштрафившись, Савелий не задержался на большевистской службе (его спасло заступничество брата, обратившегося к Дзержинскому) и уже в 1921 г. оказался в Варшаве, где, работая в «благотворительном обществе»[330], был якобы «уличен в больших хищениях и от суда спасся бегством»[331].
Савелию не оставалось, видимо, ничего иного, как продолжить советскую карьеру, и в 1923 г., опять же благодаря содействию брата, он был причислен к берлинскому торгпредству, которое возглавлял тогда старинный друг Максима — болгарин Б.С.Стомоняков, назначенный вскоре еще и замнарко-ма внешней торговли. Во всяком случае, в 1924 г. Савелий вернулся в Москву в должности «уполномоченного Торгового представительства СССР в Германии для СССР». Введенный также в правление «Русско-английского сырьевого общества» («РАСО»), брат замнаркома пользовался тогда «неограниченным» доверием со стороны руководства берлинского торгпредства[332], без спроса которого, хвалился Савелий, «я выдавал дружеские векселя, построил дом для конторы[333] и моей квартиры, купил себе автомобиль — и никогда начальство в Берлине не оспаривало моих действий».[334]
Косвенно это подтверждает и письмо заместителя торгпреда Р.П.Аврамова (с пометками: «Лично. Совершенно секретно. В собственные руки. Никому другому не вскрывать»), от 19 мая 1925 г., адресованное Стомонякову:
Дорогой Борис Спиридонович!
Был у меня сегодня тов. Литвинов С.М. и сообщил, что в свое время Вами ему было обещано, в случае его перехода на службу из РАСО в нашу Московскую контору, то же жалование, которое он получал до того времени в РАСО, а именно 600 руб. После перехода тов. Литвинова на службу к нам, ввиду трудности урегулирования вопроса о его жаловании, он некоторое время оставался на службе и у нас и у РАСО, получая по 360 руб. и у нас и там.
В октябре прошлого года, по настоянию тов. Рубинштейна[335], тов. Литвинов отказался от всякой работы в РАСО и всецело отдался работе в нашем Московском отделении, получив при этом уверение, что в отношении жалования он от этого не пострадает. Были проекты платить ему от берлинской «КНИГИ»[336] (за работу, которую он все равно для этой последней проделывал в Москве) часть его жалования, другую же часть платить ему в Москве. Однако из этого проекта ничего не вышло…[337]
Так как разница между фактическим и обещанным жалованием выдавалась Савелию в виде аванса, он ходатайствовал о погашении возникшей за ним задолженности, и Аврамов убеждал Стомонякова:
Я думаю, что тов. Литвинов настолько ценный для нас работник, что мы просьбу его удовлетворить должны, приняв одновременно решение выдавать ему и впредь в виде авансов упомянутую выше разницу со списанием ее каждые шесть месяцев за счет торгпредства в Берлине в виде дополнительных расходов по Московскому отделению. Если, почему либо, Вы найдете, что этот способ является неудовлетворительным, прошу ваших инструкций. Для сведения сообщаю, что у тов. Литвинова тяжелая семья из девяти человек, и при нагрузке его в нашем отделении в Москве на все 100 % он никоим образом не в состоянии дорабатывать что-либо на стороне…
Но Савелий остался недоволен своим жалованием и уже в январе 1926 г. жаловался Рубинштейну, что из получаемых им 36 червонцев остается на жизнь лишь треть, ибо 9 червонцев надо отдавать за две «сырые комнаты» («своими деньгами, — негодовал он, — я содержу шесть квартир рабочих, так как квартирная плата взимается в зависимости от получаемого оклада») плюс 2 червонца уходят на коммунальные платежи (за воду и электричество), 3 — на подоходный налог, 2 — на профсоюзные взносы и еще по 4 — на оплату прислуги и школы для детей. «Насколько Вы знаете дороговизну московской жизни, — сетовал Савелий, — Вы понимаете, что семья, состоящая из девяти человек, не может жить на 12 червонцев в месяц».[338]
Поскольку новым берлинским торгпредом был назначен латыш К. М. Бегге, доверительные отношения с которым ни у Литвинова старшего, ни, тем более, у его брата не складывались, — в надежде поправить свое материальное положение Савелий добился перевода в торгпредство СССР в Италии для службы в его импортном отделе.[339] Но, пробыв в Милане всего лишь несколько месяцев, он уехал в Берлин, где вакансии для него почему-то не нашлось, о чем уже в феврале 1927 г. Савелий пожаловался самому Бегге:
Многоуважаемый Карл Микелевич,
…Вот уже восемь месяцев, как я получаю от советской власти жалование (по 1-ое сентября — от московской конторы, сентябрь по январь — от итальянского торгпредства, февраль — от «Азнефти»), совершенно не заслуживая этого, так как я все время ничего не делаю, не работаю, изнываю от тоски по работе и тщетно стучусь во все двери.
Когда я приехал из Италии в Берлин, я, имея на руках Ваше письмо о моей ненужности, не мог, конечно, обратиться к Вам с предложением своих услуг, — тем более, что у Вас происходили тогда большие сокращения. Вернуться обратно в Москву с семьей, состоящей из 6-ти человек, я также не мог, и я начал переписываться с Москвой на счет моей дальнейшей работы. Оттуда получил указание обратиться к представителю ВСНХ.
Но ВСНХ, не имея здесь своего аппарата, не мог устроить меня у себя, и Гуревич[340] поговорил обо мне с Вами и тов. Маковским[341]. По словам последнего, Вы выразили тогда свое согласие принять меня на службу в торгпредство, причем тов. Маковский сказал мне, что в ближайшие дни он подумает о том, какую именно должность он мне предоставит. В течение трех недель я ходил, звонил, писал тов. Маковскому, указывал ему на мое материальное стесненное положение, но получал через его секретаря неизменный ответ, что тов. Маковский еще думает.
Так как я этими «думами» не мог насытить свою семью, тем более, что «итальянские» деньги уже были на исходе, — я опять обратился в ВСНХ и меня послали в «Азнефть», где я и работаю с первых чисел февраля. Слово «работаю» я взял в кавычки, ибо в «Азнефти» никакой работы для меня нет, и хотя 10-го и 25-го каждого месяца буду, конечно, получать жалование, но это меня нисколько не удовлетворяет, так что мне, как я уже сделал это в Италии, придется и от этой должности отказаться…
Неужели же в Вашем торгпредстве, насчитывающем свыше 1000 человек и около 20–40 отделов и подотделов, не найдется соответствующего места для человека, который не только после революции, но и до войны, когда был избыток интеллигентных людей, занимал ответственные посты в крупных мировых фирмах…
Если бы я не был советским гражданином и не носил бы имени своего брата, я бы столько не унижался в своих просьбах, ибо мне без всякого труда удалось бы поступить в одну из тех частных фирм, в которых я служил до войны и которые до сих пор помнят меня с наилучшей стороны. Но то, что возможно было до войны, невозможно теперь, и в этом отношении положение беспартийных гораздо хуже теперь, чем до войны. Я надеюсь, что Вы не будете считать эту мою мысль контрреволюционной: это — факт, а факт, как известно, — упрямая вещь.
Предоставляя вышеизложенное Вашему вниманию, я прошу Вас судить меня, если я виноват в том, что 8 месяцев получаю жалование, не заслуживая его, и что я ровно 8 месяцев ничего не делаю и живу без пользы для себя и других. С.М.Литвинов.[342]
Но то ли Бегге не хотел, чтобы в торгпредстве было «контролирующее око» в лице родного брата одного из первых руководителей НКИД, то ли, что вероятнее, его смущали «сплетни» о Савелии, которые он всегда притягивал к себе, как магнит. Поэтому, желая объясниться, Литвинов младший вновь пишет Бегге:
Так как в берлинском и других торгпредствах сплетни и клевета играют большую роль (у некоторых товарищей умение сплетничать заменяет умение работать), то, как мне ни мерзко и отвратительно касаться и говорить о них, мне приходится задержать Ваше внимание и на этом предмете. В частной жизни люди интеллигентные относятся с презрением не только к тем, которые распространяют сплетни, бездоказательные слухи, но и к тем, которые прислушиваются к ним. Но, к сожалению, в нашей советской действительности это не так. Так что же? Давайте поговорим о том, что «сказала княгиня Марья Алексевна».
В Москве я прожил на виду у всех, на Кузнецком мосту против ГПУ, в течение 3-х лет, и я не слыхал ни о каких сплетнях ни обо мне, ни о других сотрудниках торгпредства. Но стоило приехать какому-нибудь товарищу из Берлина, как мы и наша работа были отвлечены разными вздорными слухами и сплетнями (Эпштейн против Гольдштейна[343], последний против Дикштейна, кто-то против Рубинштейна и т. д. и т. д.)
Итак, 3 года в Москве про меня никто не говорил, но стоило мне приехать в Берлин на один месяц, как уже готово! И квартиру он (т. е. я) купил за 30 000 марок (а не долларов?), и из Италии он уехал неизвестно по какой причине, и встречается он с неблаговидными лицами, чуть ли не с шиберами[344]. Все это дошло до меня и, вероятно, дойдет, если еще не дошло, и до Вас. Но если те лица, которые распространяют эти слухи, ничем доказать свои сплетни не могут, то я могу все сказанное ниже доказать самым неопровержимым образом. И далее Литвинов по пунктам опровергал все обвинения, а относительно своих берлинских знакомств возмущенно заявлял:
Не понимаю, почему это каждый не служащий торгпредства непременно должен быть шибером? И разве в Москве я встречался только с советскими служащими? И никто ничего не говорил и ни в чем не подозревал. Здесь же хотят, чтобы мы отказались от всех своих друзей, от самого себя, лишь бы не навлечь на себя подозрение. А я хочу стоять выше этих подозрений и вести себя в Берлине так, как я вел себя в Москве. Это будет честнее, чем сидеть, как крот, у себя дома, бояться показаться на людях, чтобы — не дай Бог — в чем-нибудь не подозревали… Я знаю, что сплетни и склоки съедали в берлинском и других торгпредствах не одного честного человека. Но я также знаю, что Вы, многоуважаемый Карл Микелевич, умеете отличать правду от лжи, а посему я обо всем этом Вам рассказываю, надеясь, что от высказанной мной здесь правды мне хуже не станет.
Но, так как Бегге по-прежнему не спешил с предоставлением Савелию должности, в дело вмешался Литвинов старший, обратившийся 14 апреля к торгпреду с пространным внушением, в суровом тоне которого проскальзывала и столь несвойственная для замнаркома просительная нотка:
Мой брат, Савелий Максимович, передал мне копию своего письма на Ваше имя. Я привык ограничивать свои личные рекомендации и ходатайства за знакомых лишь случаями самой крайней необходимости. Я позволяю вмешаться в Вашу переписку с С.М. лишь по следующим соображениям:
1. Тов. Ройзенман и другие ревизоры из Рабкрина и ЦКК неоднократно останавливались в своих докладах на практикующемся советскими учреждениями за границей излишнем перебрасывании людей с места на место. Движение сотрудников Наркомторга из центра в полпредство и обратно, действительно, приняло довольно широкие размеры. Мне самому приходится подписывать чуть ли не каждый день паспорта сотрудников НКТорга, командируемых в разные торгпредства, в том числе и Берлинское. Из этого можно сделать вывод, что Берлинское торгпредство продолжает нуждаться в новых работниках — для замены ли старых, оказавшихся негодными, или же для заполнения новых вакансий.
Мне казалось бы, в таком случае, вполне правильным и отвечающим интересам дела, а также режиму экономии, использование в первую очередь того годного человеческого материала, который можно найти на месте. О С.М. мне известно, что он имеет почти двадцатилетний коммерческий стаж и всегда высоко ценился теми фирмами, у которых он работал. Знаю также со слов ответственных товарищей, что его высоко ценили и в тех советских учреждениях, в которых он работал после Октябрьской революции. Были всегда о нем очень высокого мнения и т. Стомоняков, и т. Аврамов. И вот мне кажется немного странным и непонятным, что Берлинское торгпредство не может использовать факт его пребывания в Берлине и найти для него подходящую работу в то время, как из Москвы выписываются все новые и новые работники.
2. По отношению к С.М. совершена явная несправедливость со стороны НКТорга. Его сняли с работы в Москве, предложили поехать за границу, лишиться квартиры, мебели и проч. Убеждал его ехать такой ответственный работник, как заместитель торгпреда. А спустя два месяца ему предлагают ехать обратно в Москву, не учитывая тех трудностей, с которыми связано подыскание в Москве новой квартиры, а у него ведь семья в 6 человек.
3. Было бы особенно конфузно ввиду моих с ним родственных отношений, если бы ему, гонимому нуждой, пришлось оставить советскую работу и перейти на частную службу. Это дало бы некоторую пищу для кривотолков нашим врагам. Я не сомневаюсь, что Вы найдете изложенные соображения достаточно основательными, чтобы обратить личное внимание на это дело. Я подчеркиваю слово «личное», потому что убежден, что лишь недостатком аппарата можно объяснить данное ненормальное положение.[345]
Но заступничество брата не помогло, и в торгпредстве Савелий уже больше никогда не работал, туманно поясняя свои злоключения доносами и интригами, которыми, мол, только и живут во всех советских учреждениях. «Мне это надоело, — рассказывал Савелий, — и я ушел, послав соответствующее заявление во Внешторг. Брат за это упрекал меня». Оставив службу (а торгпредство утверждало, что его уволили за «злоупотребление доверием»!), Литвинов младший основал в Берлине общество «световой рекламы», но…прогорел.[346] После этого он занимался посредничеством между германскими фирмами и советскими хозяйственными организациями, о чем уже в ноябре 1928 г. писал эмигрантский журналист И.М.Троцкий:
Первые деловые шаги к торгпредству лежали тогда через порог частной квартиры Литвинова младшего. Это не было секретом ни для дельцов, ни для торгпредства. Литвинов младший служил как бы предварительной контрольной инстанцией для крупных сделок. Даже грозный Ройзенман и Кон, ревизовавшие недавно торгпредство и раскассировавшие значительную часть сотрудников и служащих, не рискнули посягнуть на брата замнаркоминдела. Авторитет Валлаха казался нерушимым.
«Замком» Литвинов, будучи в августе в Берлине, своей близостью к младшему брату всемерно укреплял его позицию в торгпредстве. На официальных приемах у Крестинского Литвинов младший неизменно присутствовал, обрабатывая именитых гостей от промышленности и финансов. И, хотя его немецкая речь оставляла желать многого, германские деловые люди, заинтересованные в поставках советской власти, внимательно к нему прислушивались. Русские же эмигранты, из сомнительного деляческого мира, на него положительно охотились.[347]
Но за внешним благополучием скрывались начавшиеся у Савелия неприятности, заставившие его опять идти на поклон к Литвинову старшему, который 10 августа 1928 г. ответил брату:
Я собственно легко мог себе представить, что ты — на краю гибели, пробовал заговорить с тобой на эту тему, но ты ее избегал, как вообще избегал интимных разговоров с глазу на глаз, привлекая всегда посторонних и не расставаясь с ними. Это меня несколько успокаивало, тем более, что ты намекал на какие-то связи. Трудно было поэтому думать тогда, что я — твоя «последняя надежда». Странно, право, даже непостижимо! Положение твое сложное, его надо бы обсудить. Перепиской не выяснишь его. Но, главное, я ведь после этого дважды виделся с Б<егге>, и я мог бы с ним поговорить о тебе. Ведь я никогда с ним о тебе лично не говорил, переписывался лишь, а это не одно и то же. Конечно, на положительные результаты разговора с ним трудно было рассчитывать, но все же при совместном обсуждении выход, авось, и нашелся бы…
Без знания всех фактов невозможно обращаться и к «высшей власти», если бы даже такое обращение имело какой-либо смысл. Но этого смысла я не вижу. «Высшей властью» в данном случае является соответствующий нарком[348], но с ним-то у меня отношения весьма натянутые. При разговоре я тебе объяснил бы мои отношения с ним и со всяческой «высшей властью» вообще, но бумаге не все доверишь. Но даже при наилучших отношениях он раньше всего и неизбежно предложил бы расследовать твое дело с вызовом тебя в Москву. Готовность ехать в Москву считается ведь единственной пробой лояльности. Поехал ли бы ты? Не знаю даже, мог ли бы я тебе это советовать, ибо никаких гарантий безнаказанности никто заранее не давал бы.
Неужели ты думаешь, что моего заявления о твоей невиновности было бы достаточно для ликвидации всего дела, о котором осведомлено третье ведомство, а вероятно, и ячейка? Правда, мне раз удалось вытащить тебя из беды, когда покойный Дз<ержинский> поверил моему слову, но тогда порядки были иные, отношение ко мне иное, да и люди другие. Теперь это не пройдет. Вообще, твоя беда, Савелий, в том, что ты совершенно не знаешь наших порядков и психологии наших людей… Поэтому тебе и не удалось установить правильных отношений с сов<етскими> учреждениями, с сов<етскими> людьми. Твоя логика, брат, хромает, страдая излишним формализмом и прямолинейностью. Возможна и другая логика, убийственная для твоих претензий, жалоб и обид. Так вот, твоими рассуждениями, которые тебе кажутся неотразимо логическими, здесь никого не убедишь.
Одна у меня надежда помочь тебе, но весьма слабая. Один из моих близких приятелей намечен торгпредом[349]: авось, он согласится, несмотря на все, устроить тебя. Беда в том, что он не соглашается еще ехать, опротестовывает свое назначение, находится сейчас в отпуску, и его судьба окончательно выяснится не раньше, чем через 8-10 недель[350]. А затем удастся ли ему настоять на утверждении тебя центром вопреки, вероятно, протестам третьего ведомства и ячейки. Во всяком случае, это не исключено, и кое-какая надежда у меня есть. Но как тебе продержаться пока?…Ты всегда верил в чудо, в кривую, которая, действительно, как всегда, вывозила. От души желаю тебе этого и в настоящий момент. Твой Максим.[351]
В октябре 1928 г. Савелий приехал в Париж, где остановился в отеле на улице Монтень, в двух шагах от Елисейских полей. Постоялец, рассказывала хозяйка, «был нетребователен, неразговорчив, платил за комнату посуточно и трижды в день осведомлялся, нет ли для него писем. 9 ноября я передала ему письмо со штемпелем судебного пристава. Литвинов повертел конверт в руках и потом вскрыл его тут же, у моей конторки. Прочел бумагу, аккуратно вложил обратно в конверт и попросил приготовить ему счет… На следующий день он уехал, не сказав, куда».[352]
В письме сообщалось об опротестовании векселя на сумму 10 238 фунтов стерлингов, выписанного Литвиновым младшим от имени берлинского торгпредства и датированного 5 мая 1926 г. Одновременно выяснилось, что в парижском Центральном коммерческом банке ждут оплаты еще шесть таких же векселей на общую сумму 200 тыс. фунтов или примерно 25 млн. франков. Хотя переучесть их попытался некто Марк Иоффе, представлявший интересы группы предпринимателей — берлинского финансиста Якоба Альшица, директора бохумского отеля Вилли Либориуса и лондонского купца Симона, административный совет банка переадресовал маклера к частному поверенному Лютц-Блонделю.[353]
Как пояснял бывший заведующий правовым отделом берлинского торгпредства А.Ю.Рапопорт, речь шла о так называемых переводных векселях, смысл которых заключался в следующем:
Векселедержатель (трассант) выписывает векселя на имя своего должника (акцептанта), и последний, поставив свою подпись, тем самым признает себя векселедателем. Для дальнейшей передачи векселя трассант ставит на обороте векселя свое жиро[354]. Литвинов выписал векселя, обозначивши трассантом себя самого, на имя торгпредства. А за сим поставил акцепт от имени торгпредства в качестве доверенного последнего и на обороте поставил опять свою подпись в качестве трассанта. Векселя были выписаны на простой бумаге, с платежом в Париже, сроком на два года. Формально Литвинов имел возможность выписать векселя в мае 1926 г., так как он в это время имел доверенность, выданную ему в Москве Бегге для управления московской конторой торгпредства. Однако, рассуждая строго юридически, Литвинов по этой доверенности имел право трассировать векселя от имени торгпредства, то есть принимать векселя от должников, но не акцептовать, то есть не обязываться векселями. Это вытекало и из характера работы московской конторы, которая, между прочим, должна была получать векселя от советских хозяйственных организаций в уплату за заказанный ими товар для обеспечения векселей, которые выдавались торгпредством от своего имени фирмам, поставлявшим товар для этих организаций. Литвинов же выдал векселя, обязывавшие торгпредство к платежу.[355]
На обороте векселя, вслед за жиро Литвинова, было проставлено жиро Иоффе, от которого бумага перешла к Лютц-Блонделю и таким образом формально Литвинов выходил из игры. Но 3 ноября 1928 г. в полицию обратились советские юрисконсульты К.Д.Зеленский и С.Б.Членов, которые, представляя интересы соответственно торгпредства и полпредства СССР во Франции, доказывали, что предъявленные векселя являются фальшивыми.[356] Аналогичное заявление сделало и торгпредство СССР в Германии, в сообщении которого, от 12 ноября, говорилось, что Савелий Литвинов, действительно, «состоял короткое время помощником торгового агента и в течение нескольких дней исполнял его обязанности», но был уволен 1 июля 1926 г. Более того, он украл-де 40 тыс. рублей, а векселя, сфабрикованные им уже после своего ухода из торгпредства, представляют собой «такую грубую подделку, что лица, принявшие их, едва ли могут считаться добросовестно заблуждавшимися»[357]
Но еще до упомянутого заявления старший бухгалтер парижского торгпредства С.Б.Файнберг обратился к Лютц-Блонделю с просьбой не опротестовывать «подложный» вексель…в обмен на 5 тыс. фунтов! «Я выпроводил его, — показывал на суде поверенный, — но ко мне затем стали являться всевозможные советские агенты. Все они предлагали покончить дело миром. Предлагали даже 30 процентов стоимости векселей. При этом разговоре с большевистскими агентами присутствовали два сотрудника Сюртэ[358], которых я спрятал в комнате. Они запротоколировали это предложение, и протокол приобщен к делу».[359]
Так и не сумев погасить скандал, торгпредство обратилось в суд[360], и 10 ноября спорные векселя перешли в руки следователя. Но, хотя Иоффе и его компаньоны Алыпиц и Либориус немедленно примчались в Париж, Савелия там уже не было: в ночь на 11 ноября он скрылся — уехал в Базель, где, решившись на окончательный разрыв с большевистским режимом, подготовил свои «разоблачения» — записку в полтора десятка страниц, раскрывавшую некоторые «тайны» советских финансовых операций за границей.[361]
Савелий, например, уверял, что, если Госторгу нечем было платить по своим обязательствам, а это случалось очень часто, ему выдавались «дружеские акцепты» от имени берлинского торгпредства, а, «когда наступали сроки этим векселям, Госторг сам их оплачивал или брал такие же дружеские векселя у другого хозоргана». Савелий рассказывал, что как-то, при его содействии, лондонский «Аркос» учел векселей на 100 тыс. фунтов, и банки при этом «здорово содрали». В другой раз Савелию поручили реализацию крупной суммы червонцев на берлинской «черной бирже», но как только, негодовал он, я сдал вырученную иностранную валюту, как тут же объявили, что выкупаться советские банкноты не будут, ибо, мол, за границей все они — «фальшивые». В поисках финансовых средств большевики создавали также фиктивные коммерческие общества, от имени которых выписывали десятки векселей, а суммы, вырученные от их учета, использовали для нужд Коминтерна.[362]
Всей этой деятельностью заправлял-де член коллегии Наркомата внешней торговли, с ноября 1925 г. — Наркомата внешней и внутренней торговли, СССР В.3.Туров, который служил в берлинском торгпредстве еще с 1921 г., параллельно работая в ВЧК, и, по заданию Политбюро, участвовал в финансировании германской революции. В 1923–1924 гг. Туров занимал должность второго заместителя торгпреда и был, мол, очень дружен с Литвиновым младшим, которому вполне доверял. «Зимой 1925-26 г. (не то в декабре 1925 г., не то в январе 1926 г.) он, Туров, — утверждал Савелий, — под строжайшим секретом передал мне, что получил поручение от Коминтерна учесть векселя за границей и перевести эти деньги во Францию для начатия энергичной кампании в Марокко, Алжире и вообще Северной Африке».
