Глава 7 ВЛЮБЛЕННЫЙ ТОРГПРЕД (С.Е.Ерзинкян)

1. Несостоявшийся архидиакон

Среди высокопоставленных советских чиновников, перешедших в 1930 г. в ряды «невозвращенцев», оказался и вчерашний торгпред СССР в Финляндии, который, пользуясь расположением своих кавказских земляков — кандидата в члены Политбюро ЦК ВКП(б) и наркома внешней и внутренней торговли СССР А.И.Микояна[1219] и председателя ЦКК ВКП(б) и наркома рабоче-крестьянской инспекции СССР Г.К.Орджоникидзе, не только жестоко обманул их доверие, но и «прославился» в скандальной криминальной истории…

Сурен Ерзинкян родился 2 февраля 1881 г. в Тифлисе в семье местного священника, который, являясь по происхождению крестьянином известного своим древним монастырем села Ахпат[1220], стал видным деятелем армяно-григорианской апостольской церкви. Его сын тоже получил религиозное образование, но, окончив в 1901 г. Тифлисскую армянскую духовную семинарию (в ней будет учиться и Микоян), уехал в Париж, где поступил на историко-филологический факультет Сорбонны. А, так как юноша явно не торопился на родину для исполнения своего воинского долга, в уклонении от призыва ему невольно посодействовал сам верховный патриарх и католикос всех армян Мкртич 1-й (Хримян), который 3 августа 1902 г. обратился с посланием к «благословенному пастырю проживающих в Европе армян епископу Георгию Ютуджиянцу»:

Податель сего, Сурен, сын протоиерея Езника Ерзинкяна, пастыря армянского Ванского собора в Тифлисе, ныне изучает в Европе богословие и уже зачислен в законном порядке в ряды духовных российских армян.

Сим кондаком[1221] патриаршим поручается Вашему преосвященству по представлении перед Вами упомянутого Сурена Ерзинкяна, студента богословия, возвести его в сан архидиакона и выдать ему кондак о рукоположении.[1222]Впрочем, сам Ерзинкян утверждал, что «никогда не был духовным лицом и никакого касательства к церкви не имел», а рукоположение его являлось не более чем фикцией, «обычным бытовым явлением для освобождения от царской повинности».[1223] Поскольку, объяснял Ерзинкян, «в 1902 г., когда призывался, я категорически отказался вернуться в Россию (был студентом в Париже)», отец использовал свои связи и, «проделав целую процедуру формальностей (конечно, не без подложных удостоверений, приходско-попечительских приговоров, кондака и пр. — всего, что полагалось по закону того времени в таких случаях), освободил меня раз и навсегда, по 79-й статье закона, якобы как “диакона” своего собора, от воинской повинности. В этом деле ему помог друг — ктитор[1224] того же собора Исаак Соломонович Бугданов, известный гласный Тифлисской городской думы и председатель воинского присутствия».[1225]

Но, оправдывался Ерзинкян, «никогда никакого идеологического единения и союза я не имел с моим отцом — редактором-издателем реакционноклерикальных органов «Овив» и «Овит»[1226]. Основан журнал в конце 1905 и в начале 1906 гг., когда даже меня не было в России; я был тогда студентом Сорбонны. Вернувшись из Парижа домой, я потребовал от отца закрыть свой журнал и, когда он не согласился, уехал навсегда из дому, прервав всякие сношения с отцом. Был в ссоре целых семь лет и, по просьбе матери, “помирился” за два дня до его смерти». Отец скончался летом 1917 г., но многолетняя ссора не помешала сыну оставаться на иждивении «клерикала».[1227]

Хотя Ерзинкян указывал, что в 1903–1907 гг. «принимал участие в большевистской студенческой организации», реальным опасностям революционной борьбы он предпочел учебу в Швейцарии, где продолжил образование на юридическом факультете Женевского университета. Правда, Ерзинкян гордился, что в 1905–1906 гг. «дрался и судился с “лидерами” специфизма», то есть Армянской социал-демократической федерации[1228], которые, ссылаясь на «специфические условия каждой нации», как и руководители Бунда, отстаивали принцип федеративного построения РСДРП по национальному признаку. Но Ленин заклеймил «спецификов» как «бундовскую креатуру», «шайку литераторов-дезорганизаторов» и «подонков женевского болота»[1229], а Ерзинкян обрушился на них в прокламации «Ответ третейского суда Михаилу Богдатьеву, Газару Тер-Газаряну и Ко»[1230].

После окончания в 1912 г. юридического факультета Ерзинкян «остался приват-доцентом там же, при университете», предполагая «заниматься профессорской научной работой». Но в мае 1914 г. он приехал в Тифлис, чтобы повидаться с родными, и застрял в России из-за разразившейся первой мировой войны. Надеясь на ее скорое завершение, Ерзинкян рассчитывал, что уже через пару месяцев вернется в любимую Женеву. Увы, война затягивалась, и ему пришлось не только искать заработок, но и подтверждать свой швейцарский диплом, для чего до весны 1917 г., представляя несколько журналов по юриспруденции, вчерашний «приват-доцент» окончил «экстерном в Москве гимназию и юридический факультет».[1231]

«Февральская революция, — признавался Ерзинкян, — меня абсолютно не тронула. Парламентский строй меня не увлек. Я стремился пробраться в Швейцарию».[1232] Вообще он признавался, что если бы не Октябрьский переворот, то стал бы «университетским работником где-нибудь за границей», «влез в науку, а не большевизм»[1233]. Но вместо тихой Женевы 36-летний Ерзинкян попал в бурлящий революционный Тифлис, где, устроившись помощником присяжного поверенного, в мае-июне 1918 г. официально вступил в партию. Вынужденный бежать в советскую Россию в связи с оккупацией Грузии немецкими войсками, он вернулся в Тифлис в марте 1919 г. и, «исключенный меньшевиками, как большевик, из сословия присяжных поверенных», работал секретарем редакционно-издательской комиссии при подпольном Кавказском крайкоме РКП(б).[1234]

Укрывшись в сентябре в родовом селе Ахпат, оказавшемся тогда на территории Лорийской «нейтральной» зоны[1235], Ерзинкян председательствовал в исполкоме ее «самочинного» совета крестьянских депутатов и уездном комитете партии, издавал газету «Голос дорийского крестьянства» (вышло пять номеров) и даже командовал вооруженным отрядом, отбиравшим землю у помещиков. В конце концов смелого армянина схватили и заключили в Метехский тюремный замок, но уже в мае 1920 г. он вышел на волю по условиям недолговечного мира, заключенного между РСФСР и Грузинской демократической республикой. Высланный из ее пределов, Ерзинкян обосновался в накануне советизированном Баку, где руководил Кавказским отделением Российского телеграфного агентства и Азербайджанским государственным издательством. В конце того же лета он приехал в Москву как представитель издательской комиссии при ЦК КП(б) Грузии и, ходатайствуя 31 августа о предоставлении «небольшой субсидии» основанному им «Социалистическому издательству», горячо убеждал ЦК РКП(б):

Я еще раз прошу дать мне материальную возможность расширить и поставить на должную высоту мое издательское дело, дабы мы могли использовать в нужной мере все легальные возможности для создания и распространения на Кавказе партийно-советской, на вид — невинной, литературы, значение которой громадное и не всегда достаточно оценивается многими нашими товарищами в Закавказье.[1236]

Получив «материальную помощь» и вернувшись в ноябре в Тифлис, Ерзинкян организовал издание армянской газеты «Кармир астх» («Красная звезда»), которая после советизации республики в феврале 1921 г. стала органом ЦК компартии, Ревкома и ЦИК Грузинской ССР. Назначенный ответственным редактором правительственного официоза, он занял также должность полпреда Армянской ССР, но 1 ноября президиум Кавбюро ЦК РКП(б) посчитал «необходимым исключение тов. Ерзинкяна из партии»[1237], и позже тот пояснял:

За резкую статью против меньшевиков в 1921 г. в редактируемой мной в Тифлисе «Кармир Астх» был на 10 месяцев исключен из партии и вновь восстановлен по ходатайству Заккрайкома, имея в виду <мои> революционные заслуги.[1238]

В дальнейшем Ерзинкян, использовавший псевдонимы «Лорян», «Ком-грич» (т. е. коммунистическое перо), «Ахпатеци» (т. е. житель Ахпата), «Ахпат-Лорян», «Маро», «Мароян», «Марсарян», «Саро», «М.Сароян», «Сармарян», «Е.Сурен» и т. д., всего — более сорока[1239], оставался главным редактором газеты «Кармир Астх», переименованной в 1923 г. в «Мартакоч» («Боевой призыв»). Хотя в январе 1925 г. Ерзинкян был переведен в Баку, где, возглавив армянское издание республиканского официоза — газету «Коммунист», основал Дом армянского искусства[1240] и выпустил по одному номеру литературных журналов «Айартун» и «Вышка», уже в 1926 г. он вернулся в Тифлис. В последующие несколько лет Ерзинкян редактировал газеты «Заря Востока», орган крайкома, и «Мартакоч», состоял директором Закавказского телеграфного агентства.