Подобные распоряжения передавались-де Турову неоднократно, вследствие чего, уверял Савелий, когда «однажды я получил от Наркомторга приказ выдать из сумм торгпредства 500 тыс. рублей Коминтерну, я моментально это исполнил без всякого запроса своего берлинского начальства». Позже Аралов поделился, мол, с Савелием, что выданные им деньги отправлены в Англию и Францию «по приказу Чичерина, хотя замнаркоминдел Литвинов был против этого». Вообще, представляя себя жертвой «заговора», Савелий уверял, будто вся история со злополучными векселями подстроена руководством НКИД и ОГПУ с целью скомпрометировать его брата:
Между Максимом Литвиновым и Чичериным и Караханом существуют большие нелады и интриги на личной почве. ГПУ поддерживает Чичерина и преследует Литвинова, который всегда боролся с незаконными действиями ГПУ. Этим летом, когда я путешествовал со своим братом по Австрии, он мне особенно жаловался на обострение отношений между ним и Чичериным и выражал опасение, как бы Чичерин не подставил ему ножку в Москве за время его отсутствия. Но эту ножку Чичерин подставил ему теперь, в Берлине, совместно с ячейкой торгпредства…
Хотя слушание в коммерческом суде департамента Сена по иску Лютц-Блонделя об уплате по первому из выписанных Савелием векселей было назначено на 14 декабря, представлявший торгпредство парижский адвокат Александр Грубер возбудил ходатайство о том, чтобы отложить разбирательство в связи с уголовным преследованием обвиняемого, находящегося, мол, «в бегах».[363] Но, закончив свою «разоблачительную» записку, Савелий вернулся в Париж и даже якобы добровольно явился к следователю Одиберу, который, тем не менее, распорядился о взятии его под стражу.
Савелия арестовали 20 декабря, в семь часов утра, в третьеразрядной гостинице на авеню Виктория, где он снимал номер под фамилией Пренский. «Литвинов и его дама, — рассказывал один из служащих отеля, — приехали к нам неделю тому назад из Базеля. Сначала они сняли хорошую комнату, а потом, из экономии, перебрались в другую, за 25 франков в сутки. Жили скромно, никого не принимали, никуда по вечерам не выходили. Даже еду приносили с собой, чтобы не тратить лишних денег в ресторане».[364]
Обнаружив в гостиничном номере «неодетую девицу», полицейский комиссар Николь поинтересовался у Савелия: «Это ваша супруга?», на что тот, смущаясь, ответил: «Н…не совсем. Это — моя хорошая знакомая, мадемуазель Ева Пренская». Описывая столь пикантный эпизод в фельетоне «Каин и Авель», известный эмигрантский острослов А.А.Яблоновский предлагал «из двух братьев Литвиновых считать Авелем младшего брата, Литвинова-Пренского, “павшего жертвой любострастия”».[365] Но, когда на судебном процессе упомянутую даму (27-летнюю уроженку Вильно, служившую-де в парижском торгпредстве) назовут «любовницей» Савелия, он, вскочив, запальчиво возразит: «Госпожа Пренская, адвокат по образованию, — приятельница моя и моего брата!»[366]
Газеты писали, что при аресте Савелий возбужденно кричал: «Не я — мошенник, а мошенники — в торгпредстве!», грозя раскрыть всю правду, как деньги, вырученные от учета векселей, тратятся на коммунистическую пропаганду. Он утверждал, что под чужой фамилией скрывался вовсе не от французского правосудия, а исключительно от мести желавших-де расправиться с ним агентов Москвы, с которой вел безуспешный торг, предлагая урегулировать дело с векселями и обещая вернуть их за довольно крупную сумму. В тот же день, 20 декабря, полиция задержала Иоффе и Либориуса…[367]
Понятно, что мошеннические «проделки» родного брата одного из первых руководителей внешней политики СССР живо обсуждались мировой прессой[368], и еще в ноябре «Возрождение» напечатало стихи Lolo под «пушкинским» заголовком «Братья-разбойники»:
Старшему брату когда-то
В Лондоне строго сказали:
— «Знаем мы вашего брата -
Вон попросить вас нельзя ли?»
Но справедливо едва ли
Было сие изречение.
Брата еще не знавали -
Он не закончил ученья.
Старший был крупной особой,
Младший — щенок, подмастерье…
Нынче прославлены оба.
Оба внушают доверье…
Громкий успех, небывалый
Младший стяжает и скоро.
Он переплюнет, пожалуй,
Старшего плута и вора.
Сети повсюду раскинув,
И улыбаясь лукаво,
Младшему старший Литвинов
Шлет свое братское «браво».
Оба талантливы, гибки…
Каждому — что за ребята! -
Можно сказать, без ошибки.
Знаем мы вашего брата![369]
А еще через месяц, уже после ареста Савелия, пересмешник Lolo разразился очередным фельетоном — «Милые бранятся»:
Советской власти старожил,
Литвинов старший предложил -
За воровство и хулиганство
Лишить советского гражданства
Родного брата! Древний Рим
Он воскрешает неуклонно.
Как страж коммуны и закона,
Он тверд, велик, неумолим.
Он заглушает голос крови
И говорит, нахмурив брови:
— «Когда товарищ-коммунист
Бывает на руку нечист -
И попадается с поличным
Во вред торгпредствам заграничным,
Наш суд безжалостен и скор:
Пускай забудут к нам дорогу!
Мы все грешили понемногу,
Но, кто не пойман, тот не вор!
Мой брат попался — и для брата
Нет в Триэсерию возврата.
Я справедлив: вопрос решен, —
И совгражданства брат лишен!»
И гордый римлянин Литвинов,
Окончив пламенную речь,
Трибуну медленно покинув,
Сумел спокойствие сберечь.
В такие светлые моменты
Мы понимаем слово: «долг».
Зал потрясли аплодисменты,
Когда наш римлянин умолк.
А здесь поет его братишка,
Еще не пойманный плутишка:
— «Без огорчения и слез
Встречаю я судьбы удары…
Мой брат хитер: он, вместо кары,
Подарок братский мне поднес.
Коммунистического чванства
Я чужд — и всей душою рад,
Что от советского гражданства
Меня избавил добрый брат.
Его поступок джентльменский
Приятен сердцу моему:
Брат — плут советский, я — вселенский!
Кто раньше попадет в тюрьму?»[370]
Не отставал в остроумии и фельетонист «Последних новостей» Дон Аминадо, который в своем «Окончательном и отрицательном гороскопе на 1929-й год» под заголовком «То, чего не будет» пророчески замечал:
И если все со счета скинув,
Суд скажет — Он не виноват…
То все же младший брат Литвинов
Не будет там, где старший брат.[371]
Эмигрантская пресса недоумевала, почему большевики не пытаются, как обычно, замолчать скандальную аферу, а, наоборот, с какой-то подозрительной нарочитостью раздувают «вексельную мистерию», связанную к тому же с родным братом исполняющего обязанности наркома по иностранным делам СССР: Действительно, с первого взгляда должно представляться загадочным, почему до сих пор, ради поддержания престижа, торгпредство тщательно воздерживалось от заражения иностранной атмосферы вынесением сора из избы?
Почему, например, торгпредство примирилось с неприятием г. Шухгальтером[372]приглашения пожаловать в Москву и не возбудило против него преследования, а предоставило ему возможность приумножать богатства, добытые преданностью советскому режиму? Почему до сих пор торгпредство не останавливалось даже и перед оплатой фальшивых векселей, понимая, что безупречная репутация стоит дороже любой денежной жертвы? Да и какое значение может иметь денежная жертва для власти, которая в состоянии затрачивать миллиарды на индустриализацию, подымать, по мановению волшебного жезла Куйбышева, промышленную продукцию на 125 процентов, а урожайность на 35…[373]
В редакционной статье «Руля» высказывалось предположение, что в Москве решились на демонстративное наказание Литвинова младшего с целью положить конец практике снисходительности и послаблений в отношении «советских мошенников». Если власть не останавливается перед возбуждением уголовного преследования даже против «брата знаменитости», то, значит, не боится его разоблачений, считая, что, «как бы ни раздувать деяния Савелия, ни одна пылинка не сядет на незапятнанные ризы Максима».
Следствие по делу о векселях продолжалось целый год[374], в течении которого Литвинов младший содержался в той самой парижской тюрьме, где — ирония судьбы! — сидел некогда и его брат. Хотя молодой адвокат Жерар Стросс четырежды обращался к следователю Одиберу с просьбой об освобождении своего подзащитного под залог, каждый раз он получал отказ. В тюрьме Савелий изучал французский язык, готовясь к защите своего «доброго имени» на грядущем процессе. Но расследование дела осложнялось тем, что главного «свидетеля», Турова, не было уже…в живых, и Савелий высказывал предположение, что его приятеля «ликвидировали» чекисты.
В некрологе, подписанном руководством Коммунистической академии, в которую «научным сотрудником» за полгода до своей гибели неожиданно перешел вчерашний член коллегии Наркомторга СССР, говорилось, что Туров «погиб от руки убийцы» 10 июня 1927 г. «в 6 час. 45 мин. вечера около ст. Битца Московско-Курской железной дороги».[375] Но бывший сослуживец покойного, член коллегии НКИД Стомоняков, упоминал о «пулях неизвестных убийц», положивших «трагический и преждевременный конец этой многообещающей жизни»[376], а председатель Совнаркома А.И.Рыков выражал глубокое сожаление по поводу столь «досадной» (!?) потери «замечательного работника и великолепного товарища»[377]. Турова похоронили в «уголке коммунаров» Новодевичьего кладбища[378] рядом с могилой бывшего зампредседателя Реввоенсовета Республики Э.М.Склянского, о безвременной гибели которого в США тоже ходило немало всяческих слухов.
Но уже 30 июня, заслушав в секретном порядке информацию нового председателя ОГПУ В.Р.Менжинского, Политбюро решило: «Дело об убийстве Турова передать в суд с директивой о применении к главным виновникам высшей меры наказания и скорейшем (1–2 недели) разборе дела. Дать сообщение в газетах об аресте преступников».[379] Во исполнение сего в партийном официозе появилась лаконичная заметка о задержании двух бандитов, которые, мол, «в процессе следствия сознались в совершении убийства тов. Турова с целью ограбления».[380] Но данная версия убедила не всех, и, например, бывший управделами НКИД невозвращенец С.В.Дмитриевский приводил убийство Турова в качестве примера того, как ОГПУ прибегает к «услугам преступного мира», когда нужно без большого шума кого-либо «устранить».[381]
На следствии Литвинов уверял, будто переслал выписанные им векселя из Москвы в Берлин, где, как в свою очередь пояснял Иоффе, его знакомый по бирже некто Давид Капланский, оказавшийся к тому же дальним родственником Савелия, свел маклера с Туровым:
Я сказал ему, что векселя учесть трудно, что за это берут чудовищный процент: 40–45 процентов годовых. Гораздо лучше векселя не учитывать, а продать по дешевой цене. Туров спросил: «Сколько?» Я встретился с Либориусом, Симоном, Алыпицем. От них я не скрыл, что дело рискованное: векселя были сроком на два года, а за это время большевики могли либо обанкротиться, либо пасть. За долгосрочные векселя можно было дать не больше 600 тыс. марок. На этой цифре мы с Туровым сошлись. Он получил деньги, а я — векселя. Внешний вид векселей (отсутствие печати и простая бумага) меня не удивили, так как я рассматривал их скорее как долговое обязательство.[382]
Но в Москве не верили в фантастическую версию обвиняемых и считали, что, поскольку со времени увольнения материальное положение Савелия было весьма затруднительным, он нашел способ поправить его, то есть сфабриковать векселя на крупную сумму, датировав их задним числом, и через подставных лиц сорвать с торгпредства куш, — но…просчитался. Хотя сам обвиняемый горячо убеждал следователя, что является невинной жертвой вероломной интриги большевиков, которые, мол, «убрали» Турова с целью скрыть концы в воду и не платить деньги, в Париже, как и в Москве, придерживались иного мнения.
Прокурор считал, что Туров не получал никаких векселей, поскольку в то время лечился в Висбадена, откуда поездка в Берлин занимает примерно одиннадцать часов, а дирекция санатория не зарегистрировала никаких отлучек пациента. «Как могло случиться, — недоумевал далее прокурор, — что Литвинов, выдав векселя на свое имя, признав себя должником на 25 млн. франков, не покрылся контрписьмом торгпредства? Почему Туров обратился к Литвинову, бывшему в Москве, когда он мог найти на месте, в Берлине, других векселедержателей? Почему векселя выписаны на простой бумаге, без печатей?»[383] Прокурор видел в этом доказательство подлога:
Выписывая векселя, Литвинов уже не состоял на службе, не имел бланков торгпредства и казенных печатей. Обвиняемый, правда, утверждает, что векселя сплошь да рядом выписывались на простой бумаге и что в печати не было ни малейшей надобности, но только первый вексель оплачен гербовым сбором, на остальных марок нет. Ясно, что Литвинов опасался, что первый же вексель будет опротестован, а в таком случае не стоило рисковать марками на весьма значительную сумму.
Прокурору казалось странным и то, что, когда подошел срок платежа по первому векселю, заинтересованные лица — Литвинов, Иоффе и Либориус — съехались в Париж. Для чего? Савелий, конечно, ссылался на обещание брата устроить его на службу в торгпредство. Но, может быть, он торопился в Париж для дележа «добычи»? Хотя Савелий уверял, будто впервые увидел Иоффе в коридоре у следователя, прокурор имел основания полагать, что они были знакомы по Берлину и не раз встречались. Тем более, что подсудимые, через посредство третьих лиц, делали попытки сговориться с парижским торгпредством и уступить ему векселя за пятую часть их стоимости. Отсутствовали доказательства и того, что Альшиц, Либориус и Симон заплатили за векселя 3 млн. франков или 600 тыс. марок. Нельзя допустить, говорилось в обвинительном заключении, чтобы опытные финансисты согласились на вложение в дело столь значительных средств на такой долгий срок, не оформив письменной сделки. Неправдоподобным казалось и то, что банкир Альшиц поверил Турову на слово и не потребовал у него даже расписки.
Мало того, Симон показал на допросе, что вообще не заплатил за векселя ни сантима, хотя и удовлетворил просьбу сообщников, заявив, что якобы вложил в дело 200 тыс. марок. И откуда метрдотель Либориус достал 300 тыс. марок? Сначала он утверждал, будто снял эти деньги со своего банковского счета, занял деньги у знакомых и сделал две закладные на свой дом в Берлине, но все это не подтвердилось. Тогда Либориус объявил, что крупные суммы хранились-де у него в…погребе! Альшиц, находившийся в бегах, тоже дал ряд противоречивых показаний и сначала говорил, что раздобыл 100 тыс. марок путем обмена имевшейся у него иностранной валюты, а потом вдруг заявил, что деньги ему дала жена, которая всегда, мол, хранила дома 25 тыс. долларов. Учитывая вышеизложенные обстоятельства, прокурор обвинял Литвинова и его сообщников в мошенничестве и подлоге.
Аналогичной точки зрения придерживались и в Москве, где еще 1 ноября 1928 г., заслушав информацию руководителей НКИД (Литвинова и Сто-монякова) и Наркомата внешней и внутренней торговли (Микояна и члена коллегии Ш.Л.Дволайцкого) по вопросу «О С.Л.», Политбюро ЦК ВКП(б) постановило:
а) Принять все меры, обеспечивающие ликвидацию шантажа без какой-либо уплаты с нашей стороны.
б) Для наблюдения за прохождением этого дела и для выработки директив, обеспечивающих исполнение постановления Политбюро, создать комиссию в составе тт. Хинчука[384], Стомонякова, Дволайцкого, Пятакова[385].
в) Предложить т. Микояну в недельный срок доложить Политбюро о тех мерах, какие предприняты НКТоргом для избегания такого рода случаев в дальнейшем.[386]
Вопрос «О С.Л.» указан также в повестке заседаний Политбюро от 12 и 29 ноября 1928 г., но в постановляющей части обоих протоколов лаконично значится: «Отложить».[387] В декабре Политбюро еще дважды возвращалось к вопросу «О С.Л.»: 6-го заслушало доклад Микояна и приняло «к сведению решение коллегии Наркомторга»[388], которое в архивном деле отсутствует, а 31-го, по информации Сталина и Ворошилова, постановило: «В связи с вопросом о С.Л. поручить т. Кагановичу сегодня же переговорить с тт. Литвиновым и Микояном».[389] Речь шла о предложении Ворошилова, который 29 декабря написал Сталину:
Судя по секретным телеграммам ТАСС, дело Савелия Л. принимает скандальный характер. Свистопляска печати, сенсационные разоблачения, всякие вымыслы и инсинуации окрашивают это дело в яркий колорит. Все это несомненно просочится и к нам (через иностранную прессу, через ТАСС и другие каналы).[390] Я полагаю, что мы должны осветить это дело в наших партийных и советских газетах. Надо толково и подробно изложить махинацию Савелия Л. и его сообщников, чтобы пресечь всякие кривотолки и слухи, которые неизбежно у нас начнут циркулировать.[391]
Сталин наложил резолюцию: «Правильно», и 3 января 1929 г. в газете «Правда» было напечатано официальное сообщение под заголовком «Подделка советских векселей»:
Париж, 26 декабря. (ТАСС.) На днях французской полицией арестованы бывший представитель берлинского торгпредства в Москве Савелий Литвинов вместе с компанией белоэмигрантов и международных мошенников, сфабриковавших фальшивые векселя с бланком (индоссаментом) берлинского торгпредства. Не имея возможности представить малейшие доказательства получения торгпредством каких-либо товаров под векселя, арестованные в своих показаниях используют избитую тему о пропаганде, утверждая, будто векселя выданы под финансирование Коминтерна. Внесение в чисто уголовное, явно мошенническое дело политических моментов является, очевидно, попыткой замутить дело и поэтому никого в заблуждение ввести не сможет. Реакционные французские газеты перепечатывают показания арестованных в обычных антисоветских целях.
Примечание ТАСС. Бывший заведующий московской конторой берлинского торгпредства, а затем сотрудник наших торговых организаций за границей Савелий Литвинов, уволенный со службы в мае 1927 г., задним числом сфабриковал ряд векселей и, пользуясь потерявшей силу старой доверенностью, выданной ему берлинским торгпредством, мошенническим путем бланкировал указанные векселя от имени последнего. По получении берлинским торгпредством сообщения об этом мошенничестве оно немедленно обратилось к французским и германским властям с просьбой о привлечении виновных к уголовной ответственности. Французская полиция 10 ноября сего года произвела в одном из парижских банков выемку всех выданных мошеннических векселей и в результате следствия, произведенного французскими и германскими властями, 20 декабря арестовала как самого Литвинова, так и двух его сообщников — Иоффе и Лабориуса. Мошенническая проделка против торгпредства, таким образом, не удалась. Авторы мошенничества в близком будущем предстанут перед французским уголовным судом.[392]
Очередное сообщение по делу Литвинова младшего появится в советской прессе только после судебного процесса[393], а пока, 13 марта 1929 г., Политбюро утвердило текст секретной телеграммы (яркий образец циничного прагматизма сталинской верхушки!), адресованной полпреду СССР во Франции
В.С.Довгалевскому:
Мы думаем, что адвокаты Савелия Литвинова центр тяжести перенесут с фальшивых векселей на компрометирующие письма Максима Литвинова, чтобы оскандалить советскую власть. Есть опасность, что при таком обороте Бон-кур или Блюм могут выкинуть неприятную штуку против нас.