В этот же, «кавказский», период увидели свет с десяток брошюр и книг Ерзинкяна, выходивших под псевдонимом «Е.Сурен» на армянском языке, в том числе: в 1923 г. — «Литературно-критические статьи»[1241] и «Красный Ах-пат (1902–1923)» (оба издания отпечатаны в типографии «Саро-Маро»), в 1925 г. — «На литературном фронте» и «Жан Жорес: жизнь и деятельность», в 1926 г. — «Кающаяся армянская интеллигенция», в 1927 г. — «На литературном фронте»[1242], «Две точки зрения по вопросу об армянских общинах», «Из прошлого революционной эмиграции и студенчества», «Сурен Спандарян: несгибаемый большевик», «Аршак Зурабян (его роль в рабочем движении Закавказья)».[1243]

Но, увы, столь, казалось бы, успешно складывавшаяся карьера партийного литератора рухнула в одночасье! Ерзинкян, взбешенный «гнусной клеветой» о своем «рукоположении в архидиаконы», которую «возводил» на него сам первый секретарь ЦК КП(б) Армении А.Г.Иоаннисян, припомнил ему участие в «банкете» с пением «Боже, Царя храни!», устроенном в 1916 г. «дашнаками и царскими генералами» в честь посетившего Эривань поэта В.Я.Брюсова. О данном эпизоде рассказывалось в фельетоне «Две тенденции», который, появившись в феврале 1927 г. в газете «Мартакоч» (№ 26–31) за подписью «Е.Сурена», стал предметом длительного партийного разбирательства. В июле того же года Иоаннисян был снят с должности, и Ерзинкян, ставя это себе в заслугу, впоследствии писал:

Гнусная кампания, будто я когда-либо в действительности был церковнослужителем, не впервые выдвигается контрреволюционерами-дашнаками, известным армянским черносотенцем-публицистом Давидом Анануном и его покровителями из наших рядов — бывшим секретарем компартии Армении Ашотом Иоаннисяном и его кликой, использовавшими против меня вышеизложенное обстоятельство моего освобождения от царской воинской повинности. Я вел с 21 по 27 год, целых 6–7 лет, борьбу против наших национал — коммунистов (внутрипартийных спецификов), то есть Ашота Иоаннисяна и его клики. Они не раз ставили этот вопрос и снова ставят его из мести, так как мое разоблачение их двурушничества немало способствовало отстранению от руководства этой комнационалистической теплой компании, идеолог которой, будучи учителем Эчмиадзинской духовной академии и сотрудником католикосского «Арарата», еще в 1916 г. в общественных клубах, стоя, подтягивал известное «Боже, царя храни!» Мною исписаны два тома о них, о национал-специфическом руководстве, под заглавием «Наши разногласия»[1244](том 1-190 страниц, том 2 — 240 страниц). Во втором томе я между прочим открыто ответил Ашоту Иоаннисяну на его клевету о моем «церковном служительстве».[1245]

Но уже 20 октября 1927 г. партколлегия Закавказской краевой контрольной комиссии ВКП(б) постановила:

Ввиду того, что документальными данными опровергается возведенное на т. Иоаннисяна обвинение, считать его реабилитированным.

Тт. Макинциану[1246] и Ерзинкяну объявить выговор, первому — за дачу неправильных сведений, второму — за помещение в прессе статьи, основанной на непроверенных слухах.[1247]

В наказание за свою оплошность Ерзинкян был снят с партийнолитературной работы и откомандирован в Москву в распоряжение ЦК ВКП(б).

2. «Самодурство, сумасбродство…»

Рассмотрев 3 февраля 1928 г. «просьбу НКТорга об освобождении от работы торгпреда в Финляндии т. Трифонова В.А. и утверждении торгпредом т. Ерзинкяна С.Е.», Секретариат ЦК постановил: «а) Удовлетворить, б) Внести на утверждение Оргбюро и Политбюро».[1248] Возражений со стороны Оргбюро не последовало, и 9 февраля Политбюро санкционировало предложенное Микояном назначение, которое 17 февраля провели через Совнарком СССР.

Приехав в Гельсингфорс[1249], новоиспеченный торгпред смело взялся за незнакомое дело, но, как докладывал в апреле 1929 г. член комиссии НК РКИ Абезгауз, при обследовании советских учреждений в Финляндии выяснилось, что Ерзинкян — «коммерсант плохой» и «работы торгпредства не знает». Он, по мнению инспектора, «не сумел по-деловому связаться с фирмами и, увлекшись режимом экономии, занялся мелочными вопросами переустройства комнат, перегородок, пересаживания <служащих> и т. д., на что убивал все свободное время в ущерб изучению и охвату своей оперативной работы».[1250]

Помимо этого между торгпредом и его замом А.Л.Банквицером, с одной стороны, и полпредом С.С.Александровским, с другой, возникла «типичнейшая склока», выразившаяся во «взаимном игнорировании друг друга, постоянной травле» и «дискредитации на почве несерьезных мелких недоразумений и личного самолюбия». Например, «когда т. Александровскому где-то пришлось официально заявить, что торгпред является “коммерческим атташе” при полпредстве, или когда т. Банквицера, кажется, не на тот стул посадили на банкете, а на другой вовсе не пригласили, и т. д., - на этой почве поднялась склока». Причем, несмотря на искреннее стремление полпреда «оздоровить» столь ненормальные отношения, Ерзинкян и Банквицер ответили ему «полным бойкотом».

Но в Москве посчитали, что в конфликте виноват Александровский, который не сработался и с предыдущим торгпредом. Еще в ноябре 1927 г., жалуясь, что Трифонов игнорирует полпредство как «ненужное, никчемное, бюрократическое учреждение», Александровский сетовал, что торгпред избегает его, проявляет враждебность и отказывается от участия в приемах, ибо не имеет, мол, времени на такие «пустяки». Александровский характеризовал Трифонова «почти пещерным человеком», который «никуда не ходит, не посещает обычных приемов, чаев и т. д., не поддерживает никаких индивидуальных знакомств», и «все у него построено на деловых отношениях в четырех стенах его кабинета». Поскольку в своих письмах от 5 декабря 1927 г. и 5 января 1928 г. Александровский указывал, что поведение торгпреда становится просто невыносимым, и, ставя в категорической форме вопрос о его отзыве из Финляндии, грозил в противном случае подать в отставку, самоучку Трифонова (бывшего слесаря) сменил блестяще образованный Ерзинкян (юрист и журналист), но, увы, характер у него оказался не лучше…[1251]

Обладая большим самомнением, Ерзинкян, сетовал Абезгауз, «мелочен, не терпит критики», падок на женщин («скомпрометировал себя в глазах всего аппарата интимной связью с женой заместителя торгпреда») и «всячески афиширует свои якобы громадные связи в центре с “большими людьми”, особенно с тов. Микояном». В свою очередь Банквицер[1252] — «нервный, больной, неуравновешенный, обращаться со служащими не умеет, раздражает их своей высокомерностью», «занимается интригами, склоками, большой болтун», и «всегда кичится именем Серго <Орджоникидзе>, что он с ним работал на фронте и… может любой вопрос поставить в ЦКК». Кроме того, коллектив торгпредства был «деморализован» начавшимся сокращением штатов, которое Ерзинкян осуществляет «путем вызова к себе сотрудников с немедленным откомандированием в СССР, не давая им даже опомниться»: в 1928 г. из 70 служащих уволили 33, в 1929 г. — еще 12, что способствовало развитию «подхалимства, наушничества, угодничества и страха перед начальством».[1253]

Но в резолюции бюро «землячества», принятой по докладу торгпреда в январе 1929 г., говорилось лишь о достигнутых успехах — «жесткой рационализации» аппарата с очищением его от «сомнительных антисоветских элементов», экономии валютных средств за счет борьбы с посредничеством, снижении накладных расходов на 43 %, сокращении наполовину арендуемых площадей и т. д.[1254]

Сам Ерзинкян весьма гордился результатами своей деятельности и 19 февраля с энтузиазмом докладывал Молотову и Орджоникидзе: «Мне пришлось сократить аппарат Торгпредства почти на 60 %: было 57 сотрудников (штатных и внештатных) — оставлено только 25, транспортную часть с 12-ти свел до 4-х, обслуживающий персонал с 11-ти доведен до 6-ти».[1255]Правда, Ерзинкян сокрушался, что, проводя курс на снижение «аппаратнонакладных расходов», он столкнулся с глухим сопротивлением партийной ячейки (состоявшей из 20 коммунистов, в том числе 10 в полпредстве, 8 в торгпредстве и конторе уполномоченного Нефтесиндиката и 2 жен-«домохозяек»). Указывая на «оппозицию» своим планам по сокращению численности аппарата, Ерзинкян жаловался начальству:

Если Вы просмотрите протоколы нашего бюро ячейки (они наверно сохраняются в БЗЯ), то увидите, что не раз ставился на бюро вопрос «об эксплуатации труда в Торгпредстве» — в то время, как годами у нас в учреждении сидели десятками лодыри и паразиты; о моем «военном коммунизме в Торгпредстве» — за беспощадное выметание всех ненужных и вредных для работы элементов; о моем «игнорировании общественных организаций» — когда месткому не удавалось навязать сверхурочные часы или восстановить сокращенные должности.