Если можно получить гарантию от такого сюрприза, разрешаем вам нанять Бонкура или Блюма по вашему выбору. В случае отсутствия такой гарантии ограничьтесь наймом чисто буржуазных адвокатов.[394]Одновременно Политбюро поручило Микояну переговорить о «найме» с Ливиновым старшим.[395] Но, как и следовало ожидать, ни Поль-Бонкур, ни Леон Блюм, являвшиеся не только видными деятелями социалистической партии, но и членами палаты депутатов, не отважились взять на себя роль большевистских адвокатов, о чем уже 19 апреля Довгалевский уведомил Хинчука:
В среду Поль-Бонкур вызвал к себе Грубера и сообщил ему, что он по делу выступить не может. Мотивы Бонкура сводятся к следующему: со стороны улик и с юридической стороны Бонкур находит нашу позицию превосходной. Однако он имел продолжительную беседу с Моро-Джиаффери[396], который объяснил ему, что защита намерена перенести процесс целиком в политическую плоскость. Для этого защитники намерены прежде всего потребовать, чтобы дело слушалось в суде присяжных. Затем они намерены доказывать, что векселя были выписаны Савелием по приказанию Турова для нужд Коминтерна, Поль-Бонкур, услыхав всю эту музыку, впал в большую панику. По его мнению, его положение в такого рода политическом процессе будет совершенно невозможным: противники будут все время говорить на политические темы, а ему придется отмалчиваться и говорить, что он, Бонкур, политикой не интересуется, чему, конечно, никто не поверит и что поставит его в глазах всей Франции в смешное и глупое положение. Поэтому он вынужден отказаться от выступления и думает, что по этим же мотивам откажется и Леон Блюм.
Бонкур советует нам выбрать весьма уважаемого, но абсолютно аполитичного адвоката, который действительно мог бы заявить, что политика его не интересует и что он ограничивается вопросами чисто судебного характера. Конечно, найти такого адвоката нам очень нелегко; почти все действительно уважаемые старые адвокаты в Париже — люди весьма реакционные и выступать за нас не согласятся. Сейчас перебираем некоторые имена.[397]
Получив 25 апреля послание Довгалевского, Микоян переслал его Сталину с припиской:
Обращаю ваше внимание на заявление Поля-Бонкура, что адвокаты мошенников предполагают процесс перенести в политическую область. Это подтверждает наши опасения, имевшиеся раньше.[398]
Тем временем эмигрантская пресса сообщала, что у следователя Одибера, ведущего дело Савелия Литвинова, скопилось уже изрядное количество аналогичных дел, возбужденных в отношении целого ряда бывших служащих торгпредства, которым инкриминируются систематические хищения, злоупотребление доверием, подложные операции и прочее. Следователь недоумевал, почему указанные дела инициированы не парижским торгпредством, которое зачастую пострадало от «советских мошенников» гораздо серьезнее, а посторонними жалобщиками? В этой связи, уверяли «Последние новости», юрисконсульт полпредства С.Б.Членов с помощью небезызвестного сменовеховца С.С.Лукьянова приступил-де к подготовке обвинительных материалов против «бывшего торгпреда М.Ф.Кузнецова[399] (приобретшего, по сведениям Членова, дачу в Биаррице и дом в Булони), П.А.Садыкера (заведовавшего покупкой автомобилей и теперь открывшего собственный гараж), М.М.Левинского (заведовавшего закупками, а теперь владеющего писчебумажной фабрикой), А.Л.Рубинштейна (служившего в «Льноцентре», а теперь учредившего в Париже страховое общество) и Ф.Палля (участвовавшего в делах недоброй памяти «Сосьете Франсез де Коммерс Экстерьер», а теперь тоже прочно осевшего в Париже».[400]
Но уже осенью Лукьянов, в прошлом — член редколлегии сменовеховской газеты «Накануне» в Берлине и редактор советского журнала «Наш Союз» в Париже, где, едва не высланный в 1927 г. из Франции, служил заместителем заведующего местным отделением ТАСС К.А.Уманского, попадет в число откомандировываемых в Москву «в первую очередь». Хотя Лукьянов говорил о своем желании провести там следующий отпуск, дабы лучше ознакомиться с «возможностями» переселения на «советскую» родину, Уманский, рассматривал это как «сознательно рассчитанную попытку подменить окончательное возвращение… демонстрацией “готовности съездить в СССР”», ибо жена, «весьма эмигрантского образца», сделает, мол, все, чтобы удержать мужа в Париже. Заверяя 18 октября руководство ТАСС, что с помощью Аренса, пользующегося-де большим доверием Лукьянова, приложит максимум усилий для отправки того в СССР, Уманский не исключал и худший вариант, характеризуя своего заместителя как потенциального невозвращенца:
Квалификация — недурной журналист, хорошее знание вопросов международной политики и Франции, знание немецкого и, конечно, французского языков в совершенстве, слабое знание английского. Политическая физиономия: сменовеховские настроения далеко не изжиты; очень неустойчив во мнении о нашей генеральной линии, от энтузиазма (за искренность которого, конечно, ручаться не могу) впадает в полное отрицание и пессимизм; дело Беседовского сильно подействовало и, боюсь, немало деморализовало. При умелом на него воздействии поддается влиянию, дает себя убедить и не исключено, что у нас сможет перевариться. Возможно, захочет работать в Ленинграде по научной специальности (археолог), захочет по этому вопросу списаться перед поездкой в Москву со своим другом — академиком Марром… Если Лукьянов начнет оттягивать поездку, придется с ним рвать. Если прямо заявит о нежелании вернуться в СССР, то есть о решении вернуться на эмигрантское положение, препятствовать не сможем и не будем, тем более, что, даже если захотел бы, не сможет принести никакого существенного политического вреда (дело Беседовского затмевает заранее возможные мелкие перебежки).[401]
Но Уманский беспокоился зря: в феврале 1930 г. Лукьянов вернется на родину. Арестованный в августе 1935 г. и заключенный в Ухтинско-Печорский лагерь, неосторожный «возвращенец» будет расстрелян в феврале 1938 г. по приговору особой тройки при Управлении НКВД по Архангельской области…
Все еще надеясь договориться с большевиками, Литвинов младший предупреждал, что в противном случае выступит на суде со скандальными разоблачениями. В свою очередь Литвинов старший, как уверял Беседовский, пытался-де всеми способами вызволить брата из тюрьмы и, желая по возможности облегчить участь Савелия, долго обсуждал его дело с юрисконсультом Членовым?[402] Рапопорт тоже писал, что Максим не оставил брата и проявлял к его делу живейший интерес:
Речь шла о том, чтобы Савелий Литвинов дал чистосердечное показание, на основании которого векселя будут признаны недействительными, а торгпредство согласилось бы отказаться от его преследования. Максим не видел никаких препятствий к принятию такой сделки. Но дело было за малым: Савелий Литвинов настаивал на том, что он должен быть сначала выпущен из тюрьмы, и торгпредство должно прекратить дело, и только после этого он сделает свое заявление следователю, обязавшись предварительно тайной подпиской торгпредству, что он исполнит свое обещание.[403]
По-своему Савелий был прав, ибо знал, с кем имеет дело, и опасался, что если признает векселя поддельными, то задержится в тюрьме надолго. Но, с точки зрения здравого смысла, в Москве не могли пойти на мировую, означавшую бы поощрение мошенников и потворство фабрикации новых фальшивок. Литвинов старший не желал, мол, этого понимать и свой разговор с одним из должностных лиц, наблюдавших за ходом дела Савелия, начал издалека — с вопроса, нет ли опасности проиграть судебный процесс и, в связи с большой вероятностью такого финала, можно ли что-нибудь придумать для признания братом своей вины. В дальнейшем, если верить Рапопорту, беседа развивалась следующим образом:
— Нельзя ли так сделать: он нам напишет письмо, в котором расскажет всю правду; это письмо будет депонировано у верного человека, а когда Савелия выпустят, то письмо будет передано следователю. Или же, имея это письмо, дадим согласие на освобождение Савелия. Ведь у нас нет интереса, чтобы его непременно закатали, — нужно лишь, чтобы векселя были аннулированы.
— Это невозможно. Во-первых, если будет так сделано, то все скажут, что большевики заодно с братом наркома и все это — жульничество. Во-вторых, мы даже не имеем права сноситься с обвиняемым иначе как через следователя. Пусть Савелий напишет свое сознание следователю, подаст ходатайство об освобождении, а мы не будем возражать.
— Нет, это не годится. Сознание следователю значит — все кончено, а Савелия, может, и не выпустят. Нельзя ли, чтобы письмо было датировано днем, когда он уже будет на свободе и за пределами досягаемости следователя? Тогда и не будет упрека в сношениях с заключенным.
— Нет, это невозможно.
— Значит, дело плохо… А мне писала его жена, а теперь вот приходила его приятельница… Она жалуется, что ее не принимают, что наш адвокат не желает с ней разговаривать. Я ей напишу, чтобы она вела переговоры с Вами, а Вы уж примите ее.
Но, поскольку неназванный собеседник Литвинова просил его не связываться с Пренской, все хлопоты высокопоставленного ходатая оказались тщетны, — тем более, что и Политбюро, заслушав 23 мая сообщение Хинчука по вопросу «О С.Л.», постановило:
а) Признать нецелесообразным вступать в какую-либо сделку по этому делу.
б) Постараться получить письменный документ, формулирующий предложение сделки от Пренской и др.[404]
Подруга Савелия, по свидетельству Рапопорта, ездила в Женеву для личной встречи с прибывшим туда на международную конференцию Литвиновым старшим, говорила с ним и… ничего не добилась. Тот лишь заставил ее подписать бумагу, в которой указал, что, хотя просительница явилась к нему с целью похлопотать за брата, он, Максим Литвинов, решительно отказался от всяких переговоров и, объяснив Пренской, что для этого есть адвокаты и суд, переадресовал ее к полпреду Довгалевскому.[405]
Вообще история с братом доставила Литвинову массу неприятных объяснений и чуть ли не свела на нет его шансы занять пост наркома по иностранным делам, на который он, надо полагать, весьма рассчитывал в связи с затянувшейся болезнью лечившегося за границей Чичерина. Но еще 12 января 1929 г., комментируя сообщения эмигрантской прессы о «вексельном деле», Чичерин «совершенно секретно» напишет Карахану:
Уважаемый товарищ,
Нельзя упрекать М<аксима> М<аксимовича> в том, что у него брат — жулик и предатель, но можно его упрекать в том, что с этим братом он поддерживал наитеснейшие сношения до самого последнего времени и выдавал секреты ему, не члену партии.
В «Последних Новостях» 9-го января[406] сообщалось содержание показаний Савелия Литвинова: М<аксим> М<аксимович> писал ему, что его приятель Стомоняков назначен торгпредом в Париж и при этом М<аксим> М<аксимович> условился со Стомоняковым, что Савелию дадут место в парижском торгпредстве. Разве предположение о назначении Стомонякова в Париж не было абсолютным секретом?
Раньше в немецких газетах сообщалось частично содержание письменного заявления Савелия Литвинова. М<аксим> М<акси-мович> де, будучи в Австрии, встретился с ним и сказал, что Чичерин ведет против него, М<аксима> М<аксимовича> борьбу вследствие того, что он, М<аксим> М<аксимович>, борется против беззакония ГПУ и К<оммунистического> И<нтернационала>; Чичерин и Карахан — его, М<аксима> М<аксимовича>, враги; он, М<аксим> М<аксимович>, боится, что Чичерин использует его отпуск для удара против него, М<аксима> М<аксимовича>. Савелий выводит, что обвинение против него, Савелия, есть удар Чичерина, переславшего 8 миллионов западным компартиям, против М<аксима> М<аксимовича>.
Ужасно много знает Савелий! Грубое вранье о мнимых 8-ми миллионах и о мнимой пересылке денег К<оммунистическому> И<нтернационалу> (вранье злостное) перемешано со знанием наших отношений. Клеветник знает наши отношения.
С товарищеским приветом, Г.Чичерин.[407]
О том, как чувствовал себя Литвинов, можно только догадываться, но определенный интерес в этом отношении представляют «Заметки для дневника» (“Notes for a Journal”), принадлежавшие якобы перу Максима Максимовича и изданные спустя четыре года после его смерти в Лондоне. Хотя вдова Литвинова, допрошенная в МГБ, показала, что покойный, служивший в 1941–1943 гг. послом в США, действительно оставил там свои записи, «наподобие дневника (напечатанные на пишущей машинке)», которые хранились у американского журналиста Джозефа Фримана и им же, по ее просьбе, были уничтожены, вряд ли они имели хоть какое-то отношение к лондонской «фальшивке». Но в ней упоминался и Савелий:
Имел мучительнейший разговор с Кобой о деле моего брата. В конце концов никто не может быть гарантирован от такого. Моего брата сбили с пути мерзавцы… Коба винил меня за написанные в 1918 г. личные письма брату, появившиеся теперь в эмигрантской прессе. Как мог я в 1918 г. знать, что мой брат окажется в 1930 г. втянут в столь грязную историю? Сказал Кобе о том, как ему повезло, что он — единственный сын, поскольку иначе и он мог бы попасть в сходную историю…
Меня вызвали в ЦКК, где этот тупица Шкирятов сообщил, что их следователь Морозов[408] будет вести расследование по делу о выписанных братом векселях. Он также сказал, что от меня ждут каких-то объяснений. Я протестовал. Меня, как старого члена партии, могли бы избавить от допроса следователем ЦКК. Шкирятов ответил, что инстанция санкционировала данное расследование…
Какой-то мелкий агент, эмигрантский журналист в Париже, переправил «соседям»[409] пачку моих писем, якобы написанных брату в 1918 г. Очевидная фальшивка. Брат писал мне часто, когда был причислен к торгпредству в Берлине, но я никогда не отвечал письменно. Общался с ним только, когда бывал за границей. Указал Ягоде, что, возможно, его агент вел двойную игру. Ягода обещал проверить…
Клим[410], с которым виделся, сказал, что просил Ягоду прекратить кампанию против меня… Ягода нервничает; он позвонил мне сказать, что агент «соседей» в Париже получил инструкцию прояснить вопрос о поддельных письмах…
Звонил Ягода. Он был смущен. Расследование показало, что парижский агент фактически вел двойную игру и находился в контакте с инициаторами дела о векселях. Возможно, что фальшивые письма имели целью вызвать мою отставку или арест, подтвердив тем самым, что наше правительство признало аутентичность векселей и применило санкции к виновным — ко мне в первую очередь… Ягода был так смущен, что я начал думать, не инспирировал ли он все это дело с помощью парижского агента. Он ненавидит меня. Кроме того, как гордился бы он, если бы смог поймать наркоминдела на преступлении… Это могло бы означать награждение его орденом или даже двумя…
Навашин играет, кажется, странную роль в этом деле… (пропуск) Он дает показания следствию. Позвонил Климу. Тот сказал, чтобы я не волновался; следовало бы предупредить Ягоду…
Получил письмо от Членова. Он — старый и верный друг. Сказал мне, что встретил кого-то, знакомого с адвокатом моего брата. Видно, мерзавцы, которые вовлекли брата в это дело, уже преуспели в выкачивании денег из адвоката…[411]Приведенные апокрифичные «записи», авторство которых приписывают достаточно информированному Беседовскому, косвенно подтверждают, насколько шатким было тогда положение Максима Максимовича и как неуверенно он себя чувствовал. Понимая, что «кресло» под ним зашаталось, многочисленные недруги забрасывали ЦКК кляузами и доносами на Литвинова, а его выступления на собраниях партийной ячейки сопровождались невиданной обструкцией: исполняющего обязанности наркома обвиняли в противодействии «коммунизации» и «орабочению» аппарата НКИД, «протекционизме» и насаждении «семейственности»!
Например, 17 августа 1929 г. Литвинову пришлось давать объяснения по поводу, казалось бы, совершенно безобидной заметки своей жены — «Берлин: как его видит иностранец», опубликованной 3 августа в газете “Berliner Tage-blatt” с лаконичным комментарием: «Супруга заместителя русского нарко-миндела делится своими первыми впечатлениями во время короткого пребывания в Берлине». Но содержание «дамской прозы» настолько возмутило редакцию коммунистической “Die Rote Fahne”, что уже на следующий день в ней появился злой фельетон — «Факты. “Дама” Литвинова в Берлине», в котором, в частности, говорилось:
Вероятно, «даме» Литвиновой неизвестно, что так радостно приветствуемые ею «стройные мужчины с моноклями» в Тиргартене почти все, без исключения, являются офицерами рейхсвера — бывшими и будущими убийцами рабочих, людьми, которые тренируются для войны против Советского Союза и для выступления с пулеметами против германского пролетариата.
Может быть, «дама» Литвинова не подозревает, что «приветливо смотрящие финансовые капитаны», которые «величественно проплывают» мимо ее стула в кафе, являются смертельными врагами германского пролетариата, организаторами экономической войны против Советского Союза. По-видимому, до ушей «дамы» Литвиновой не дошло, что не все берлинцы «имеют время сидеть в кафе и читать газеты» и т. д. Она ошибается также, что все берлинцы «следят симпатизирующим взглядом за каждой проходящей женщиной».
Есть, например, много сотен тысяч берлинцев, которые стали бы следить далеко не «симпатизирующим взглядом» за такой женщиной, как м-м Литвинова, когда она проходит. Эти берлинцы не носят монокль, не обладают верховой лошадью и ни в коем случае не элегантны. Они живут в пролетарских кварталах, работают на фабриках и по отношению к таким внимательным путешественницам, как «дама» Литвинова, не имеют ничего иного, кроме безграничного презрения.
Мы как коммунисты — достаточные варвары, чтобы разделять это чувство. И мы думаем, что надо дать серьезный ответ на глупую недостойную болтовню «дамы» Литвиновой, что это — скандал, если руководящие товарищи из Советского Союза, если русские большевики грязнят свое хорошее революционное имя противными мещанскими выступлениями таких модных дамочек, как Ива Литвинова, м-м Розенель[412] и компания. Восхищение, которое такие мещанки проявляют в отношении общества наших классовых врагов, так же велико, как то отсутствие достоинства и бесхарактерность, с которыми они вредят достоинству Советского Союза в глазах западноевропейской буржуазии.
Было бы не вредно, чтобы чистка, которую предпринимает наша братская партия ВКП(б) во всех советских организациях, распространилась бы на тех «советских дамочек», которые злоупотребляют своей принадлежностью к Советскому Союзу в Европе. Чистить, чистить, тов. Литвинов! Мы убеждены, что, как и в предыдущих случаях, так и в этом, ВКП(б) даст правильный ответ этим паразитам.[413]
Впрочем, ополчившись против советской «дамы», коммунистические демагоги из «Роте Фане» преднамеренно не заметили, что в ее статье были и вполне «идеологически» выдержанные строки, ибо, задавая риторический вопрос, является ли Берлин «только большим городом удовольствия», жена Литвинова далее писала:
Но куда идет утомленная продавщица вечером? В какие печальные уголки заползает маленькая дама с коробочками спичек, когда спускается темнота? Где жилища чистильщика сапог и продавщицы цветов? Темные таинственные улицы вытягиваются в неизвестный Берлин, который не находится на карте того города, каким знает его иностранец.
Тем не менее на критику немецких товарищей в Москве отреагировали немедленно: 8 августа, по поручению Молотова, копии статьи в «Берлинер Таге-блат» и фельетона в «Роте Фане» были разосланы всем членам и кандидатам в члены Политбюро, членам ЦК и Президиума ЦКК, а Ярославский распорядился об ознакомлении «с этим гнусным мещанским произведением госпожи Литвиновой» также и всех членов Партколлегии ЦКК. Хотя обсуждение вопроса «О статье Литвиновой (беспартийной) в “Берлинер Тагеблат” и заметке в “Роте Фане”» было перенесено «на следующее заседание Политбюро»[414],15 августа, заслушав объяснения сановного мужа обвиняемой, оно вынесло свой вердикт:
а) Считая, что статья Литвиновой в «Берлинер Тагеблат» дискредитирует советское государство, признать появление ее в газете недопустимым.
б) Учесть данный случай в дальнейшем при решении вопросов о командировках за границу.
в) Настоящее постановление Политбюро довести до сведения ЦК германской компартии.[415]
Так «мадам» Литвинова стала «невыездной»[416], а злопыхатели получили еще один аргумент для нападок на исполняющего обязанности наркома, который, выступая 17 августа на собрании партийной ячейки НКИД, оправдывался:
Мне говорят, что я ответственен за жену. Она — беспартийная, и я за нее отвечать не могу. Муж и жена — ведь двое людей, и каждый отвечает за себя. Все взрослые за себя отвечают…
Но из зала Литвинову кричали: «Нас Контрольная Комиссия заставляла отвечать за жен, и вы отвечаете за свою жену. Вы за вашего брата также не отвечаете?» Оставив без комментариев напоминание о непутевом брате, Литвинов продолжил речь о жене:
Она десятки статей писала: и в СССР, и за границу посылала, а с этой статьей вышло недоразумение. Но это недоразумение не означает, что в нашей ячейке есть элементы «госбанковщины» и перерождения.[417]
Упоминание о «госбанковщине» не было случайным, ибо состоявшийся накануне пленум Сокольнического райкома вскрыл «политические ошибки» парторганизации Госбанка СССР: бывший глава его правления, невозвращенец Шейнман, якобы «игнорировал» общественность, воспитывая коммунистов в духе «холуйства» и «подавленности, приниженности в них чувства партийности». Ощущая себя «хозяином», Шейнман «перечеркивал»-де «любое постановление бюро ячейки, любое решение общего собрания, если оно ему не нравилось», что способствовало «затиранию выдвиженцев, карьеризму, склоке, проявлению правого уклона в работе и т. д.».[418]
Публикуя материалы пленума, «Правда» указывала, что в Госбанке на словах поддерживали «генеральную линию», а на деле «допускали оппортунистические извращения, свертывали самокритику, насаждали бюрократизм и семейственность». Хотя партийный официоз призывал «каленым железом выжигать бюрократизм, зажим критики, подхалимство, всякое малейшее проявление оппортунизма в практической работе»[419], на общем собрании ячейки НКИД 17 августа Литвинов говорил:
Я — редкий гость у вас, и цель моего прихода — чтобы разобраться с вами в том, есть ли у нас «госбанковщина» и где вы ее нашли. Я прочел стенограмму ваших вчерашних выступлений и понял, что многие не вполне уясняют себе, что такое «госбанковщина», а другие полагают, что нужно везде найти г…
Это — не самокритика… На районном активе Строчков[420] упоминал о 138 советских гражданах, которые сбежали из НКИД. (Голос: «Не из НКИД, а из СССР».) Возможно, что я ошибаюсь. Дальше он коснулся жизни нашей ячейки, которую он осветил неправильно, а при самокритике нужно излагать факты объективно, честно и добросовестно. (Шум, голоса: «Он осветил правильно, честно, объективно и добросовестно».)
Но Литвинов полагал справедливым, что Строчкову «дали нагоняй за его неправильное выступление на активе», ибо «нельзя каяться там, где нет для этого причин», а обвинения в «госбанковщине» есть «клевета на Наркомин-дел». Хотя Литвинов назвал «избитой темой» разговоры об оторванности коллегии от ячейки и не согласился с упреками в отношении «протекционизма» и «семейственности», зал отреагировал на его речь бурей протестующих реплик:
О гнездах Штейнов[421], Каганов[422] и других вы также не знаете? Вы вообще являетесь главой учреждения и ничего не знаете! Очень плохо, что вы не знаете тех безобразий, которые у нас имеются. Он знает, но он все покрывает! Пока коллегия будет окружена Канторовичами[423], Штейнами, Каганами и им подобными, вы никогда и ничего не узнаете! Довольно!
Председательствующий был вынужден успокаивать аудиторию: «Товарищи, нельзя же так мешать т. Литвинову высказываться».[424] Не ограничившись политическими обвинениями, враги Максима Максимовича заклеймили его в… моральном разложении, и одна из секретарш, некая Галина Илларионова, в статье «К предстоящей чистке т. Литвинова», написанной 22 августа для ведомственной стенгазеты «Наркоминделец», смело обличала начальство:
Я хочу вскрыть настоящей заметкой те возмутительные нравы, которые т. Литвинов насаждает в своем секретариате. Пользуясь своим служебным положением, т. Литвинов принуждает к сожительству своих сотрудниц и ведет себя по отношению к ним, как в старое время господа к своим горничным. Последние не дают ему должного отпора, боясь потерять место, говоря, что «таких, как мы, на бирже сотни». Сотрудницы настолько разложились и свыклись с таким положением вещей, что даже предлагают новеньким «уважить начальство».
Те партийцы, которые знали о всех этих фактах и покрывали их, вели себя, как трусы, и действовали под лозунгом «уважь начальство». Я понимаю, что с таким работником, как тов. Литвинов, нужно считаться и создать ему соответствующую обстановку для работы, но это не значит, что он может позволить себе так держать <себя> по отношению к низшему персоналу. Я считаю, что поведение тов. Литвинова недостойно не только старого члена партии, но и рядового советского работника. Позор тов. Литвинову и тем членам партии, которые знали обо всем этом и до сих пор молчали![425]
В своих письменных объяснениях Илларионова указывала, что еще год тому назад одна из сожительствующих с Литвиновым секретарш рассказывала ей: «Когда М<аксим> М<аксимович> вызвал ее к себе работать, то посадил на колени. Ф. тогда растерялась и заплакала, а М<аксим> М<аксимович> сказал ей: “Я удивляюсь, что есть такие добродетельные жены… удивляюсь, так как мне никто никогда не отказывал”». Жалуясь подруге, что «дома никто об этом не знает», секретарша высказывала опасение, что если будет «противиться», то потеряет место.[426]
Но первых лиц страны волновали не столько вполне простительные, на их взгляд, «шалости» Литвинова, сколько его лояльность «генеральной линии». Тем более, что в письмах ближайшим соратникам Сталин выражал свое недовольство Литвиновым и, касаясь, например, предстоящей «возни» с Китаем и Англией, 13 сентября пояснял Орджоникидзе: «Нас подводит НКИД и, особенно, Литвинов, который упорно тянет свою капитулянтскую линию везде и во всем, особенно во время бесед с представителями и послами враждебных государств и тем невольно внушает им мысль о нашей (мнимой) слабости».[427]В другом письме Сталин инструктировал Ворошилова: «Проверяйте во всем Литвинова, который, видимо, не симпатизирует нашей политике».[428]
Считая Литвинова «оппортунистом»[429], Сталин указывал Молотову, что «Рыков с Бухариным и Литвинов… не видят ни роста силы и могущества СССР, ни тех изменений в международных отношениях, которые произошли (и будут происходить) в последнее время».[430] Такого же мнения придерживался Молотов, который 27 сентября жаловался Сталину на руководство НКИД:
Литвинов — полу-Шейнман, враждебен ЦК, саботирует линию. Карахан пустоват. Кого-то надо дать. Я еще не надумал, но дело считаю неотложным.[431]О том, что Литвинов «враждебен ЦК», сообщал и заместитель заведующего отделом печати НКИД Б.М.Волин, который уже 13 октября обратился к секретарю Партколлегии ЦКК Ярославскому с форменным доносом на исполняющего обязанности наркома:
Литвинов ненавидит ОГПУ. Он иначе не высказывается о нем как с величайшей дикой ненавистью. Он даже на коллегии в присутствии иногда завед<ующий> отделами заявлял о возможной провокации со стороны ОГПУ, о невозможности доверять ОГПУ и т. д.
Литвинов крайне отрицательно расценивает способности Политбюро. Его обычные реплики при передаче или решении передать вопрос в Политбюро: «Ну, что они там поймут!» — «Они ведь сделают как раз наоборот!» — «Они ведь с этим здравым смыслом не согласятся!» После «четвергов»[432] он реагирует на некоторые решения, как на величайшее несчастье. Литвинов часто против постановки вопроса на Политбюро, заявляя, что его все равно там провалят.
Все мои наблюдения за мыслями Литвинова меня убедили в том, что Литвинов — один из самых правых оппортунистов в нашей партии. Огромный авторитет и исключительная популярность его имени (и то, и другое, полученное от ЦК партии!) делают его крайне агрессивным, — он считает, что ему все дозволено. Он воспитывает совершенно опасные кадры, он их развращает оппортунизмом, скептицизмом по отношению к партийным решениям. Его последние выступления в ячейке (в связи с Беседовским) говорят о том, что он совершенно неисправим и сознательно идет против партийной линии.[433]
Еще 10 октября, согласившись с предложением Волина, бюро ячейки НКИД посчитало необходимым вызвать «обюрократившегося и антипартийно выступающего» Литвинова на свое «экстренное» заседание с целью затребовать у него объяснения. Извещая об этом на следующий день Ярославского, Волин просил его, чтобы Партколлегия ЦКК жестко отреагировала на речь Литвинова, «совершенно неслыханным образом направленную к дискредитации самокритики, орабочения и т. п.». Ведь Литвинов, говоря об «изменнике» Беседовском, особенно подчеркивал, «1) что он — не из старых кадров НКИД (не в пример Александровскому[434] или Лоренцу[435]), а передан Украиной пять лет тому назад при ликвидации украинского Наркоминдела;
2) что он был активным членом бюро ячейки, выступал с самокритикой руководства полпредства, отстаивал орабочение, — “словом, выступал с такими речами, которые особенно понравились бы Волину и Строчкову”»:
«Если бы Беседовский чистился, — сказал т. Литвинов, — то он прошел бы блестяще, и им остались бы довольны даже Волин и Строчков». «Какие же следуют отсюда выводы? — спрашивал т. Литвинов. — А выводы следующие: надо поглубже прощупывать тех, которые с виду кажутся левыми, которые других укоряют в правизне, которые выступают с речами о самокритике и орабочении, — надо их особенно проверять на деле».
Некоторые товарищи крикнули с мест: «безобразие, что за аналогия?» и т. д. И у очень многих осталось впечатление, что именно среди определенной группы самокритикующих товарищей Литвинов рекомендует искать эвентуальных Беседовских и что вообще т. Литвинов использовал выступление о Беседов-ском для того, чтобы реваншировать себя и свести счеты с теми товарищами, которые способствовали комиссии по чистке при ее выводах.[436]
Более того, негодовал Волин, после краткой информации секретаря бюро ячейки об обсуждении в Партколлегии ЦКК вопроса о «чистке» НКИД «поднимается т. Литвинов и заявляет, что Безухов солгал, что 9/10 выступлений были заострены против Волина со Строчковым и против стенгазеты, что именно в этом был центр тяжести всех выступлений». Обе эти речи, сетовал Волин, «оставили исключительно тяжелое впечатление на товарищей», многие из которых уже после собрания и на следующий день «заявляли, что, видимо, совершенно бесполезно дальше бороться за оздоровление ячейки, что с Литвиновым ничего не поделаешь, что все остается по-старому, никого не трогают и лучшие элементы “уходят”, что при чистке Литвинова никто не будет выступать, что тот подъем и то оживление, которые отмечались в ячейке в связи с событиями в Сокольническом районе и чисткой в НКИД, идут насмарку, и т. д.».
Доказывая, что Литвинов и поддерживающий его член коллегии Ф.А.Ротштейн («даже не оппортунист, а просто человек праволиберальных взглядов»![437]) «опасны в НКИД», ибо «тлетворно влияют на чиновничью молодежь», Волин жаловался Ярославскому:
Я не знаю, как ЦК может повлиять на Литвинова и вообще, что с ним хочет и может сделать. Но Ротштейна надо убрать из НКИД немедленно. А вместе с ним все то слякотное, обывательское и вредное, что является гангреной для НКИД. Ячейка должна без промедления убедиться, что и на Литвинова есть управа у ЦК партии, а на литвиновских «воспитанников» — тем более.
Мое глубочайшее убеждение: коллегию НКИД надо реорганизовать в корне, оздоровить ее и кадры. Лучших партийцев-рабочих, старых партийцев вообще надо послать. Это только подымет авторитет НКИД и партии даже в глазах иностранцев, которые иногда с превеликим изумлением наблюдают на наших приемах, как глава ведомства Литвинов, его супруга и его штаб, подвыпивши, откалывают фокстрот, шимми и т. д. Со всем этим надо решительно покончить. Надо НКИД сделать «честным» советским комиссариатом.[438] Поскольку Волин указывал, что отвечает за каждое свое слово, Ярославский обратился к председателю ЦКК Орджоникидзе:
Серго, я не переписываю документ — очень уж жуткая характеристика тт. Литвинова и Ротштейна.
Прочти. Покажи Сталину.[439]
Казалось, что «хозяин» жестко отреагирует на «сигналы»[440] и потребует сурового наказания Литвинова как «одного из самых правых оппортунистов». Но этого не случилось, хотя о том, как нелегко придется Литвинову в ходе партийной чистки (в НКИД она завершится к середине октября 1929 г.), Карахан напщпет Чичерину:
На днях будут чистить М<аксима> М<аксимовича>, и это будет очень тяжелый случай, ибо он своими выступлениями в ячейке сильно вооружил против себя сотрудников, а плюс брат плюс выступление жены плюс еще всякие конкретные проявления правого уклона.[441]
Но решение комиссии ЦКК оказалось достаточно сдержанным, и, признав Литвинова «проверенным», она указала лишь на то, что «отдельные его выступления на собраниях ячейки не только не способствовали развертыванию самокритики, но ограничивали и принижали ее». Констатируя «недопустимость подобных выступлений», комиссия предложила Литвинову, «как старому большевику и руководителю НКИД, в дальнейшем в своей практике решительно устранить отмеченные недостатки и настойчиво помогать действительному развертыванию в ячейке смелой большевистской критики и самокритики».[442]
Не так повезло сотрудникам Литвинова, и комиссия по чистке исключила из партии управделами И.С.Моргунова, секретаря коллегии Ф.И.Шеншева, завотделом Б.Е.Штейна (впоследствии — полпреда СССР в Финляндии и Италии), помощников заведующих отделами В.П.Осетрова и Е.В.Рубинина (будущего полпреда СССР в Бельгии и Люксембурге) и ряд менее крупных работников (референтов, секретарей отделов, дипкурьеров и т. д.). Свое место потерял и главный секретарь коллегии Б.И.Канторович, которого «вычистили» из НКИД как «человека Литвинова», выполняющего-де «целиком его волю», с рекомендацией о переводе на «низовую советскую или административно-хозяйственную работу».[443] Даже член коллегии Стомоня-ков, получив в августе отпуск, уехал из Москвы, как писал Литвинов Молотову, «сильно взволнованным в связи с некоторыми обстоятельствами, сопровождавшими чистку ячейки НКИД, и одной заметкой в стенгазете, направленной против него лично», из-за чего, прибыв в Ессентуки, серьезно заболел («очевидно, на почве нервного потрясения») и до ноября не мог приступить к работе.[444]
Но, выступая 18 декабря на «совещании выдвиженцев и вузовцев, работающих в аппарате НКИД, по вопросу о кадрах», Строчков рассказывал, что «последнее заседание ЦКК, где были Литвинов и Карахан и где им “дали баню”, парили их с ног до головы, признало по всем вопросам их неправильную точку зрения». Считая, что «наличие правоуклонистских настроений» относится ко всей коллегии НКИД и нужно усилить руководство дипломатическим ведомством, с чем, мол, согласны и в ЦКК, Строчков заявил: Плохой кадровый состав образовался еще с 1918 г., когда брались люди типа «жоржиков», которых до сих пор не вытряхнули. Тот факт, что никто из них не посылается на низовую работу, тот факт, что во главе руководства — я беру коллегию и завов — нет достаточной прослойки твердых большевиков, приводит к тому положению, которое требует исправления.[445]
Другой участник совещания, некто Деряга, тоже критиковал главу НКИД:
У Литвинова представления дореволюционного порядка, когда на рабочего смотрели как на негодного, никудышного человека, который не в состоянии править государством. Тов. Литвинов не уразумел точку зрения Ленина, когда он говорил, что каждая кухарка должна уметь править государством. Это для него лозунг совершенно непонятный. Он живет традициями прошлого.[446]Таким образом всегда бравировавший своей независимостью, грубый и самоуверенный Максим Максимович оказался вдруг легко уязвимой мишенью для разных Волиных и Строчковых, что, видимо, и сделало его более покладистым, а, главное, прибавило столь не достававшей ему лояльности Сталину. Лишь он, Сталин, мог теперь не только защитить Литвинова от злобных нападок, но и превратить его из фактического в официального главу НКИД.
Поддержать в суде гражданский иск торгпредства и противостоять таким «львам», как Венсан де Моро-Джиаффери и Сезар Кампинчи, взявшимся защищать Савелия и его сообщников, мог только Анри Торрес. Но, увы, незадолго до процесса с ним крепко «разругались»: когда социалисты выдвинули его кандидатуру в палату депутатов, центральный орган Французской компартии начал бешеную кампанию против Торреса. Рассвирепев, тот потребовал, чтобы полпредство распорядилось о прекращении его травли, но получил ответ, что “L’Humanite” является независимым изданием.[447]
Таким образом знаменитый адвокат был потерян для процесса, и пришлось воспользоваться услугами гораздо более скромных сил: представлять большевиков согласились Морис Гарсон, известный скорее как историк и писатель (в 1946 г. его изберут членом Французской академии), и профессор Дижонского университета Александр Грубер. О нём писали, что он — выходец из России, «в молодости — эсдек, бросивший политику и возненавидевший социалистов, натурализовавшийся во Франции и в конце концов соблазнившийся юрисконсульством при торгпредстве».[448] Еще в 1918 г. Грубер входил в состав «Ложи братства» и был одним из организаторов «Русского масонского комитета» в Париже, а в 1924 г. стал членом-основателем ложи «Северная Звезда».[449]
Впрочем, понимая, что приглашенным адвокатам будет нелегко справиться с защитой интересов торгпредства, замнаркома торговли Хинчук обратился в Политбюро с запиской «По делу С.Л.», от 30 октября 1929 г., в которой, в частности, говорилось:
Уже самый факт содержания обвиняемых в предварительном заключении в течение почти годичного срока доказывает, что французские следственные власти считают выдвинутое против С.Л<итвинова> и его сообщников обвинение в мошенничестве достаточно обоснованным, и с этой точки зрения предстоящий процесс мог бы у нас особых опасений за исход его не вызывать, — тем более, что следователь собирался передать это дело на разбирательство суду Исправительной Полиции.
В последнем своем сообщении т. Довгалевский, однако, пишет, что предрешена передача этого дела суду присяжных заседателей, на чем все время настаивала защита обвиняемых. Хотя мы не имеем еще сведений о решении Камеры предания суду, которая должна определить подсудность дела, я, однако, согласен с тов. Довгалевским, что дело, по всей вероятности, будет слушаться в суде присяжных. Это обстоятельство в корне меняет обстановку процесса. Если в суде Исправительной Полиции нам было бы сравнительно легко ограничить процесс рамками чисто уголовного мошенничества, то в суде присяжных защита, несомненно, перенесет весь процесс в политическую плоскость.
Надо при этом иметь в виду выдвинутую обвиняемыми версию происхождения векселей. По этой версии — векселя были выставлены С.Л<итвиновым> по приказу покойного В.З.Турова, будто бы, для нужд Коминтерна и были пересланы С.Л<итвиновым> тов. Турову в Берлин в мае 1926 г. Тов. Туров эти векселя, будто бы, продал за 600 тыс. марок Иоффе и его сообщникам, причем ни С.Л<итвинов>, ни Иоффе и другие мошенники, в этом деле участвовавшие, друг друга не знали и друг с другом не встречались. Дополнительно выдвигается версия, что тов. Туров присвоил себе полученные за векселя деньги, за что и был убит подосланными эмиссарами Коминтерна. Защитники обвиняемых неизбежно будут пытаться придать процессу политический характер, потому что это дает им единственный шанс воздействовать на психологию присяжных и убедить их оправдать обвиняемых, будто бы введенных в «добросовестное» заблуждение агентами Коминтерна.
Я считаю, что мы, со своей стороны, должны решительным образом отводить всякие попытки перевода процесса на политические рельсы и, не поддаваясь на провокацию защиты, ограничивать процесс исключительно доказательствами чисто уголовного характера всего этого мошенничества. Зная, однако, обстановку буржуазного суда, мы не можем сейчас предвидеть, насколько нам это удастся. Защитники обвиняемых (Моро-Джиаффери и, вероятно, Кампин-чи) являются крупнейшими французскими криминалистами. С нашей стороны выступают Грубер и Морис Гарсон. Ни один более видный французский адвокат, в том числе ни Поль-Бонкур, ни Леон Блюм, не согласились взять на себя защиту наших интересов, опасаясь именно политического характера предстоящего процесса.
Тов. Довгалевский считает необходимым, ввиду неизбежного почти придания процессу политического характера, пригласить с нашей стороны еще одного, чисто политического, адвоката и выдвинуть, по согласованию с Грубером и Гарсоном, кандидатуру коммунистического депутата Бертона. В этом предложении имеется опасность, что приглашение нашим защитником коммуниста Бертона вызовет излишнюю настороженность и даже предвзятую враждебность буржуазных присяжных и вместо ослабления усилит политический характер процесса. Я, однако, считаю, что следует разрешить т. Довгалевскому пригласить Бертона с тем, однако, чтобы он выступил лишь тогда, когда политическое выступление на процессе с нашей стороны окажется неизбежным.
Политический характер процесса осложняется еще и следующими обстоятельствами. Имеются сведения, что Беседовский собирается выступить на процессе в качестве свидетеля защиты, а история с ним, по мнению т. Довгалев-ского, сильно понижает наши шансы на успех. Помимо того, в белогвардейской прессе («Последние новости» от 15.Х с.г.) опубликовано письмо т. Литвинова к С<авелию> Л<итвинову>[450], которое последний в свое время передал следователю. Защита обвиняемых, несомненно, использует полностью это письмо.
Я считал бы необходимым, чтобы в связи с опубликованием этого письма тов. Литвинов выступил с заявлением, что было им послано С<авелию> Л<итвинову> и другое письмо, в котором он категорически требовал от С<авелия> Л<итвинова> возвращения в Москву. Об этом втором своем письме т. Литвинов мне писал еще 11-го января сего года. Такое выступление тов. Литвинова, по моему мнению, облегчило бы возможность, с одной стороны, парализовать попытку использования этого письма, с другой, доказать, что С<авелий> Л<итвинов>, не найдя поддержки и у тов. Литвинова, опустился до того, что пошел на явное мошенничество с фальшивыми векселями.
Нам нужно, во всяком случае, приготовиться выдержать большой бой во время предстоящего процесса. Я считаю, что было бы очень целесообразно командировать кого-либо в Париж для руководства этим процессом, особенно политической его стороной. Со своей стороны, я выдвигаю для этой цели тов. Б.С.Стомонякова, который хорошо знает все обстоятельства этого дела.[451]Хотя Политбюро не согласилось с целесообразностью «заявления» Литвинова старшего относительно его переписки со своим братом, 5 ноября, по докладу Хинчука и Стомонякова, были приняты следующие предложения:
а) Дать директивы полпредству и торгпредству СССР во Франции решительно отводить всякие попытки перевести процесс С<авелия> Л<итвинова> и его сообщников на политические рельсы.
б) Разрешить т. Довгалевскому пригласить для участия в процессе Бертона с тем, однако, чтобы Бертон выступил лишь в случае неизбежности нашего политического выступления на процессе.