Возмущаясь, что почти 90 % заграничных работников, которым «хочется отдохнуть, хочется лечиться, хочется одеться, хочется спокойно и сытно жить», «тепло проводят свои дни и годы за границей», Ерзинкян считал необходимым «покончить с той установившейся традицией и подходом, что работа в Торгпредстве и Полпредстве есть просто отдых и лечение, нечто вроде курортно-санаторного приятного времяпрепровождения», ибо, негодовал он: «Я поснимал более 40 человек за 9 месяцев, и, за очень редким исключением, возврат свой в СССР они считали несчастьем для себя, чуть ли не целой катастрофой».

Но первыми кандидатами на сокращение оказывались именно те, которые имели смелость возражать торгпреду. Поэтому одна из служащих, Л.А.Гелле, подвергавшаяся, по сведениям ИНО ОГПУ, «неоднократным преследованиям Ерзинкяна», была уволена им в день отъезда ее в отпуск в Ригу, после чего стала невозвращенкой. Другому служащему, товароведу А.Б.Михальскому, направившему в НК РКИ заявление с описанием существующих в торгпредстве порядков, Ерзинкян угрожал «ссылкой на Соловки», из-за чего тот при увольнении также отказался от возвращения в Москву.[1256] О «невыносимой» атмосфере, установившейся при Ерзинкяне, свидетельствовало и перлюстрированное чекистами письмо «сокращенного» им заведующего экспортным отделом, бывшего торгпреда СССР в Польше и Италии, беспартийного С.Г.Горчакова:

Самодурство, сумасбродство, самодержавный произвол, беспринципность, безудержность и разнузданность (фаворитка, спихивающие друг друга фавориты, беспрерывные мелкие интриги), атмосфера глухой склоки — вот яркие выпуклые черты обстановки здешней работы… Я всегда с большим трудом расстаюсь с делом, но в этом случае реакция у меня значительно слабее, то ли от того, что слишком уж непереносима создавшаяся обстановка, подобной которой я одиннадцать лет не наблюдал…[1257]

Инспектор Абезгауз считал, что Ерзинкян «создал вокруг себя штат малопригодных для дела, но “послушных” сотрудников» (вроде заведующего транспортной частью, в прошлом — коменданта Смольного и Кремля, П.Д.Малькова) с приближением к себе одних, получавших «подачки в виде повышения оклада», и ущемлением других, из-за чего, например, товаровед И.Таубман, самостоятельность и прямота которого раздражали начальство, был «сослан» в Выборг в качестве торгового агента. Хотя Абезгауз считал целесообразным сменить весь руководящий состав торгпредства (а при обсуждении выводов комиссии НК РКИ на партсобрании Ерзинкян обругал инспектора «законченным мерзавцем»!), Москва ограничилась лишь отзывом Банквицера и Малькова, покинувших Финляндию в сентябре.[1258]

Но еще в конце мая 1929 г. в Гельсингфорсе появился новый полпред СССР в Финляндии И.М.Майский — старый политэмигрант и уже опытный дипломат, служивший ранее советником в лондонском и токийском полпредствах, но имевший весьма серьезный «изъян» в партийной биографии. В прошлом — меньшевик, член коллегии министерства труда «буржуазного» Временного правительства и управляющий ведомством труда «белогвардейского» Комитета членов Учредительного собрания (т. н. «самарской Учредилки»), Майский вступил в большевистскую партию только в 1921 г.

Отправляясь в Финляндию и зная о плохих отношениях, сложившихся у Александровского с Ерзинкяном, Майский поставил себе целью «принять все меры к изживанию подобной ненормальности и к налаживанию с торгпредом дружной и согласованной работы». Тем более, что Микоян, который принял Майского накануне его отъезда из Москвы, тоже говорил о необходимости ликвидировать «гражданскую войну» между полпредством и торгпредством, пообещав со своей стороны «повлиять» на земляка.[1259] И действительно, сообщая ему 17 мая о встрече с Майским, нарком предлагал Ерзинкяну «провести черту за всеми теми ненормальностями, которые были в отношениях между торгпредом и полпредом до этого, и начать дружную работу, взаимно помогая друг другу, информируя и постоянно сохраняя необходимый деловой контакт…».[1260]