в) Командировать в Париж для руководства процессом т. Стомонякова.[452]
Но в приглашении «коммунистического» депутата пришлось впоследствии раскаяться, ибо Андре Бертон, отмечал Рапопорт, «кругленький человечек, типичней французский буржуа, имевший, кстати, многомиллионное состояние и несколько вилл на Ривьере, как говорят, не плох, если дело идет об обыкновенных уголовных делах, но тут он явно не годился. Вдобавок, в качестве официального коммуниста, Бертон не имел своего мнения и непрерывно бегал благословляться в полпредство. Фактически там ему составляли шпаргалки для его выступлений… На суде он растерялся, не сумел отступить от шпаргалок и был совершенно раздавлен своими противниками».[453]
Вновь заслушав 5 января 1930 г. информацию «комиссии Хинчука» по вопросу «О С.Л.», Политбюро решило:
а) Отказаться от вызова политических свидетелей, ограничившись вызовом, кроме свидетелей, имеющих непосредственное отношение к делу, лишь банкира Яроховского[454], доктора Кона[455], проф. Вимпфгеймера, доктора Берн-гайм.
б) Для опровержения возможных лжесвидетельских показаний Беседовского о происхождении векселей разрешить т. Довгалевскому готовить для наших адвокатов письменное опровержение наличия каких-либо документов, якобы подтверждающих выдуманную С<авелием> Л<итвиновым> версию происхождения векселей.
в) Провести в самом срочном порядке публичный процесс Беседовского в Верхсуде по обвинению его в растрате и мошенничестве с таким расчетом, чтобы осуждение Беседовского было бы объявлено до начала процесса С<авелия> Л<итвинова>.
г) Возложить руководство процессом на т. Крестинского, обязав его выехать во Францию.[456]
д) Считать необходимым выезд т. Довгалевского в Париж к началу процесса. Вопрос о его выступлении в суде решить по ходу самого процесса.
е) Обязать т. Литвинова собрать все имеющиеся в разных учреждениях и ведомствах письма Беседовского для использования их на суде во Франции.[457]Слушания в парижском Дворце правосудия начались 21 января, хотя, как иронизировал фельетонист Яблоновский, мало кто понимал, зачем большевистское правительство решилось поставить, казалось бы, заведомо провальный для него спектакль, пригласив в качестве его зрителей весь мир![458] Судебный процесс освещали репортеры двух главных парижских эмигрантских газет — «Последних новостей» и «Возрождения», первая из которых писала:
Во избежание толчеи прокурор республики принял необходимые меры: за исключением нескольких десятков человек, в зал суда никого не впустили. Почти все свидетели — русские. Всеобщее внимание на себя обращает Беседовский. Неподалеку от него занимает место жена Литвинова. Интересы полпредства представляют «мэтр» Членов и другой советский юрисконсульт Зеленский. В 1 ч. 30 м. председательское место занимает Барно. Прокурор — Газье. Защитники и представители гражданского иска поспешно рассаживаются по местам. Жандармы вводят подсудимых.
За время заключения Литвинов отрастил усы, совершенно изменившие его лицо; он теперь удивительно похож на Леона Блюма. Нервничает, говорит быстро, захлебываясь, часто повышает голос до крика. В патетические моменты стучит кулаком по барьеру. Иоффе — полная его противоположность. Все заседание сидит неподвижно, мучительно вслушиваясь в обвинительный акт, потом — в допрос Литвинова. Держится чрезвычайно спокойно. Показания дает шепотом так, что никто, кроме переводчика, его не слышит. Либориус — белобрысый немецкий кельнер; заседание мало его интересует. Все время улыбается, разглядывает публику и весело кивает знакомым. Четвертый обвиняемый, банкир Альшиц, — в Берлине, судят его заочно.[459]
А вот что сообщал о начале скандального процесса корреспондент «Возрождения» Л.Д.Любимов:
В первом ряду уселся Беседовский… Рядом с ним маленькая пожилая женщина — жена Литвинова. Тоже в первом ряду — стройный и еще совсем молодой человек в очках, Ларсон[460]. В процессе выступают трое из наиболее знаменитых французских адвокатов: Кампинчи, Моро-Джиаффери, представители обвиняемых, и Морис Гарсон, представитель гражданского иска в лице торгпредства. Морис Гарсон — активный деятель католического движения. На этот раз он защищает большевиков вместе с депутатом-коммунистом Бертоном. За столом гражданского иска сидят также французский адвокат русского происхождения Грубер, обычный ходатай по советским делам, и юрисконсульт торгпредства Членов, маленький упитанный человек, одетый в черное, суетящийся и любезничающий с адвокатами. Тут же официальный представитель торгпредства Зеленский: высокий, седой и худой человек, похожий на клубного лакея…
Описывая внешность и манеры главного подсудимого, Любимов указывал, что Литвинов — «среднего роста субъект, немного лысеющий, с усами, чувственными губами и беспокойно бегающими глазами», которого «отличает южная страстность»:
Во время допроса он будет бить себя кулаком в грудь, хлопать ладонью по столу, размахивать руками, поворачиваясь во все стороны. Литвинов — типичный истерик, но свою тактику защиты он хорошо усвоил и по каждому отдельному пункту спорит, не давая говорить адвокатам и стараясь все объяснить сам.[461]
Савелий упрямо отстаивал свою прежнюю версию: он лишь исполнял распоряжения «начальства» — покойного Турова, который использовал вырученные от учета векселей суммы по линии Коминтерна. «А если бы я не подчинился приказу, — горячился Савелий, — меня давно уже не было бы в живых». На вопрос, почему Туров обратился за векселями к человеку, жившему тогда в Москве, подсудимый ответил, что выписанные им векселя не являлись «коммерческими»: деньги требовались для нелегальной деятельности, и торгпредство, не желая компрометировать себя, не могло их выдать.
На замечание председателя суда, что обвиняемый даже не позаботился «покрыть себя хотя бы простым письмом Турова», Литвинов нервно возразил: «Я — беспартийный, а в Советской России беспартийные не имеют права сомневаться в коммунистах. Если бы, господа присяжные, у меня потребовали расписку в том, что я убил президента Соединенных Штатов, я обязан был бы это сделать». Голос Савелия, отмечал репортер, срывается в истерический крик: «Я сам явился к французским властям, чтобы объясниться. У меня жена больная и четверо детей, а я 13 месяцев сижу в тюрьме…» В конце допроса он повторил это: «Я добровольно приехал из заграницы и явился к следователю, не зная за собой никакой вины. Я невиновен».
Марк Иоффе, уроженец Москвы, «по профессии — маклер на бриллиантовой бирже», которого Лютц-Блондель характеризовал вполне порядочным человеком и дельцом с безукоризненной репутацией, объяснил суду, что приехал в Париж с целью передать векселя на инкассо в банк, а относительно показаний отрицавшего свое участие в сделке купца Симона заметил: «Он дал деньги, но предпочел потерять 200 тыс. марок, только бы не попасть в тюрьму». Ресторатор и директор отеля Вилли Либориус, о котором отзывались как об одном из некогда «лучших гастрономов Берлина», также уверял, что на покупку векселей потратил около 300 тыс. марок в надежде заработать через два года 50 тыс. фунтов стерлингов.[462]
После завершения допроса подсудимых началось слушание многочисленных свидетелей, в числе которых оказался и директор советского «Эйро-банка» (“Banque Commerciale Pour Еигоре du Nord”) Д.С.Навашин — «подслеповатый, средних лет, в широком пальто, одновременно заискивающий и наглый»[463]. Свидетель утверждал, что, когда ему показали векселя, он сразу понял: «Дело нечисто!», о чем и уведомил торгпредство. Отвечая на вопрос Моро-Джиаффери, является ли Навашин «банкиром или советским агентом», тот, смутившись, оговорился: «Разрешите покончить с вами», на что, вызвав смех в зале, мгновенно последовала реплика адвоката: «Нет, со мной вы не покончите. Я еще не нахожусь в СССР». Навашин заявил, что является советским гражданином, чем гордится, а банк, директором которого он имеет честь состоять, обслуживает нужды торгпредства. Ироническое замечание Кампинчи, что «на этом можно покончить», снова вызвало смех.[464]
Затем свидетельские показания дал бухгалтер торгпредства С.Б.Файнберг, который, держа в руке слуховую трубку и чувствуя себя от этого еще более неловко, сознался, что, действительно, предлагал за векселя 5 тыс. фунтов или 625 тыс. франков, но Лютц-Блондель посчитал данную сумму недостаточной, и сделка не состоялась. Возбужденный Литвинов тут же поинтересовался у свидетеля, знакомо ли ему слово «провокатор», а Моро-Джиаффери торжествующе подытожил: «За фальшивые векселя торгпредство было готово заплатить деньги… Значит векселя не были фальшивыми!» Но Файнберг, услышав, несмотря на свою глухоту, столь опасный для торгпредства вывод, поспешил с объяснением, что предлагал, мол, деньги с целью убедиться в фальшивости векселей, ибо, если они — настоящие, Лютц-Блондель, разумеется, не уступил бы их за столь мизерную сумму, что на деле, впрочем, и произошло.
На третий день процесса был заслушан Лютц-Блондель, который, подтвердив свои прежние показания, заявил, что имел дело только с Иоффе, а векселя получил через администратора Центрального коммерческого банка Моннье. Вызванный для свидетельских показаний, тот объяснил, что, когда Иоффе пришел к нему с предложением учесть векселя, он, Моннье, ему отказал, но, как ярый противник большевиков, решил дело из рук не выпускать и, направив маклера к Лютц-Блонделю, уведомил об этом Сюртэ Женераль. Французский директор «Эйробанка» Альгарди также посчитал, что «дело нечисто» и, отказавшись учитывать векселя, предупредил об этом торгпредство.[465]
Хотя директор санатория показал на суде, что покойный Туров, проживавший в Висбадене с 24 апреля по 26 мая 1926 г., никуда, по его сведениям, оттуда не отлучался, Моро-Джиаффери заметил, что, по данным полиции, тогда в Германии находились-де одновременно два человека с такой фамилией. Один Туров, родившийся в Слониме в 1896 г., лечился в санатории, а его однофамилец, якобы на три года старше и родом из Калуги, жил в Берлине, Это вызвало некоторое замешательство среди представителей торгпредства, но, ознакомившись со справкой, выданной полицией Висбадена, коммунист Бертон объяснил все опиской канцеляристов, банально перепутавших возраст Турова и место его рождения. Интерес публики вызвали и показания бывшего секретаря варшавского комитета Американской организации помощи еврейским беженцам Ильи Дижура, который утверждал, что в 1923 г. Литвинов младший похитил из кассы не то 5, не то 10 тыс. долларов, но затем покрыл растрату.
«Во всем, что говорит этот господин, — подскочил с места Савелий, — правда лишь одна, что моя фамилия — Валлах». Возражая свидетелю, он заявил, что «в молодости назывался не Литвиновым», и настоящая фамилия его брата, «московского комиссара», — тоже Валлах. «Но, — продолжал Савелий, — после тифлисского “экса”, когда нынешний диктатор Сталин ограбил почту на полмиллиона рублей, моего брата, Максима Максимовича Литвинова, арестовали в Париже на Гар дю Нор[466]. В чемодане у него нашли часть тифлисских денег. После этого мой брат решил переменить фамилию “Валлах” на “Литвинова”».[467] В 1923 г., откровенничал Савелий, «когда я служил в торгпредстве, брат мне приказал тоже называться Литвиновым для того, чтобы не знали, что я — еврей». На вопрос председателя суда, какое все это имеет отношение к варшавской истории, Литвинов запальчиво пояснил: «Там проворовался какой-то Валлах, а не Литвинов. Я не был казначеем этого общества. Я не крал денег. И не я возвратил 10 тыс. долларов, так как я не крал их…»[468]
Заслушав еще с десяток свидетелей, в том числе невозвращенца М.Я.Лазерсона и известного эмигрантского правоведа Б.С.Миркина-Гецевича, показания которых, правда, мало что прояснили в деле, председатель суда вызвал Беседовского, который охотно подтвердил финансирование Туровым «агентов Коминтерна»:
О литвиновских векселях я услышал первый раз в Москве в 1928 г. из разговора с председателем Госбанка Пятаковым. Чтобы рассмотреть это дело, Политбюро образовало комиссию, в которую вошли товарищ комиссара Внешторга Хинчук, начальник заграничного отдела ГПУ Трилиссер, Литвинов старший и Пятаков. Литвинов старший и Хинчук считали, что по векселям надо платить, но Пятаков сказал, что Туров выдал столько векселей, что о точной их сумме Госбанк не имеет даже сведений и неизвестно, кто и как их учитывал.
Поэтому, чтобы не создавать прецедента, по этим векселям платить не следует.
Комиссия склонилась на сторону Пятакова.[469]
Кстати, небезынтересно признание ответственного секретаря бюро ячейки ВКП(б) советских учреждений в Берлине П.С.Заславского, который в записке, с пометкой «совершенно секретно», от 5 ноября 1929 г. доверительно уведомлял Л.М.Кагановича:
Комиссия, выделенная бюро, установила, что и на сегодняшний день неизвестно, сколько выдано векселей финансовым управлением торгпредства. Выяснено, что векселя выдаются сотнями ежедневно по служебным запискам заведующих отделами и что ни у кого нет уверенности, что при такой системе один-два жулика, сговорившись, не причинят нам громадного материального ущерба.[470]
Но, выслушав показания Беседовского, представлявший интересы торг-; предства Морис Гарсон заявил, что ему дана инструкция не разговаривать; с перебежчиком, а коммунист Бертон воскликнул: «Господин председатель! Я считаю, что вы не можете приводить к присяге Беседовского. До сентября Беседовский находился на советской службе, а несколько дней тому назад он был приговорен к 10 годам тюремного заключения за кражу…» Хотя Беседовский воскликнул: «Это ложь!», Бертон решил, что настало время для его «политического» выступления, и с укором обратился к Савелию:
Вы носите знаменитое имя. Ваш брат — министр иностранных дел республики, занимающей одну шестую часть всего земного шара. Вы пытались спекулировать на этом славном имени. Вы хотели вчера смешать вашего брата с грязью так, как это делают эмигранты… Вы хотели создать ему репутацию экспроприатора… Подумать только, что этот брат любил вас. Да, этот сильный человек имел слабость: он не мог отречься от брата, он заботился о вас, он хотел устроить вас на службу…
И со слезами в голосе, как провинциальный трагик, Бертон зачитал письма Литвинова старшего, опубликованные эмигрантскими «Последними новостями».[471]
Другое выступление в поддержку гражданского иска торгпредства «с ужасающим иностранным акцентом, с трудом подбирая слова», и «с большим смущением, заикаясь и весьма вяло», произнес Грубер.[472] Как он, так и выступивший следом Морис Гарсон доказывали, что Савелий и его сообщники имели намерение «шантажировать большевиков», то есть выудить у них деньги по липовым векселям ради предотвращения скандала, грозившего скомпрометировать Литвинова старшего.
Огласив письмо Савелия, предупреждавшего Крестинского о том, что в случае отказа большевиков пойти на мировую он выступит-де с разоблачениями, Морис Гарсон настаивал на факте мошенничества подсудимых и призывал не оправдывать их:
Политика здесь ни при чем. Не советскую власть вы судите, господа присяжные, а трех жуликов, представителей целого класса международных аферистов, которые с помощью шантажа стараются обогатиться. Если вы их оправдаете, они явятся в торгпредство требовать уплаты по своим фальшивым векселям. Этих трех негодяев вы сделаете миллионерами. Оставьте ваши политические симпатии, господа присяжные. Поверьте, в этом процессе я ими не руководствуюсь.[473]
Но уже во время речи прокурора стало ясно, что подсудимые будут оправданы, ибо в каждом его слове чувствовалось, что обвиняет он их больше по обязанности. «Векселя несомненно подложны… — говорил прокурор. — Кто будет отрицать пропаганду Третьего Интернационала? Но поверьте, что эта пропаганда не оплачивается такими векселями. Русские коммунисты слишком умны. Конечно, это звучит иронией, что советское правительство обращается к нашему внеклассовому суду для защиты принципа частной собственности, но в данном вопросе право торгпредство». Тем не менее прокурор не требовал вынесения сурового наказания, считая, что факт подлога, совершенного Литвиновым, не может быть доказан, ибо некоторые свидетели подтверждают, что он выписывал векселя и в 1926 г., когда имел еще на это право. Но подсудимых можно преследовать за незаконную попытку использования подложных векселей…[474]
Впрочем, гораздо более сильное впечатление на присяжных заседателей произвела эмоциональная речь старшего защитника Кампинчи, использовавшего все свое ораторское мастерство для уничтожающей характеристики… истцов:
Предо мной — не идейные коммунисты, а представители бесчестного советского правительства! Вспомните, что по вине этих людей был подписан похабный Брест-Литовский мир, после которого немцы перебросили с русского фронта на запад 20 новых дивизий. В эти страшные дни большевистского предательства немецкая армия вновь докатилась до берегов Марны. Вспомните, господа присяжные! Быть может, некоторые из вас сидели в эти дни в окопах. Вспомните о миллиардах, которые большевики отказываются платить Франции. Люди, разорившие тысячи французских граждан, теперь нагло обращаются к нам с требованием защитить их интересы. Нет, г. Бертон, правительство воров и бандитов, которое вы здесь представляете, не имеет права рассчитывать на нашу помощь. Господа присяжные, вердикт, который вы вынесете сегодня вечером, должен прозвучать как звонкая пощечина советскому правительству![475]
Политическую «карту» разыгрывали в своих речах и другие защитники — Стросс, адвокат Литвинова младшего, и мэтр Долинер, защитник Иоффе, а Моро-Джиаффери, выступление которого продолжалось почти два часа, в частности, заявил:
Бертон напомнил мне, что я был членом кабинета Эррио, признавшего Советскую Россию. Да, но это было сделано при двух условиях: большевики обязаны начать переговоры об урегулировании русского долга и не вмешиваться во внутренние дела Франции. Вы знаете, господа присяжные, как выполнили они оба эти обязательства. Но я не намерен говорить о политике… Я мог бы напомнить вам о «пломбированном вагоне», об убийствах, совершаемых в России под прикрытием закона… Я мог бы сказать, что между вами, Бертон, и нами есть кровь и слезы… «Лги, убивай, кради», — таковы заветы большевизма. Как вы хотите, господа гражданские истцы, чтобы мы могли поверить хотя бы одному вашему слову. Можно ли верить вашим свидетелям, терроризированным ГПУ?
Нет, уверял адвокат, речь идет отнюдь не о мошенничестве, а о политической интриге: «Савелий Литвинов стал жертвой ненависти, которую Чичерин питает к его брату…» И, обращаясь к присяжным, Моро-Джиаффери добавил: «Не бойтесь того, что после оправдательного вердикта в карманы обвиняемых попадут 25 млн. Это лучше, чем отдать деньги на пропаганду Коминтерна. Господа присяжные, мы спокойно ждем вашего вердикта».
Подсудимые отказались от последнего слова, после чего председатель суда огласил более трех десятков вопросов, на которые присяжным предстояло ответить. В половину девятого вечера они удалились на совещание, длившееся почти целый час, что несколько приободрило советских представителей и вызвало беспокойство у защитников подсудимых. А какой-то пессимист из публики ворчал:
Переборщили… Ведь судят трех явных мошенников. Незачем было взывать к мировой совести, кричать, что власть кровавых холопов, власть грабителей и убийц недостойна обращаться во французский независимый суд… Закатили бы просто присяжные трех мошенников, а теперь получается, что советская власть не хуже другой, что торгпредство не ведет пропаганды и дружеских векселей не выписывает… Вот увидите — добьется Членов своего показательного процесса![476]
В двадцать минут десятого присяжные заседатели, которые, отмечал Любимов, «были прямо трогательны: один к одному, все — средние коммерсанты и средних лет», вернулись из совещательной комнаты, после чего их председатель объявил: «На все вопросы мы ответили: “Нет”». Впрочем, по дошедшим до Москвы неофициальным сведениям, шестеро присяжных высказывались за осуждение подсудимых, но другие, не отрицая виновности Савелия и компании, ссылались на необходимость «высечь» СССР.[477]
Затем в зал суда вводят подсудимых, и вот как описывал этот момент репортер «Возрождения»:
Иоффе так волнуется, что едва стоит на ногах, рукой держится за сердце. Литвинов и Лебориус бледны как смерть. Председатель заявляет: «Вы оправданы и свободны».
Литвинов кричит: «Да здравствует французская юстиция!» Иоффе слабо вскрикивает и падает. Его подхватывает полицейский. Слезы текут по его лицу. Восторг Лебориуса доходит до исступления. Он схватывает адвоката Дегана за плечо и целует его. В зале раздается громкое рыдание: жена Литвинова упала в обморок. Ее выводят под руки.
Председатель объявляет, что гражданский истец, то есть торгпредство, приговаривается к уплате расходов. Грубер требует наложения секвестра на пресловутые векселя, но и в этом суд отказывает большевикам.[478]
Таким образом после соответствующего решения коммерческого суда торгпредству предстояло уплатить 25 млн. франков, а до этого за свой счет зарегистрировать спорные векселя и оплатить гербовый сбор, что могло составить еще около 3 млн. франков! Расстроившись из-за своего поражения и опасаясь гнева Москвы, «проигравшие» винили во всем коммунистического депутата: «Бертон все погубил. Это он первый имел глупость выдвинуть политический момент. Бертон виновен, Бертон!»[479] Что же касается Довгалевского, то на бедного полпреда, по словам очевидцев, было просто жалко смотреть:
Он почему-то думал, что провал дела Литвинова будет поставлен ему непосредственно в минус, он слетит и будет направлен на низовую работу. Был он в это время страшно перепуган, потому что дело Литвинова слушалось непосредственно за скандальным делом Беседовского. Когда ему сообщили об оправдательном вердикте, он заплакал, — разумеется не от горя, а со страху, что теперь его карьера окончательно погублена.[480]
28 января 1930 г. Довгалевский посетил генерального секретаря французского МИД Филиппа Вертело, которому «в самых резких выражениях», как телеграфировал полпред в НКИД, выразил «свое изумление и негодование по поводу беспримерного оправдания банды международных мошенников». На решение присяжных, заявил Довгалевский, «среди других причин повлияли и речи защиты, которые председатель не обрывал, несмотря на то, что они не относились к существу инкриминируемого преступления, а изобиловали неслыханными гнусными выпадами против правительства страны, с которой Франция находится в нормальных отношениях». Вертело ответил, что и для него оправдание подсудимых было неожиданным, но суд присяжных независим, выносит приговоры по своему усмотрению, и правительство не может повлиять на него.[481]
Тогда, решив публично отреагировать на «пощечину» французов, Политбюро одобрило 30 января «предложение тт. Сталина и Молотова об опубликовании заметки о процессе Савелия Литвинова».[482] Но Сталин не пожелал, чтобы информация о судебном конфузе большевиков шла непосредственно из Парижа, и в текст сообщения вписал: «Брюссель (от собственного корреспондента)»[483]. В тот же день центральные газеты уведомили советскую общественность о «гнусном акте» парижского суда, оправдавшего «явных мошенников и воров во главе с архижуликом Савелием Литвиновым».[484]
В редакционной заметке партийного официоза с сарказмом указывалось, что «фабриканты фальшивых советских векселей» получили из рук французской Фемиды патент на звание «политических» деятелей, вследствие чего «международные аферисты всех рангов и мастей, буржуазные и социал-фашистские газетные проститутки Парижа и Берлина, Лондона и Нью-Йорка торжествуют свою победу».[485] А газета «Известия», цитируя сообщение о «судебной комедии» в Париже, поместила написанные по этому случаю вирши Демьяна Бедного:
«Французский суд — какой скандал —
Трех негодяев оправдал» —
Не такова оценка наша.
И суд, и эти, как бишь их…
Друзья друзей, своя своих
В мошенстве вексельном познаша![486]
Иначе, как «пощечину большевикам», расценило оправдание подсудимых русское зарубежье, и А.Ф.Керенский в «Днях» подчеркивал, что вынесение оправдательного приговора по делу Савелия Литвинова означает признание большевистского правительства «сообществом обычных уголовных преступников» во главе с «матерым экспроприатором» Сталиным.[487] Менее категорична была редакция меньшевистского «Социалистического вестника», задававшаяся вопросами, над разрешением которых мучительно бились тогда не только в Париже:
Подделал Литвинов торгпредские векселя или торгпредство, отлынивая от платежа в 25 млн. франков, затраченных на Коминтерн, объявило свои собственные векселя подложными, а своего верного служащего мошенником?
Печатало советское правительство доллары и другие валютные знаки или это злостная клевета?
Похитили его агенты Кутепова или на них возводят неслыханный поклеп?
Ни один добросовестный человек не может еще с уверенностью ответить на эти вопросы, ибо ни чудовищная гнусность приписываемых большевикам деяний, ни столь же чудовищная нелепость их с точки зрения государства, заинтересованного в поддержании связей с внешним миром и своего кредита, не позволяют еще априорно считать эти деяния невозможными.
Не только вся прошлая практика большевиков, но и вся их политическая «теория» исключают применение к их политике каких-либо моральных критериев…[488]
Об этом же писал и главный редактор «Сегодня» М.И.Ганфман:
Оправдательный вердикт, вынесенный Савелию Литвинову, совсем не означает, что суд общественной совести признал этого советского спеца человеком честным и не способным на деяние, которое ему инкриминировалось. Но весь ход процесса показал, что и те, кто сидели на скамье подсудимых, и те большевицкие заправилы, которые имели смелость поднять дело, по своим моральным качествам, по своим взглядам ничем не отличаются друг от друга, и защищать одних для пользы других не приходится.[489]Вместе с тем, отражая достаточно сдержанное отношение русского зарубежья к итогам окончившегося в Париже «спектакля», глава эмигрантского комитета В.А.Маклаков делился своими грустными впечатлениями с бывшим послом в США Б.А.Бахметевым:
Французский суд присяжных вообще сплошной балаган, на который мне, как бывшему адвокату, стыдно и противно смотреть; никаким правосудием в этом процессе не пахло; но потому и политически вопрос обострился до чрезвычайности, тем более, что адвокат и депутат-коммунист Бертон, без всякой надобности, выступил защитником советской власти как таковой; тогда и адвокаты пошли ва-банк, заявляя прямо, что оправдательный приговор необходим как пощечина советской власти; все это было сказано, и эта пощечина была дана.[490]
Конечно, Lolo тут же разразился фельетоном «Пощечина» (эпиграфом к которому взял слова защитника Кампинчи, обращенные к присяжным: «Вашим приговором вы дадите советской власти давно заслуженную пощечину!»):
Я весьма равнодушен к Савелию:
Не спешу предаваться веселию
Из участья к Литвинову младшему,
В каземате едва не увядшему,
Но теперь справедливость нашедшему,
И опять на свободе расцветшему.
Нет! Доволен я тем, что присяжные,
Чутко выслушав речи отважные,
Прогремели свою резолюцию —
Эту грозную сверхэкзекуцию, —
Что советская власть опорочена,
Что в суде прозвенела пощечина!
В первый раз дождалась эмиграция,
Чтоб такая «стряслась» демонстрация:
В центре мира лилось красноречие,
О безумьи, о том бессердечии,
О тупой, беспросветной свирепости
В зачумленной удушливой крепости!
Там царят негодяи, изменники —
И томятся несчастные пленники,
Неприступной стеной огорожены,
Околхожены и обезбожены…
Не узнают, что власть озабочена,
Что в суде прозвенела пощечина!
А французы твердят в изумлении:
«Если вправду такое глумление
Происходит теперь в Триэсерии,
В этой некогда славной Империи, —
Мы желаем — в согласии с мэтрами —
Чтоб коммуну развеяло ветрами!»
Пусть развеется злое, порочное!
Хоть надежда на ветер непрочная —
И куда он подует, не ведаю,
Но надеюсь: повеет победою.
Будет красная власть укорочена, —
Ведь не зря прозвенела пощечина![491]
В свою очередь рижское «Сегодня» еще 26 января напечатало не очень изящный в отношении рифм и стиля, но довольно едкий, опять же в подражание «Братьям-разбойникам», поэтический опус фельетониста Лери (В.В.Клопотовского) «Речь подсудимого»:
«Нас было двое —
Брат и я»,
Брат был народным комиссаром,
А я — печатал векселя.
Меня погнали из торгпредства,
Но я об этом не жалел
Покамест брат — наркоминдел,
Всегда добыть возможно средства
Путем фальшивых векселей
И таковых же штемпелей!..
И я печатал их стихийно
На сотни тысяч долларов!.. —
Я был работник беспартийный
И был поэтому готов
Начальственных большевиков
Ловить приказы и команду
И выпускал я векселя
По приказанию Кремля,
Чтоб фонд имел на пропаганду.
Нас было двое —
Брат и я.
И звали каждого Литвинов,
И, так как много есть кретинов,
Которые, разинув рты,
Дают доллары и фунты
Под исторического брата,
То жили с братом мы богато,
Влияний сферу поделя:
Я выпускал в свет векселя, —
Приумножая ежегодно
И свой приватный капитал,
А он искусно управлял
Политикой международной
И изо всех советских сил
Народам мира говорил
О честности и ризах белых,
Надетых на наркоминделах!..
Он говорил и он вещал,
А мир почтительно молчал,
И удивлялись все народы
Наркому из страны свободы,
Который общий мир творил
И из себя так и струил
И бескорыстие, и честность,
Творя рекламу и известность
Политиканам из Кремля. —
Да, я печатал векселя
И добывал из них монету, —
Но в том вины особой нету.
Я богатеть ведь не хотел,
А по приказу богател…
Теперь за вами судьи слово
Вы не осудите сурово
Того, чей брат — наркоминдел,
За маленькие прегрешенья,
Где нет состава преступления,
Тем более, что извиненье
Есть здесь, о праведный судья.
«Нас было двое, —
Брат и я!..»[492]
Впрочем, берлинский «Руль», ссылаясь на беседу с «одним из видных членов дипломатического корпуса в Гааге, только сейчас вернувшимся из Парижа», уверял, будто Максим Литвинов остался «доволен оправдательным вердиктом французских присяжных», ибо это, мол, доказывало правильность изначальной его точки зрения о необходимости добиться соглашения с держателями векселей. Кроме того, «братья Литвиновы были очень дружны», и в прошлом Савелий оказывал-де «большие услуги» Максиму.[493]
Пока советские дипломаты клеймили позором французское правосудие, а эмигрантские фельетонисты дружно высмеивали незадачливых братьев, берлинский нотариус и, по совместительству, юридический советник торгпредства доктор Курт Розенфельд (в прошлом — министр юстиции Пруссии, приезжавший в 1922 г. в Москву для защиты правых эсеров, а ныне руководивший левым крылом Социал-демократической партии Германии) начал, с разрешения Крестинского, тайные переговоры с доверенным лицом Савелия — Григорием Каганом. Два года спустя, давая показания на очередном процессе по делу о злополучных векселях, нотариус рассказывал:
В феврале 1930 г. ко мне позвонил по телефону некто Каган и попросил свидания. Я принял его, и он, от имени Савелия Литвинова, предложил представить советским властям письменное сознание его в подлоге векселей и письменный же рассказ о том, как задумана была и осуществлена шантажная комбинация. Каган просил меня передать это Крестинскому.
Я повидал Крестинского, сообщил о предложении Кагана, и тот просил меня узнать, какие мотивы заставляют Литвинова предлагать свою повинную. Не требует ли он за «повинную» денежного вознаграждения? Я поставил этот вопрос Кагану при следующем свидании. Каган ответил, что, конечно, Литвинов хочет получить «вознаграждение». Сколько? Миллион марок… Крестинский принципиально отказался от такой сделки, но выразил желание, чтобы Литвинов лично повторил мне эти условия.
Несколько дней спустя Каган привел с собой ко мне Литвинова. При свидании присутствовала моя секретарша, стенографировавшая разговор. Литвинов подтвердил предложение Кагана и прибавил: «По векселям советскому правительству придется платить около 5 миллионов марок. Я предлагаю дать мне 1 миллион за чистосердечное сознание и сэкономить таким образом 4 миллиона. Москве это должно быть выгодно…»[494]
Запротоколировав вышеописанную беседу, Розенфельд уже на следующий день, 1 марта, извещал Крестинского:
Дорогой товарищ. Ссылаясь на наш телефонный разговор, препровождаю при сем проект протокола с просьбой срочно сообщить, желаете ли Вы оформления этого документа в нотариальном порядке. Одновременно я еще раз обращаю Ваше внимание на то, что я обязался имя г-на Григория Кагана сообщить только лично Вам. Согласно нашей договоренности я еще раз созвонюсь с Вами между 12-ю и часом, чтобы узнать Ваш ответ…[495]
Что же запротоколировал доктор Розенфельд на основании, как подчеркивал он, говоря о себе в третьем лице, «стенографических заметок, сделанных его служащей, госпожой Анной Мерсанд, урожденной Мартик, присутствовавшей при беседе, и на основании его совершенно свежих воспоминаний непосредственно после ухода явившегося за № 1», то есть Григория Кагана? Соответственно Литвинов младший значится в документе «явившимся за № 2», а сам Розенфельд — «нижеподписавшимся».[496]
Каган заявил, что Литвинов готов лично повторить сказанное его представителем в предыдущей беседе с Розенфельдом, но хочет быть уверенным, что нотариус не воспользуется упомянутым признанием в случае, если их переговоры не приведут к положительному результату. Розенфельд ответил, что не может этого обещать: его попросили лишь о том, чтобы он сообщил Крестинскому предложение Савелия, а полпред сам решит, как ему поступить с данной информацией. Тем не менее Каган — без каких-либо возражений со стороны Литвинова! — подтвердил его согласие «дать объяснение о том, что он не был правомочен на выставление векселей», и даже «передать письменный документ (договор), по которому участвовавшие в мошеннической проделке с векселями распределили между собой суммы, которые должны поступить по векселям».
Розенфельд напомнил, что за чистосердечное признание о мошенничестве Каган «потребовал 1 млн. марок для г-на Литвинова», хотя при первом разговоре складывалось впечатление о намерении Савелия заявить, что «он незаконно выставил векселя», не за какое-то вознаграждение, а «бескорыстно», «для того, чтобы, как буквально выразился Каган, вернуть пощечину, которую большевики получили благодаря оправдательному приговору, и чтобы помочь Советам». В ответ Каган возразил: «Не имело бы никакой цены, если бы Литвинов без вознаграждения опозорил себя перед всем миром заявлением, что он обманным путем выставил векселя. Литвинов требует поэтому 1 млн. марок для того, чтобы иметь тогда возможность исчезнуть».
Затем Каган и Савелий опять спросили Розенфельда, считает ли он себя вправе использовать беседу между ними «не в пользу г-ну Литвинову», и нотариус снова ответил, что уведомит о ее содержании Крестинского. В таком случае, заявили визитеры, продолжение беседы не имеет смысла, ибо «эвентуально переговоры могут быть использованы во вред г-ну Литвинову, который перед всем миром был оправдан». Указав, что «на таких условиях он дальше вести переговоры не желает», Савелий удалился, а Каган, задержавшись, предпринял еще одну попытку выудить у Розенфельда обещание, что «он об этой беседе будет молчать», если вдруг советское представители вознамерятся сослаться на нее в суде. Но Розенфельд повторил, что, «если это понадобится, будет освещать переговоры в соответствии с правдой».
Вновь обсудив 5 марта вопрос «О С.Л.», Политбюро передало его «на окончательное решение комиссии в составе тт. Орджоникидзе (председатель), Микояна, Кагановича и Стомонякова»'[497], а 7 марта Микоян переслал Сталину полученный им от Крестинского «протокол записи беседы Розенфельда с Савелием Литвиновым и его агентом Каганом», предупреждая:
Оригинал этого протокола на немецком языке хранится в моем личном архиве. С оригинала сделан перевод коммунистом т. Кауфманом; отпечатан в 4-х экземплярах, из которых три экземпляра лежат в моем личном архиве, а четвертый экземпляр направляю Вам.[498]
То есть дело о заурядном, казалось бы, мошенничестве по-прежнему обставлялось чрезвычайными мерами секретности, хотя если большевистская верхушка сохраняла «чистоту своих риз», то что же столь тщательно скрывала?!
Ознакомившись с присланным из Берлина документом, Политбюро не согласилось с мнением «комиссии Орджоникидзе» (видимо, о попытке «сторговаться» с Савелием и Каганом) и 8 марта утвердило текст новой шифровки Крестинскому:
По делу о разговоре Розенфельда с Литвиновым вы получите директиву комиссии от 6 марта за подписью Стомонякова.
Сообщаем, что инстанция не утвердила эту директиву.
Инстанция постановила дать Вам следующую директиву:
«Поручить Крестинскому предложить Розенфельду ни в какие разговоры впредь не вступать с Литвиновым; просить его немедля оформить протокол его разговора с Литвиновым и Каганом и использовать протокол для разоблачения жуликов».[499]
Но, поскольку в обеспечение иска Лютц-Блонделя на текущие счета парижского торгпредства (на общую сумму 31 млн. франков!) был наложен арест[500], еще 28 февраля полпредство обратилось в МИД Франции с официальной нотой, в которой указывало на «серьезный ущерб», наносимый подобными незаконными актами всему комплексу экономических отношений между двумя странами. Хотя полпредство выражало уверенность, что «по отношению к виновным будут незамедлительно приняты соответствующие санкции», в ответной ноте, от 4 марта, МИД ограничился указанием на предпринятые им «шаги с тем, чтобы ходатайство об аннулировании ареста, поданное в гражданский суд департамента Сена от имени Торгового Представительства СССР, было рассмотрено в возможно более короткий срок».[501]
Но одной «пощечиной» дело не обошлось: на следующий день, 5 марта, тот же суд удовлетворил еще один иск против большевиков и вынес, как жаловался Довгалевский, «неслыханное решение, согласно которому парижское торгпредство признано ответственным по исполнительному листу, выданному лондонским судом против “Доброфлота”».[502] Суть нового-старого дела заключалась в том, что еще в декабре 1920 г. российско-подданный коммерсант Гарри Герцфельд зафрахтовал в Константинополе судно «Владимир», оказавшееся негодным к плаванию, и, так как правление общества «Доброфлот» не возместило понесенные убытки, возбудил судебные иски против пароходной компании в тех странах, в которых имелось какое-либо ее имущество. В 1922 и 1924 гг. претензии Герцфельда разбирались во Франции, а в мае 1925 г. верховный суд Великобритании обязал правление «Доброфлота» (но уже не эмигрантское, а советское!) уплатить потерпевшему 10 416 фунтов стерлингов, которые он, впрочем, так и не получил.[503]
Воодушевленный оправданием Савелия Литвинова, Герцфельд подал иск в гражданский суд департамента Сена, который 5 марта 1930 г. объявил решение лондонского суда имеющим исполнительную силу во Франции в отношении не только «Доброфлота», но и СССР. Понятно, что это вызвало бурный протест Москвы, и 7 марта Литвинов жаловался Микояну:
Достаточно любому мошеннику любой национальности по постановлению суда любой страны потребовать наложения ареста на наше имущество во Франции в обеспечение мнимых исков, чтобы это требование было удовлетворено и осуществлено французским судом. При таких обстоятельствах все денежные и товарные фонды — как торгпредства, так и других советских учреждений — находятся в перманентной опасности быть арестованными и выданными любым претендентам.[504]
Еще 6 марта, рассмотрев протест торгпредства в связи с арестом, наложенным на его текущие счета, председатель гражданского суда департамента Сена решил, что, поскольку кредиторы опротестовали пока только первый из выписанных Савелием векселей на сумму примерно 1 млн. 300 тыс. франков, именно столько и должно быть внесено в судебный депозит впредь до разрешения всего дела по существу.[505] Но Москва не считала возможным пойти на уступки «мошенникам», и 30 марта заслушав доклад наркома торговли, Политбюро решило:
а) Принять предложение т. Микояна о том, чтобы не вносить деньги в счет обеспечения ссуды по векселям.
б) Запросить Крестинского, что им сделано для выполнения директивы ЦК от 8.III.30 г. об обязательном использовании мошеннических предложений Савелия Литвинова.[506]
Тем не менее 1 апреля парижский коммерческий суд удовлетворил ходатайство Лютц-Блонделя о наложении ареста на обстановку торгпредства[507], и, несмотря на попытку опротестовать данное решение, 11 апреля председатель суда Буиссон оставил секвестр в силе. Не имел последствий и протест в отношении ареста, наложенного по требованию испанского банка «Арнус», являвшегося филиалом одного из французских банков, на денежные средства торгпредства и Нефтесиндиката в размере 30 млн. франков. Решения суда по обоим делам мотивировались якобы «сомнительной платежеспособностью» и «неустойчивым» экономическим положением СССР[508], что вызвало гневную отповедь в московской «Правде»:
Мы видели, как заведомые жулики, уличенные в подделке векселей и привлеченные к уголовной ответственности по требованию наших хозорганов, вышли из здания суда с гордо поднятой головой в качестве героев французской бульварной прессы. В короткое время Париж стал Меккой для темных проходимцев и шантажистов всех стран, стекавшихся туда, чтобы получить от французского суда удовлетворение своих дутых вымогательских претензий.
Судебные процессы, направленные против советских хозорганов, проходили под лозунгом: «против Советского Союза все дозволено». Этот лозунг не только с беспримерной наглостью возглашался прожженными шарлатанами, вроде Моро Джефри, Компенши[509], специализировавшихся на судебной защите уголовных героев, но и сам суд своими решениями демонстративно подчеркнул свою полную солидарность с этим лозунгом.
Неудивительно, что в сравнительно короткое время наши торговые представительства и другие советские хозорганы в Париже оказались окруженными стаей международной авантюристической шпаны, которая под прикрытием французских судей и французской охранки подвергла наши хозорганы во Франции настоящей осаде.[510]
О «невообразимой панике», охватившей тогда руководителей парижского и берлинского торгпредств, свидетельствовал и Рапопорт, записывавший 10 апреля в своем дневнике:
Любимов как замнаркома для всей Европы счел нужным поставить вопрос о том, как гарантировать неприкосновенность советских товаров от арестов. Несколько дней шли совещания у Любимова с участием Боева[511]. Запрашивали у меня заключение.
Что касается экспортных товаров, то разрешение вопроса нашлось быстро: они отныне пойдут уже из России заложенными в иностранных банках и будут отправляться в адрес этих банков. Долго при этом пришлось втолковывать высокому совещанию, что если собственником этих товаров будут числиться Госбанк или советские банки — Гаркребо в Берлине или Эробанк в Париже, то арест может быть все равно наложен.
С импортными товарами бились долго. В уплату за эти товары до их отправки поставщики получают или наличные деньги или векселя. С этого момента товары делаются собственностью торгпредства и можно на них наложить арест.
Были предложения закупать товары СИФ[512] русский порт, то есть сделать так, чтобы они шли до русского порта как собственность поставщиков. Но тут сообразили, что если товар будет грузиться на советские пароходы, то их могут арестовать, а иностранным тоннажем теперь почти не пользуются.