Позже Майский уверял, что прилагал максимум усилий для налаживания добрых отношений с торгпредом: «Я был чрезвычайно осторожен в своих шагах. Я тщательно избегал чем-нибудь задеть самолюбие т. Ерзинкяна. Я иногда пренебрегал даже собственным самолюбием для того, чтобы мелочами не осложнять наших отношений. И первый период как будто бы я имел успех».[1261]

Но уже к началу осени 1929 г. отношения с торгпредом безнадежно испортились, о чем в письме от 4 ноября, с пометками «совершенно секретно» и «только лично», полпред уведомил члена коллегии НКИД Б.С.Стомонякова. Он жаловался, что Ерзинкян «бойкотирует» землячество и, несмотря на инструкцию БЗЯ, обязывающую полпреда и торгпреда принимать участие в партсобраниях, упорно их игнорирует. Ерзинкян, сокрушался Майский, «не был даже на том заседании землячества, где обсуждался вопрос о деле Беседовского», а на вопрос секретаря партбюро о причине неявки торгпреда, заявил, что «никто не может заставить его ходить на те собрания, на которые он не считает нужным ходить».

Но из приватной беседы выяснилось, что Ерзинкян просто «обиделся»: бюро ячейки не согласовало с ним, когда и в какой очередности будет заслушивать доклады оперативных отделов торгпредства. «Я лично, — пояснял Майский, — долго убеждал т. Ерзинкяна успокоиться, не обращать внимание на мелочи, не нарушать земляческую дисциплину и не вносить разлад в нашу спокойную товарищескую атмосферу. Мои убеждения, однако, не пошли впрок: т. Ерзинкян волновался, кричал, что никого не боится, что ему на всех наплевать и т. д.».

Отзываясь о торгпреде как о человеке «вообще крайне неуравновешенном, резком, самодурном», ибо «сегодня никогда нельзя знать, что он сделает завтра», Майский предупреждал, что Ерзинкян стал все больше сторониться общественной жизни, «замыкаться, неизвестно куда исчезать»:

По характеру он вообще человек малообщительный, сугубо подозрительный, колючий, что, впрочем, как-то странно уживается в нем с большой болтливостью там, где не надо. Он, например, страшно неконспиративен в разговорах по телефонам, в разговорах со своими сотрудниками, иностранцами и пр. К секретности шифровок он тоже относится весьма легкомысленно: забывает их на столах, разбрасывает и т. д. Торгпредскому шифровальщику т. Глазкову с ним прямо мука.

Но все-таки раньше т. Ерзинкян поддерживал известный контакт с другими товарищами. Жил он на одной квартире со своим заместителем т. Банквицером (до его отъезда в Москву), заходил ко мне, присутствовал на заседаниях бюро и землячества. Теперь же, параллельно с бойкотом организации, он как-то совсем уединился: встречался только с одним — двумя беспартийными спецами, земляков почти не видел (тем более, что почти со всеми торгпредскими земляками он в плохих отношениях), ко мне тоже перестал ходить. Изредка мне удавалось только затащить его к себе, буквально на аркане, да и то ненадолго.

Наши деловые отношения с т. Ерзинкяном, которые никогда не были особенно легкими в силу указанных особенностей его характера, тоже стали осложняться. У нас, например, существует условленное свидание раз в неделю для обсуждения различных дел, — т. Ерзинкян последнее время норовит, под всякими предлогами, от него уклониться. Мне часто бывают нужны те или иные материалы о работе торгпредства, — т. Ерзинкян всегда их обещает и почти никогда не дает.

Но существовало еще одно деликатное обстоятельство, заставившее Майского написать Стомонякову, а именно «странная близость», обнаружившаяся как раз в сентябре-октябре 1929 г. между Ерзинкяном и финской гражданкой Арвидой Эрола — «бывшей артисткой Мариинской оперы в Петрограде, женщиной уже бальзаковского возраста, но еще эффектной и красивой»[1262], из-за который торгпред совершенно, что называется, потерял голову.

3. Роковая женщина

Помимо чрезмерного самолюбия, обидчивости и весьма неуравновешенного характера, Ерзинкян был непостоянен в любви и легко поддавался женским чарам, сыгравшим, увы, отнюдь не последнюю роль в его последующих злоключениях. Еще до поездки за границу торгпред обзавелся четырьмя детьми от трех женщин, и, став впервые отцом еще в 1916 г., ежемесячно посылал по 40 руб. некоей даме по фамилии Бромберг на содержание их общего ребенка, жившего с матерью в Ленинграде. Ерзинкян платил также алименты своей первой жене (родной сестре архитектора Каро Алабяна, еще с юности дружившего с Микояном), которая, родив в 1920 г. близнецов — Capo и Маро[1263], трудилась главным санитарным врачом в Звенигороде.