Наконец, Любимов нашел гениальный выход. Он сказал, что главная опасность угрожает со стороны Франции, и то — только в случае разрыва отношений. Но если произойдет разрыв отношений, и французы начнут арестовывать закупленные у них товары, за которые французские поставщики получили векселя в уплату, то советское правительство просто не станет их оплачивать. На том и порешили.[513]
Хотя уже 5 июня Довгалевский запросил НКИД о возможности удовлетворения претензий Герцфельда, Литвинов высказался против «мировой», пообещав, что окончательное решение инстанции сообщит Микоян. Три недели спустя, 25 июня, Довгалевский вновь обратился в НКИД за директивой[514], но Политбюро не торопилось, и, когда 24 июля парижская судебная палата подтвердила решение о предварительном обеспечении иска Герцфельда, руководители полпредства и торгпредства, что называется, дрогнули. Позже, оправдываясь перед Сталиным и членами Политбюро, новый советник полпредства СССР во Франции М.О.Рейхель объяснял:
В распоряжении торгпредства оставалось еще неприкрытого имущества на сумму свыше 1 000 000 франков (ошибочно засланные в адрес торгпредства товары и депозит по судебному делу), не считая мебели и дома б<ывшего> консульства. Необходимо было это имущество срочно прикрыть, т. к. адвокаты категорически нас заверили, что Герцфельд может немедленно это имущество арестовать и описать мебель торгпредства…
Именно в это время к т. Членову поступило предложение представителя Герцфельда организовать последнему заем в 15 000 франков, в каковом случае Герцфельд обязуется восемь дней ждать окончательного ответа на свое последнее мировое предложение, не приступая к исполнению. Принятие этого предложения при создавшихся условиях представлялось мне наименьшим злом. При всей своей нежелательности оно давало возможность полностью выполнить директиву о прикрытии имущества на значительную сумму.[515]
Но 25 июля Политбюро отклонило «предложение полпредства и торгпредства об уплате Герцфельду или внесении депозита»[516], и Литвинов в Москве заявил французскому послу Жану Эрбетту: «Мы не можем допустить, чтобы Париж стал центром притяжения для всех международных мошенников и чтобы наше парижское торгпредство стало источником удовлетворения жадных аппетитов этих мошенников при помощи французских трибуналов». Глава НКИД подчеркивал, что торгпредству даны категорические инструкции — ни в коем случае не платить по таким искам, как дела Герцфельда и Савелия Литвинова: «Пусть судебные приставы описывают и продают с аукциона последний стул торгпредства, и пусть французское правительство заранее считается с последствиями».[517]
Увы, буквально в тот же день, 25 июля, Рейхель и заместитель торгпреда Б.А.Бреслав, замещавшие соответственно Довгалевского и Н.Г.Туманова, согласились с предложением Герцфельда и выдали ему «в заем от третьего лица», то есть формально без всякого участия советских организаций, затребованные тем 15 тыс. франков. О директиве «Сессии», как именовалось Политбюро в дипломатической переписке, в Париже узнали лишь 3 августа[518], когда, подтвердив свое предыдущее решение, то есть «отклонив предложение о внесении депозита и об окончании дела с Герцфельдом мирным соглашением», высшая партийная инстанция постановила: «Если дойдет дело до описи имущества Торгпредства, последнее не закрывать и торговлю не прекращать, проведя частичное сокращение торговых операций с переносом их в другие страны».[519]
А уже 5 августа Микоян жаловался «дорогому Сосо»:
Довгалевский, Рейхель и Туманов, оказывается, не только нас убеждали платить парижским мошенникам, но, видимо, это выболтали французским адвокатам, а те передали французам, что мы будем платить. Об этом сказал заместитель Вертело и Де-Монзи! Вот до чего глупы наши люди. Им мы обязаны, что так затруднилось дело в Париже. На днях снова Стомоняков и Рейхель ставили <вопрос> об отмене прежней директивы П<олит>Б<юро> не платить и депозитов не вносить. Туманова больше в Париже нет. Думаю, что Бреслав нашу линию будет проводить честно.[520]
Но Бреслав, увы, тоже подкачал, и 15 августа Политбюро решило:
а) Считать поступок Рейхеля и Бреслава, выразившийся в выдаче Герц-фельду 15 т. франков, грубым нарушением директив Политбюро, позорным и недопустимым для большевика, и объявить им за этот поступок строгий выговор.
б) Снять т. Рейхеля с поста советника Парижского полпредства и поручить Секретариату ЦК и НКИД подыскать срочно кандидатуру советника…[521]Позже, 25 августа, Политбюро сочло необходимым «отозвать с работы из Парижа» и юрисконсульта полпредства Членова.[522] Что же касается юрисконсульта торгпредства Зеленского, то, вызванный в Москву для объяснений по делу Герцфельда[523], он выбрал… невозвращенчество.
Дворянин, уроженец Украины, служивший до революции присяжным поверенным в Петербурге и Тифлисе, Константин Данилович Зеленский покинул Россию лишь в 1923 г. и, получив нансеновский паспорт, открыл в Париже «бюро туризма»: в качестве гида возил иностранцев на собственном автомобиле. Но в январе 1925 г. Зеленского свели с наркомом внешней торговли Красиным, предложившим ему место заведующего правовым отделом торгпредства СССР во Франции. На возражение Зеленского, что он является представителем разгромленного «эксплуататорского» класса, Красин ответил, что это как раз и хорошо, ибо на такой должности нужен именно «буржуй с капиталистическим мышлением».
Зеленский уступил, но в декабре того же года парижский торгпред Б. Г.Мдивани получил сообщение из Москвы, что его юрисконсульт состоит «одновременно на службе у частной торговой фирмы посреднического характера», деятельность владельца которой связана с отделениями английских банков в Париже и «весьма вредна по отношению к СССР». Поскольку Зеленский «выдает», мол, «сведения по всем делам о закупочных планах торгпредства, о фирмах конкурирующих и о контрактах, составленных правовым отделом», признано желательным «немедленно снять его с работы» и «под благовидным предлогом откомандировать в Москву».[524]
Но, благодаря заступничеству Мдивани, тогда все как-то утряслось, и новые осложнения на службе возникли у Зеленского лишь после оправдания Савелия Литвинова, по делу которого он проявил-де «малую расторопность», а «подлинный скандал» разразился уже в связи с делом Герцфельда.[525] О том, как Зеленский стал невозвращенцем, сам он рассказывал так:
Я едва оправился от болезни, как в 20-х числах августа меня пригласил заместитель торгпреда Бреслав, бывший сапожник, и показал розовую длинную бумажку — расшифрованную телеграмму: «Наркомторг вызывает юрисконсульта в Москву с докладом по делу Герцфельда».
С делом я знаком был мало. Оно относилось больше к ведению Членова. Фамилии в телеграмме не было указано. «Нет, нет, это вас, — объяснил Бреслав. — Вам надо срочно ехать. Вы знаете, какой характер у Анастасия Ивановича: приказал — сейчас же надо сделать!» Так я узнал, что Микояна зовут Анастасием Ивановичем. Дело Герцфельда было важное. Что ж, может быть, и правда нужен мой доклад.
Но день спустя возобновился припадок моей болезни. Я слег. Больше всех взволновало это обстоятельство чекиста Маркова. Он сам взял на себя хлопоты о паспорте, о железнодорожных билетах (в исключение из правил обещал спальное место первого класса до Москвы), заходил справляться о здоровье, сообщил, что для моего успокоения мне ставят в Париже «обратную визу на выезд из СССР» — редчайшее исключение! Любезность была не по чину.
В начале сентября явился врач, француз Паоли, с поручением от торгпредства уговорить меня ехать лечиться в… Ессентуки вместо Дакса (куда сам же Паоли меня посылал): советское правительство брало, будто бы, на свой счет все расходы по путешествию, по лечению, обещало всевозможный уход, удобства, заботы… Тоже не по чину!
Тем временем по делу Герцфельда шли совещания в составе Членова, проф. Грубера, Бреслава и Рейхеля (советник полпредства), в Москву посылались доклады. Все это делалось без моего участия. Очевидно, смысл командировки, носившей срочный характер, отпал. Но хлопоты продолжались. Бреслав, волнуясь, обмолвился, что Москва торопит мое командирование «в распоряжение Наркомторга»… Не желая создать впечатление, будто я уклоняюсь от поездки под предлогом болезни, я решил поставить вопрос принципиально.[526]
Уже 5 сентября Зеленский написал Бреславу, что, имея в виду возможность новых командировок в СССР и принимая во внимание специфическую атмосферу, которая создалась вокруг этого вопроса, он не может согласиться на изменение существующих с ним договорных отношений и возложение на него обязанности ездить в Москву с докладами. «Принятие такого предложения будет по-прежнему зависеть каждый раз от моей доброй воли», — настаивал юрисконсульт, на что 9 сентября Бреслав ответил ему:
Я считаю совершенно недопустимым такое положение, при котором сотрудник торгпредства охотно едет в командировку по делам в другие страны, например — в Германию, но заявляет, что не поедет по служебным делам в страну, на службе которой он состоит и гражданином которой является… Ваше заявление представляет таким образом совершенно новое, неслыханное, до сих пор не практиковавшееся и недопустимое условие, для торгпредства абсолютно неприемлемое.
Приказом от 11 сентября Зеленский был отстранен от должности, после чего торгпредство обвинило его в… мошенничестве и растрате на общую сумму в 347 000 франков, а конкретно в том, что он, во-первых, присвоил 85 970 франков, переданных ему для уплаты налогов; во-вторых, растратил 8 159 франков, предназначавшихся для уплаты наложенного на торгпредство штрафа; в-третьих, не вернул 193 916 франков, выданных ему в 1927 г. «для уплаты патентов на советские предприятия в Париже»; в-четвертых, присвоил 31 000 франков, принятых им на депозит от общества «Совкино»; в-пятых, похитил векселя некоего Роберта Канна на сумму в несколько тысяч долларов.[527]
Дело Зеленского слушалось в ноябре 1931 г. в XIII камере Сенского уголовного суда, где подсудимый — «преждевременно состарившийся человек, высокий, худой, похожий на англичанина, с седой, нервно трясущейся головой», — решительно отверг инкриминируемые ему обвинения по пунктам второму, третьему и пятому, а по первому и четвертому объяснил, что, уходя со службы, действительно удержал эти суммы как гарантию получения денег, которые торгпредство обязано ему выплатить, о чем немедленно после своего ухода уведомил Бреслава заказным письмом, требуя полного расчета. В своем отчете репортер «Последних новостей» сообщал:
Перед судом проходит ряд свидетелей-«невозвращенцев»: бывший помощник заведующего правовым отделом Эрнстов (бывший до того посланником Грузии в Польше), секретарша правового отдела Кирснер, инженер Межиров, бывший служащий торгпредства Хевич, главный бухгалтер Третьяков (невозвращенец с 1929 г.), сотрудница Григорьева и др. Все они дают отличную характеристику Зеленскому и утверждают, что четыре года тому назад он вернул 193 916 франков долларами непосредственно в руки заведующего финансовым отделом Ройземана (откомандированного в Москву в 1927 г.) Свидетели утверждают, что операция в свое время была проведена по счетным книгам. Каждый триместр в торгпредстве составляются отчеты, а 1 октября ежегодно в Москву отправляется общий баланс. Могла ли допустить Москва, чтобы такие крупные деньги в течение трех лет «висели в воздухе», оставаясь на руках Зеленского? Конечно, нет.
Защитник, адвокат Раймонд Розенмарк, доказывал, что торгпредство, желая сделать французский суд орудием своей «мести» и устроить «показательный» процесс, наложило арест на все имущество бывшего юрисконсульта и приказало «в октябре 1930 г. своему стряпчему г. Делакруа не принимать на депозит от Зеленского 85 000 франков». Прокурор также считал, что истец не предоставил основательных доказательств виновности подсудимого.[528]
На следующем заседании, 1 декабря, суд отверг выдвинутые против Зеленского обвинения, установив, что, во-первых, уплата 85 970 франков была задержана им по соглашению со сборщиком налогов и с ведома торгпредства; во-вторых, отсутствие записи в бухгалтерских книгах об уплате 8 159 франков не может быть признано доказательством противного, то есть растраты; в-третьих, присвоение 193 916 франков не доказано, ибо торгпредство отказалось подвергнуть судебной экспертизе свои бухгалтерские книги; в-четвертых, задержанные подсудимым 31 000 франков не могли быть им возвращены торгпредству, так как оно наложило арест на его банковский счет; в-пятых, похищение векселей лишено смысла, ибо они давно оплачены. Зеленский был оправдан.[529] Уже 10 апреля 1933 г. апелляционный суд подтвердил решение первой инстанции, а жалобу, поданную в кассационный суд, не приняли к рассмотрению в связи с невнесением торгпредством денежного залога.[530]
Известно, что в дальнейшем Зеленский проживал в Париже, где скончался в 1949 г. в возрасте 73 лет.
Вслед за заведующим правовым отделом торгпредства перешел в ряды невозвращенцев и еще один участник процесса по делу Литвинова младшего — столь гордившийся советским гражданством Дмитрий Сергеевич Навашин, таинственная фигура которого, впрочем, и по сей день остается неразгаданной.
Будущий «советский банкир» родился 8 августа 1889 г. в Москве в семье известного ученого-ботаника, впоследствии — члена Академии наук СССР, и по окончании юридического факультета Киевского университета получил степень доктора права. Мировая война застала его помощником присяжного поверенного в Москве, откуда Навашин в качестве представителя Союза городов попал в Главное управлении Общества Красного Креста, направившего его в Копенгаген. Дворянин, масон[531] и близкий друг Керенского, Навашин вернулся в Россию уже после свержения монархии и, конечно, не приветствовал большевистский переворот.
Хотя левоэсеровская газета сообщала, что в первом заседании смешанной русско-немецкой комиссии по обмену военнопленных, созванном 27 апреля 1918 г. в здании НКИД, участвовал и «член ЦК Красного Креста юрист Навашин»[532], это не спасло его от ареста. Вспоминая, как чудом избежал расстрела после ранения Ленина (начинался «красный террор»), Навашин, смеясь, рассказывал:
Председателем Чеки был глупый простодушный матрос. Я его уверил, что у меня имеется дома план экономического и финансового восстановления России. Он выразил готовность представить этот план на рассмотрение большевистских верхов и разрешил мне отправиться за ним на квартиру. Этим отпуском я и воспользовался, чтобы удрать. Через неделю я был в Стокгольме.[533] Во время гражданской войны Навашин жил в Скандинавии, Англии, Франции и США, но, представленный в мае 1921 г. наркому Красину, поступил на службу к большевикам, объясняя это соображениями патриотического характера: «революция стабилизовалась», и «родине нужны люди».[534] Приехав в 1922 г. в Москву, Навашин служил директором Российского торгово-промышленного банка (оставаясь также до 1924 г. членом масонской ложи «Астрея») и, как вспоминал Н.Валентинов (Н.В.Вольский), посещая редакцию «Торгово-промышленной газеты», органа ВСНХ, «обнаруживал такую скромность, которая производила неприятное впечатление»: приходилось по несколько раз упрашивать его присесть на стул.[535]
Но князь Н.А.Ухтомский, сотрудничавший в просоветской газете «Накануне» в Берлине, в письме Н.В.Устрялову, от 30 июня 1924 г., отзывался о своем «лучшем друге» Навашине как об «одном из самых выдающихся людей», с кем ему довелось познакомиться в Европе, который представляет своеобразный тип «делового» парижского сменовеховства, «исключающего красивые фразы, но, может быть, еще больше, чем берлинские сменовеховцы, сделавшего новой России». Поскольку Навашин, пояснял Ухтомский, входит в число «интимных приятелей» таких влиятельных политиков, как Эдуард Эррио и Анатоль де Монзи, неудивительно, что в Париже «без Навашина беспомощный, как дипломат, Скобелев[536] и шагу ступить не мог», а «в Генуе тот же Навашин делал доклад сов<етской> делегации о положении в Европе и имел блестящий успех».[537]
Но привлечение Навашина к переговорам между СССР и Францией вызвало категорический протест НКИД, и 13 марта 1926 г. замнаркома Литвинов обратился с письмом лично к Сталину, копия — членам Политбюро и зампредседателя ОГПУ В.Р.Менжинскому:
1. Коллегия НКИД просит Политбюро утвердить ее постановление о немедленном отстранении от участия в работах парижской делегации гр. Навашина, привлеченного т. Раковским в качестве переводчика.
2. Подробные сведения о личности Навашина Вам сможет дать т. Менжинский. Я считал бы достаточным, однако, напомнить о следующих обстоятельствах. Навашин, бывший кадет, был выпущен нами за границу в 1918 году по ходатайству т. Красина или кого-то другого в качестве уполномоченного нашего Красного Креста. Очутившись за границей, Навашин тотчас же перекинулся к белым, выдав им заграничное имущество Красного Креста. По окончании блокады или, скорее, в период Генуэзской конференции Навашин вновь решил поискать заработка у нас и для этой цели связался с известным шантажистом Маркотуном[538]. По неизвестным нам соображениям, ему затем было разрешено вернуться в СССР, где он устроился, если не ошибаюсь, в каком-то из наших банков. В настоящее время он почему-то вновь очутился за границей и пристроился к нашей делегации.
3. НКИД не может питать никакого доверия к этой личности и сильно опасается, что, работая хотя бы в качестве переводчика, Навашин сможет держать в курсе работы делегации как французов, так и белогвардейские круги. НКИД считает нужным его немедленное отстранение даже в том случае, если делегация не сможет найти ему сразу заместителя.[539]
Постановление «о немедленном отстранении от участия в работах Парижской делегации гр. Навашина» было утверждено проведенным 15 марта опросом секретарей ЦК.[540] Навашину пришлось вернуться в Москву, и, хотя в конце того же года Банк для внешней торговли выразил желание командировать его во Францию «для работы в качестве заведующего финансовым бюро Эйробанка», получить разрешение чекистского ведомства оказалось не так-то просто. Дважды, 29 декабря 1926 г. и 16 марта 1927 г., комиссия по проверке лиц, едущих за границу по командировкам госучреждений, отказывала «бывшему кадету» и лишь 6 июля 1927 г. согласилась, наконец, выпустить его из СССР.[541]
Вскоре Навашин занял пост директора советского “Banque Commerciale Pour l’Europe du Norde” (на avenue de I’Opera, 26 в Париже), из 100 тыс. акций которого половина принадлежала Госбанку, 49 650 — Внешторгбанку, а остальные — членам правления, у которых предусмотрительно, на случай увольнения, «отобрали доверенности о переуступке» формально принадлежавших им ценных бумаг. Но, хотя «Эйробанк» именовали «навашинским», сам директор ничего не решал, а занимался более «серьезными» вопросами. Неизвестно, на каких условиях выпустили его в Париж, где он восстановил свое членство в масонской ложе, но, забыв прежнюю скромность, «важный, почти величественный»[542] Навашин играл во Франции, как уверял бывший секретарь правления банка Н.П.Крюков-Ангарский, роль «микрофона и рупора» полпредства, одновременно являясь секретным «корреспондентом» ОГПУ!
Навашин, если верить Крюкову-Ангарскому, занимался не только изучением и анализом зарубежной прессы, составлением экономических отчетов или деловыми переговорами, большей частью предварительного характера, с французскими компаниями и госучреждениями, в контактах с которыми были заинтересованы в Москве, но и проникновением в качестве агента влияния и для сбора информации в местные финансовые и торгово-промышленные круги с подготовкой «сводок разговоров» и выполнением личных заданий начальника контрразведывательного отдела ОГПУ А.Х.Артузова. Неудивительно, что В.Л.Бурцев писал в своей газете:
Д.С.Навашин всегда занимал преступную позицию служения советской власти «для блага России». Он был из числа тех, кто энергично работал над признанием советской власти в Англии и Франции. Поэтому люди, подобные Д.С.Навашину, несут тяжкую ответственность перед родиной за сохранение большевистской власти и за все преступления, совершенные ею в России… Это один из деятельнейших помощников большевиков за границей в их больших и малых делах.[543]
Бурцев вспоминал, что, недовольный его обвинениями, Навашин несколько раз приходил к нему в редакцию «Общего дела» с целью объясниться. В разговорах он не отрицал, что большевики пролили «море крови», осуществляли массовые аресты, высылки, небывалые гонения на печать и другие преступления, перед которыми бледнеет все, что было известно о деятельности царских жандармов и охранников. Навашин соглашался даже с тем, что похищение генерала Кутепова является делом рук чекистов, но считал это неизбежными «издержками» и верил в скорый «расцвет свободной России».[544]
Навашин доказывал, что ради тех грандиозных изменений в стране, которые проводят большевики, он должен поддерживать их власть, но решительно возражал Бурцеву, когда тот обличал его как «помощника чекистов». Собеседники так и не смогли переубедить друг друга. «Наши споры, — вспоминал Бурцев, — внешне носили спокойный характер, но по существу они были очень резки. Когда я в последний раз встречался с Навашиным, я предупредил его, что снова в печати повторю о нем то, что говорил ему лично и что раньше писал, и предложил ему, если он хочет, вызвать меня на какой угодно третейский суд, и я там буду поддерживать свои обвинения». После этого Бурцев разразился очередной гневной статьей против «советского банкира», в которой, проводя тезис: «кто с большевиками, тот с ГПУ», предлагал Навашину признать, что «он все время говорит только от имени ГПУ»[545].