Следующей подругой любвеобильного кавказца стала юная Доротея Меграбьян — дочь тифлисского священника, которая, работая в 1923–1925 гг. бухгалтером в редакции газеты «Мартакоч», писала стихи, рассказы, и, по ее словам, «кое-что даже печаталось». Новая избранница была на двадцать лет моложе Ерзинкяна и жаловалась на навязанную ей «гаремную» жизнь: «В первый же день нашего сближения он заставил меня бросить работу. Мы уехали в Баку». Доротея переживала, что «лишена возможности общаться с людьми, появляться в театре, на концертах». Муж не отпустил ее даже на похороны матери: «обряд был церковный», а он «находил, что его жена не смеет участвовать в подобных процессиях». [1264]

Откомандированный в октябре 1927 г. в Москву, Ерзинкян рассчитывал, что, получив там новое назначение, дней через десять вернется за женой и их 11-месячной дочерью, вследствие чего оставил семье всего 200 рублей. «Прошел месяц, другой, третий, — вспоминала Доротея, — его не было, и денег не было. За это время я получила от него несколько писем, в которых он описывал свое затруднительное материальное положение. Он писал, что условия работы сложились так, что ему приходится голодать, и я, конечно, как беспредельно преданная жена и друг, верила ему и сама, с грудным ребенком на руках, еле-еле перебивалась».

В феврале 1928 г. Доротея получила от мужа еще 200 рублей и письмо, в котором он сообщал, что назначен торгпредом в Гельсингфорс, но, может быть, поедет туда сначала один, так как хочет «предварительно посмотреть, что за место — Финляндия». Больше писем не было, и Доротея, распродав, по совету Ерзинкяна, всю их обстановку, «довольно скудную», и перебравшись к отцу, в июне заняла деньги и отправилась в Москву, откуда связалась с мужем по телефону.

«Я настаивала на проезд в Финляндию, — поясняла Доротея, — но он заявил, что малейшая моя подобная попытка поведет к разводу. Он убеждал меня вернуться в Тифлис, чтобы сохранить дружеские и супружеские отношения. Он выслал мне 200 рублей на обратную дорогу и обещал в конце августа приехать в Тифлис непременно. До приезда обещал мне присылать ежемесячно от 100 до 150 рублей. Я продолжала еще любить, мне было очень трудно потерять его, и я поверила ему и вернулась обратно в Тифлис».

В июле-августе Ерзинкян прислал жене еще 300 рублей, после чего забыл о ней окончательно: ни на одно из десятка писем, отправленных ему в Финляндию в течение последующих пяти месяцев, он не ответил. Поэтому в декабре 1928 г. отчаявшаяся женщина обратилась в Закавказскую краевую контрольную комиссию с просьбой найти управу на фактически бросившего ее без средств мужа, в связи с чем секретарь Партколлегии ЦКК Ярославский телеграфировал Ерзинкяну: «Вами в Тифлисе оставлена семья (жена и ребенок) в тяжелом материальном положении. Предлагаю Вам немедленно обеспечить семью (ребенка). О результатах сообщить…»[1265]

Но торгпред ответил, что давно уже не живет с Доротеей, с которой, мол, «разошелся еще в 27 г. в сентябре», и не считает ее больше своей женой, хотя, утверждал он, «дочурке, двухлетней Тее, я посылал аккуратно, через каждые 2–3 месяца, по 100–150 рублей». Признавая, что «последний перевод сделан в конце августа (150 р.)», Ерзинкян пояснял, что, «оставляя себе минимально необходимое», распределяет деньги между всеми своими детьми и живущей в Тифлисе 73-летней «старухой-матерью», из-за чего впредь сможет переводить дочери не более 40 рублей в месяц.[1266]

Разрыв с Доротеей объяснялся очередным романом торгпреда, сошедшегося с женой своего заместителя, с которым жил на одной квартире. Ерзинкян настолько подпал под влияние новой подруги, что, по мнению служащих торгпредства, она могла добиться увольнения каждого из них, вследствие чего все перед ней «заискивали». Ерзинкян выполнял любую прихоть «фаворитки», и, когда в Выборге, куда он взял ее с собой в командировку, даме понравилась «обстановка» в конторе торгового агента, мебель эта, негодовал Абезгауз, «тотчас же, по ее капризу, была перевезена обратно, в Гельсингфорс, к ней на квартиру для ее личного пользования».[1267]