Впрочем, в докладе от 3 ноября 1929 г., адресованном Орджоникидзе, член президиума ЦКК Ройзенман, сетуя на то, что из 58 служащих парижского банка лишь пятеро командированы из СССР, а остальные набраны на месте, указывал и на подозрительную фигуру «некоего Навашина», который, мол, «находится за границей с начала войны, в прошлом — член масонской ложи, либеральствующий кадет, имеются данные о его связи с французской охранкой», — и «этот человек держит в своих руках большинство секретов нашей коммерческой и другой (выделено мной — В.Г.) работы во Франции».[546] Удивительнее всего, замечал Крюков-Ангарский, что Навашин знает о намерении Ройзенмана откомандировать его в СССР и не смущается: «Очевидно, в его руках тоже есть козыри… Интересно, кому будет принадлежать следующий ход в этой интересной игре».[547]
Ход сделал Навашин[548], который отверг приглашение вернуться в Москву и, не поднимая лишнего шума, влился в ряды невозвращенцев, хотя, возможно, и на «специальных» условиях, оговоренных с его «покровителями» из ОГПУ. Во всяком случае, Навашин, отмечал Валентинов, «не превратился, как мы все, в скромного эмигранта. Он явно не нуждался в средствах, жил очень широко, имел огромные связи всюду (его другом был, например, de Monzi)…». Кстати, небезынтересно, что первым указание быть «осторожным» в отношениях с Навашиным дал Валентинову не кто иной, как Е.А.Менжинский — племянник тогдашнего председателя ОГПУ, служивший в импортном директорате парижского торгпредства.[549]
Оказавшись на положении невозвращенца, «досточтимый мастер» Навашин, масон 30-й степени, играл видную роль в деятельности Великой ложи Франции[550]. Он состоял также консультантом Хлебной синдикальной палаты и ряда крупных предприятий, включая, например, автомобильное общество “Matford”, но совершенно не показывался в эмигрантских кругах и, никак не проявляя оппозиционных настроений в отношении сталинского режима, писал во французской прессе исключительно на экономические темы. Но 25 января 1937 г. Навашин, гуляя, как всегда, утром с двумя собаками по Булонскому лесу, был убит — заколот стилетом. О его гибели писали все газеты[551], однако ни исполнителей, ни заказчиков убийства найти так и не удалось.
«После смерти Навашина, — вспоминал Валентинов, — ходили слухи, что он, внешне покинувший советскую службу и якобы отошедший от Москвы, на самом деле от нее не уходил, а, лишь маскируясь положением эмигранта, тайно выполнял очень важные поручения советской власти, в их числе покупку и отправку оружия испанским коммунистам. Ходил также слух, что Навашин, по настоянию ГПУ, стал сотрудником Intelligence Service, но в этом положении двойного агента запутался, не угодил ГПУ и был им убит. L’Humanite — центральный орган французских коммунистов, стремясь отвлечь от мысли, что к убийству может иметь отношение ГПУ, рьяно и до смешного малоубедительно доказывало, что он убит Гестапо».[552]
Хотя Анатоль де Монзи тоже высказывал подозрение, что гибель его русского друга является делом рук «кагуляров»[553] — членов французской профашистской организации, совершившей тогда несколько покушений, — согласно последней, хотя и официально неподтвержденной, версии, убийцей Навашина являлся «ликвидатор» Иностранного отдела Главного управления госбезопасности НКВД СССР П.И.Тахчианов[554]…
Еще одним свидетелем, который участвовал в процессе по делу Савелия Литвинова, но тоже отказался от возвращения на родину, был старший бухгалтер парижского торгпредства Семен Борисович Файнберг. Вызванный на экономическое совещание в Москву, он нашел предлог, чтобы не поехать, но, поскольку служил за границей с 1925 г., тут же получил уведомление о своем откомандировании в СССР. Файнберг опять не подчинился и, уволенный со службы 15 декабря 1930 г.[555], потом еще долго судился с торгпредством, добившись в конце концов возмещения произведенных из его жалования вычетов «на пятилетку».[556] «Мы подробно беседовали с г. Фейнбергом о предстоящих его разоблачениях, — заранее торжествовал Бурцев. — Его обещанным воспоминаниям мы придаем большое значение».[557] Увы, «разоблачения» бухгалтера так и не увидели свет…
Несмотря на оправдание Савелия Литвинова и его сообщников, злосчастные векселя по-прежнему оставались под арестом, ибо четвертый обвиняемый — Якоб Альшиц, директор Международного коммерческого банка в Берлине, — на судебный процесс не явился, из-за чего дело его выделили в отдельное производство. Предполагалось, что оно будет рассмотрено заочно 21 января 1931 г., но, ко всеобщему удивлению, находившийся в зале пожилой, благообразной внешности, господин в тяжелой шубе с бобровым воротником оказался не кем иным, как самим подсудимым, который, посчитав, что ему уже ничего не грозит, приехал в Париж. Не прошло и пяти минут, как Альшиц был взят под стражу и заключен в столичную тюрьму «Консьержери» (“La Conciergerie”). Но его защитники — Моро-Джиаффери и Долинер — обратились к суду с ходатайством об условном освобождении банкира[558], и, несмотря на энергичные протесты торгпредства, два дня спустя Альшица выпустили на волю[559].
Поэтому, вернувшись 30 января к «делу С.Л.», Политбюро поручило его ведение «комиссии в составе тт. Озерского[560], Крестинского и Дволайцкого[561]»[562], но уже осенью, 31 октября, возложило «разрешение вопросов, связанных с процессом, на тт. Крестинского и Элиаву»[563], который — в связи с разделением еще в ноябре 1930 г. Наркомата внешней и внутренней торговли СССР на Наркомат снабжения СССР во главе с Микояном и Наркомат внешней торговли СССР во главе с Розенгольцем — занял должность заместителя последнего. Столь долгая проволочка с разрешением «дела С.Л.» объяснялась тем, что суд над Альшицем дважды откладывался[564], и процесс начался лишь 20 июня 1932 г. От вердикта присяжных заседателей вновь зависела судьба 25 млн. франков, и, так как при оправдании банкира векселя освобождались из-под ареста с предъявлением их к оплате, торгпредство сделало все, чтобы взять реванш.
Но в составе адвокатов произошли существенные изменения, ибо в связи с недовольством в Москве деятельностью Андре Бертона в палате депутатов, ЦК ФКП не выставил его кандидатуру на очередные парламентские выборы, из-за чего «красный миллионер», как писала эмигрантская пресса, «обиделся, покинул партию и вернулся в свое первобытное буржуазное состояние». В беседе с корреспондентом одной из парижских газет Бертон заявил, что остается «восторженным поклонником русской революции», но, не желая создавать трудности своим вчерашним товарищам в Париже, где он состоял коммунистическим депутатом от XIII округа, выставит свою кандидатуру на Ривьере от департамента Вар как независимый кандидат. Увы, Бертона обошел его соперник — социалист…[565]
Поэтому торгпредство в суде представляли «громогласный» Анри Торрес и «ветераны» — «моложавый и изящный» Морис Гарсон и по-прежнему говоривший по-французски с сильным акцентом Александр Грубер, которые находились под неустанной опекой все того же «пухлого» Членова, «любезничавшего решительно со всеми». Подсудимого, обвинявшегося в использовании подложных документов и мошенничестве, защищали Моро-Джиаффери, вызывавший, как отмечала пресса, «целые бури страстей своим красноречием», и столь же горячий Долинер.[566]
Среди присутствовавших в полупустом зале Дворца правосудия особое внимание привлекали «широко улыбающийся и чем-то довольный» Навашин, которого снова вызвали в суд в качестве свидетеля, и сидевший между двумя жандармами Альшиц — «плотный, хорошо одетый господин с бритым усталым лицом, аккуратно зачесанными поверх лысины седыми волосами, острым взглядом черных глаз из-под полуопущенных тяжелых век, с кольцами на пухлых молочно-белых руках и золотой цепью на темно-синем жилете».
В четверть второго судьи в красных мантиях заняли свои места, после чего председательствующий, советник Девиз, в течение не менее двух часов разъяснял присяжным суть дела, отметив между прочим, что до революции подсудимый «был в Петрозаводске одним из самых деятельных членов еврейской общины и большим благотворителем и что состояние его в России, где он служил директором мыловаренных предприятий Жукова, оценивалось в 25 миллионов золотых рублей».
В ходе допроса Альшиц показал, что его давний знакомый Марк Иоффе как-то сообщил ему о советских векселях, на учете которых можно «хорошо заработать», но для приобретения которых не хватает 100 тыс. марок. Поскольку дела Альшица находились тогда в упадке, он, мол, рассказал об этом своей жене, у которой сохранился капитал в 25 тыс. долларов — приданое их дочери, и супруга нашла-де заманчивым такое вложение денег. Впрочем, иных объяснений от подсудимого, уверенного в своем оправдании и подыгрывавшего сообщникам, никто и не ожидал.
Всех гораздо больше интересовало, в пользу кого даст показания Навашин, ставший уже невозвращенцем. Но, оставив службу в советском банке, тот, возможно, еще поддерживал какие-то отношения с Москвой и, во всяком случае, на суде показывал не в пользу Альшица. При одобрительных кивках юрисконсультов полпредства и торгпредства «плотный, немного подслеповатый, говорящий с большой легкостью» Навашин ловко парировал выпады защитников подсудимого, уверяя, будто доверенность Савелия Литвинова являлась «ограниченной» и не давала ему права выписывать векселя.
Но текст доверенности говорил об обратном, а выступивший следом коммерсант Е.М.Немировский утверждал, что советские векселя учитывались почти исключительно на «черной бирже», где у посредников их можно было скупить «за гроши» — треть их номинальной стоимости. На указание Навашина, что большевики не платили больше 15–20 % за учет векселей, которые не выписывались более чем на полгода, Немировский горячо возразил:
Это неправда! Я сам учитывал советские векселя сроком на 9 и 12 месяцев.
Прежде чем купить что-нибудь, большевики сначала выписывают векселя на 18 месяцев или на 2 года (я видел такие векселя) и спускают их на черной бирже, отдавая иногда свыше 30 %. Отрицать этого г. Навашин не может. Пусть он скажет, где советские векселя учитывались из 15 %, кроме его собственного банка?
В ответ Навашин только молча пожал плечами, а администратор Центрального коммерческого банка Моннье заявил суду, что подлинность векселей не вызывала у него особых сомнений. Тем более, что владелец банка, Михаил Гольцман, показал бумаги Навашину, и тот, ужаснувшись их учетной стоимости, сокрушался, что «придется Советам заплатить». Но, вызванный повторно к свидетельскому барьеру, Навашин отрицал данный факт: «Никогда ничего подобного я никому не говорил». А Торрес заметил: «Гольцман — мошенник. Он был выслан из трех стран за преступления. Какое доверие можно придавать его словам?»
Противоречивые заявления свидетелей окончательно запутали присяжных, но им еще предстояло выслушать сенсационные показания доктора Розенфельда («коренастого седого господина, с козлиной бородкой, в очках»), примыкавшего тогда в рейхстаге к фракции независимых социалистов[567], который поведал о своих тайных переговорах с Савелием Литвиновым и его представителем Григорием Каганом, затребовавшими 1 млн. марок за свое признание о поддельности векселей. Правда, говорил Розенфельд:
Впоследствии, когда мне показали фотографии Литвинова, я затруднился признать в них человека, который был у меня с Каганом. Но повторяю: я убежден, что у меня был Литвинов. Литвинов всецело подтвердил мне заявление Кагана. Подтвердив его, он, однако, понял, что сделал ошибку и спросил меня, намерен ли я его заявлением воспользоваться. Я ответил ему, что, конечно, воспользуюсь. Тогда он и Каган высказали недовольство и ушли в большом возбуждении.[568]
Хотя Моро-Джиаффери тут же упрекнул Розенфельда в нарушении адвокатской этики, тот, побагровев, возмущенно запротестовал:
Я — 25 лет адвокат, я — старый нотариус, я — бывший прусский министр юстиции. Как нотариус, я — чиновник, и мое начальство нашло мои действия совершенно правильными. Дело шло о раскрытии преступления. Литвинов и Каган не были моими клиентами. Профессиональной тайны я не раскрывал. Моя репутация в Германии не хуже, чем репутация господина защитника во Франции.
В ответ Моро-Джиаффери зачитал соответствующее положение закона, доказывавшее, что нотариус все-таки нарушил его, а Торрес, напротив, разразился пламенной речью, в которой восхвалял Розенфельда «за то, что он всегда был пацифистом и имел смелость еще недавно выступить против Гитлера в суде». Поскольку в шумную перепалку включились и другие адвокаты, председатель объявил перерыв, после которого показания Розенфельда[569]подтвердила его секретарша, хотя Григорий Каган, письмо которого было также оглашено, уверял, будто все это — «советская провокация».
На третий день процесса суд заслушал письменные показания «человека со слуховой трубкой» — невозвращенца Файнберга, присланные из Виши, где он проходил тогда курс лечения. Бухгалтер утверждал, что в мае 1930 г., по поручению главного директора финансово-коммерческого управления торгпредства А.А.Трояновского, встретился с Иоффе, которому предложил за векселя 2 млн. франков наличными. Но маклер от сделки отказался и, узнав об этом, Трояновский якобы сказал: «Теперь все усилия будут направлены к тому, чтобы за крупную сумму вынудить у Савелия Литвинова сознание, что все, выданные им, по приказанию начальства, векселя были безденежны».[570]Файнберг просил также учесть, что:
Во-первых, каждый ответственный советский работник теряет свой человеческий облик и становится, в лучшем случае, рабом, слепо выполняющим приказания начальства независимо от того, моральны или аморальны эти приказания.
Во-вторых, общечеловеческая психика и мораль совершенно неприменимы к оценке действий, показаний и выступлений советских служащих за границей.
Для культурного человека советская психика совершенно непонятна. Но именно с точки зрения этой психики должны рассматриваться все поступки советских служащих, связанных даже в своем домашнем обиходе непрерывной ложью и окруженных крепким кольцом агентов ГПУ даже вне пределов СССР.
Далее выяснилось, что за три дня до начала суда Л ютц-Блонд ель сделал попытку сбыть векселя за 9 миллионов франков. «Значит вы сомневались в их подлинности?» — атаковал его Торрес. «Нет, — возразил Лютц-Блондель, — я сомневался и продолжаю сомневаться в платежеспособности и честности большевиков и потому хотел получить хоть что-нибудь». Было оглашено и письмо англичанина Симона, подтверждавшего, что он не вносил никаких денег за векселя, но Иоффе пообещал-де ему заплатить, если он заявит обратное.
Затем показания дал еще один немецкий адвокат, давний юрисконсульт берлинского торгпредства и бывший депутат рейхстага от социал-демократов, доктор Оскар Кон. Высокий коренастый блондин «с мясистым красным лицом, в золотых очках, с растрепанной буйной шевелюрой», он долго вертел в руках векселя, ощупывал их со всех сторон, подносил к «подслеповатым глазам» и, наконец, вынес свой вердикт: «Это абсолютно подложно». После такого заключения между адвокатами сторон вновь разгорелись бурные прения, а Торрес, заглушая всех своим мощным голосом, объявил: «Господа присяжные, перед вами картина шантажа с целью вынудить деньги у Москвы на том основании, что в дело замешано имя брата высокого советского чиновника».
Вспомнив, наконец, об Альшице, присяжные заслушали свидетелей его защиты, в том числе бывшего сенатора Судебного департамента при Временном правительстве И.Б.Гуревича, представителя беженского комитета при Лиге Наций А.Д.Чаманского, банкира Л.О.Левинсона-Левина, а также письменные показания известного общественного деятеля и опытного юриста Г.Б.Слиозберга: все они лично знали подсудимого и давали о нем самые лестные отзывы.
Четвертый день процесса был посвящен выступлениям представителей сторон, и говоривший около трех часов Морис Гарсон доказывал, что необходимых средств на учет векселей ни у кого из членов преступного сообщества не было. «Ваши предшественники ошиблись, — убеждал адвокат присяжных. — Они оправдали мошенников, потому что их увлекли речи Моро-Джиаффери и Кампинчи, которые призывали оправдательным приговором дать пощечину советской власти. Этой ошибки вы, конечно, не повторите».
Торрес, почти не касаясь фигуры подсудимого, также рассуждал о необходимости очистить дело о «шайке шантажистов» от всяких политических симпатий и антипатий. Но, посчитав его речь «непристойной», «грубой и низкопробной рекламой советской власти», репортер «Возрождения» замечал, что Торрес явно переборщил и, забыв о чувстве меры, вкусе, приличиях и даже элементарной добросовестности, оказал тем самым медвежью услугу своим клиентам. «Ваш приговор, господа присяжные, — внушал им адвокат, — должен показать подлинное лицо Франции, беспристрастное и справедливое.
Судьба Альшица нас не интересует, нам нужен принципиальный приговор». Но после речи Торреса советские юрисконсульты долго шушукались, и вид у них был явно озадаченный.[571]
Очередное заседание суда началось с дополнительного осмотра присяжными злополучных векселей и оглашения телеграммы из Берлина, в которой Савелий Литвинов категорически опровергал показания Розенфельда, уверяя, что якобы никогда не был у него и ни лично, ни через третье лицо не связывался с ним. Затем выступил прокурор Годель, который был краток: Векселя подложны, Альшиц виновен. Присяжные на предыдущем процессе ошиблись. Нынешние присяжные вольны в своем решении, они не должны повторить той же ошибки. Франция справедлива ко всем — это не суд над советской властью. Литвинов и прочие — мошенники.[572]
Вслед за прокурором суд заслушал речи защитников, но если Долинер ограничился изложением лишь участия своего подзащитного в рассматриваемом деле, то Моро-Джиаффери разразился страстной речью, вполне соответствовавшей его взрывному корсиканскому темпераменту, которая продолжалась три с половиной часа без перерыва. «Вас призывают, господа присяжные, — говорил Моро-Джиаффери, — вынести приговор, который явится порицанием приговору ваших предшественников. Вас призывают тем самым осмеять французское правосудие и дать повод самим же большевикам заявить, что оно бессмысленно…» Адвокат напоминал, что ни на одной из пяти фотографий, предъявленных Розенфельду, он не узнал Савелия: «Как он мог не узнать человека, беседовавшего с ним несколько часов? Если Розенфельд рассказывает правду об этом свидании, то спрашивается, Литвинов ли был у него? Не стал ли доктор Розенфельд жертвой провокации?»:
Альшиц отказался от последнего слова, и председатель зачитал присяжным пятнадцать вопросов относительно подлинности векселей и виновности подсудимого в подлоге и мошенничестве. Удалившись в совещательную комнату, присяжные отсутствовали сорок минут, и, вернувшись, огласили свой вердикт: «На все вопросы мы ответили отрицательно». Председатель суда объявил взволнованному Альшицу, что он свободен, и, низко поклонившись присяжным, оправданный банкир торопливо покинул зал, а представители гражданского истца вновь потребовали наложения секвестра на векселя. Но после недолгого совещания суд огласил свое решение: «Ходатайство о секвестре отклонить. Векселя вернуть законным владельцам».
Хотя 9 декабря 1932 г. кассационная инстанция оставила без последствий жалобу поверенного торгпредства[573], 8 мая 1933 г. в коммерческом суде департамента Сена началось очередное рассмотрение претензий Лютц-Блонделя и Иоффе (требовавшего еще 2 млн. франков в качестве возмещения «убытков») и встречного иска советской стороны.[574] Но еще в конце апреля полпред Довга-левский посетил директора политического департамента МИД Франции для вручения ему краткой «памятной записки», подробной письменной справки по делу и копии данного прокуратурой обвинительного заключения, которое было «крайне неблагоприятно для С.Литвинова и его сообщников».[575]
В переданной справке подчеркивалось, что следствие «проверило пункт за пунктом все утверждения обвиняемых, которые были признаны лживыми». Таким образом имел место «грубый подлог, в котором главным козырем злоумышленников был именно тот факт, что векселя систематически носили имя, принадлежащее члену правительства СССР», и мошенники были уверены, что Москва «заплатит во избежание скандала». И, хотя «не только следователь и прокуратура Сены, но также и Камера предания суду и Генеральная прокуратура были убеждены, что дело идет о подлоге и мошеннических проделках», процесс над Литвиновым и его компаньонами был превращен защитой в «политический митинг», а «фаланга русских эмигрантов и перебежчиков», дефилируя перед судом присяжных, обвиняла большевиков «во всех возможных преступлениях и во всех смертных грехах». В итоге «мошенников» оправдали, берлинское торгпредство оказалось жертвой «жульнического сговора своего бывшего доверенного», а вопрос о «недействительности векселей…остался открытым».[576]
На замечание Довгалевского о том, что французское правосудие уже многократно доказывало свою «предвзятость» по отношению к СССР в споре о векселях Литвинова, директор политического департамента неожиданно согласился: «МИД имеет возможность проявить интерес к этому делу».[577] Но, хотя очередное судебное разбирательство затянулось до поздней осени, 27 ноября 1933 г. заместитель торгпреда С.А.Мурадян ликующе телеграфировал в Москву: «Дело разрешено в нашу пользу, векселя признаны ничтожными».[578]
Но Лютц-Блондель и Иоффе не сдались и подали апелляционную жалобу, к рассмотрению которой приступили лишь 24 января 1935 г.: со стороны истцов выступали Моро-Джиаффери и Долинер, от торгпредства — Анри Торрес, Морис Гарсон и Грубер.[579] А уже 28 февраля парижский торгпред Дволайцкий уведомил начальство: «Процесс о фальшивых векселях Савелия нами сегодня выигран в апелляционном суде. Едва ли мошенники пойдут в кассационные инстанции».[580] Поэтому, извещая 2 марта Поскребышева («для контроля» Политбюро) о том, что «дело о фальшивых векселях Савелия Литвинова» можно считать «окончательно выигранным», довольный Крестинский резюмировал:
Правда, у противников остается еще возможность подать жалобу в кассационный суд, но это дело безнадежное, так как кассационный суд может отменить решение лишь при наличии серьезных формальных нарушений, и наши противники вряд ли станут тратиться на кассационную жалобу.[581]
В период оккупации Альшиц и Иоффе как евреи были заключены в концлагерь Драней, откуда в 1943 г. первого депортировали в Освенцим, а второго — в Майданек…
Что же касается дальнейшей судьбы Литвинова младшего, то о ней, увы, неизвестно. «Ты всегда верил в чудо, в кривую, которая, действительно, как всегда, вывозила», — написал ему некогда старший брат. Вывезла ли «кривая» Савелия, когда почти вся Европа оказалась под фашистской пятой? Успел ли он с семьей бежать за океан или погиб в газовой камере? Вычеркнув брата из памяти, Максим Литвинов никогда не рассказывал о нем даже своим детям…