Но, расставшись со своей пассией, вынужденной уехать с мужем в Москву, торгпред снова влюбился: Ерзинкяна охватила поистине гибельная для него страсть к финской оперной диве! Арвида родилась 21 июня 1893 г. в Сестрорецке в семье часового мастера Ааро Нисканена, который служил в знаменитой фирме «Павел Буре», являвшейся «поставщиком Двора Его Императорского Величества». Когда дочери исполнилось шесть лет, ее мать умерла, и отец, повторно женившись, привел в дом мачеху. Получив среднее образование в Выборге, 17-летняя Арвида вышла замуж за своего преподавателя Эро Эрола — местного агронома, ставшего известным как поэт и драматург. Обладая хорошим голосом — сопрано, девушка училась в Петербургской консерватории и пела в труппе императорского Мариинского театра, но из-за революции предпочла финское гражданство и, родив в 1919 г. сына Илерми, уехала с ним в Париж для совершенствования вокального мастерства. После возвращения на родину Арвида Эрола выступала в Финском оперном театре и к моменту знакомства с Ерзинкяном находилась уже в состоянии бракоразводного процесса.

Но, признавая, что Эрола «весьма красива и эффектна», Майский предупреждал Стомонякова:

Официально она занимается кой-какой коммерцией, в частности торгует антикварными вещами, являясь представительницей каких-то французских фирм.

Неофициально она является финско-английской разведчицей.

По антикварным делам она имеет отношения с торгпредством. В марте даже ездила по этим делам в Ленинград, хотя нашу визу получила с большим трудом: ей три раза отказывала Москва, и только благодаря особым настояниям торгпреда виза ей была в конце концов дана. Как велика коммерческая выгода, получаемая нами от операций с Эрола, не знаю. Торгпред все время говорит о сделках на сотни тысяч и миллионы рублей, но их пока не видно. Как-то торгпред мне заявил, что за прошлый год Эрола купила товара на 6 тыс. долларов. Может быть.

Так вот за последние шесть недель Эрола почти ежедневно бывает в служебное время у торгпреда и просиживает в его кабинете буквально часами. Иногда торгпред в это время никого к себе не пускает. Иногда, наоборот, в присутствии Эрола ведет все дела торгпредства, принимает доклады от своих работников, дает им распоряжения, инструкции и т. д. Бывает, что в присутствии Эрола он «распекает» провинившихся. Недавно в его кабинете разыгралась возмутительная сцена, когда он с криками и угрозами набросился на шифровальщика т. Глазкова только за то, что тот строго выполнял правила конспирации, предписанные ему законом.

А Эрола в это время сидела в кабинете торгпреда и наблюдала. Вообще эта хитрая разведчица стала какой-то неотъемлемой частью торгпредского кабинета. Она все видит и все знает. Известно ли торгпреду, что Эрола — разведчик? Известно. Не говоря уже о прошлом, я сам его об этом предупредил.[1268]Действительно, в сентябре 1929 г. Ерзинкян обратился к Майскому за визой для поездки Эрола в Ленинград, пояснив, что от этого зависит успех сделки на предметы антиквариата стоимостью до 2 млн. рублей. «Я, — подчеркивал Майский, — отказался выдать визу на месте, но запросил НКИД, присовокупив, что поддерживаю ходатайство торгпреда ввиду крупности сделки».[1269]Хотя Ерзинкян «сильно обиделся», в визе Эрола отказали с указанием на то, что она — «разведчица», но, ознакомившись с шифровкой, взбешенный торгпред заявил Майскому, что «все финские коммерсанты, которые ездят к нам, — тоже разведчики, однако визы они получают».

Правда, через пару дней Ерзинкян снова зашел к полпреду и, довольный, сообщил, что связался по телефону с заведующим Ленинградской конторой Госторга Я.П.Бронштейном, заверившим его, будто «соседи», то есть руководители ленинградского ОГПУ, не возражают против визита Эрола в СССР. Поверив торгпреду, Майский вновь телеграфировал в НКИД о выдаче ей визы, но «на эту шифровку не получил даже ответа».[1270] Так Эрола и не попала в Ленинград, а отношения с торгпредом, сетовал Майский, еще больше испортились:

Несмотря на столь большую внимательность, проявленную мной по его адресу, Ерзинкян с этого момента возненавидел меня и стал мстить мне за Эрола, где и в чем только мог. Он начал избегать меня и перестал ходить на наши еженедельные субботние свидания, где мы обычно обменивались информацией и решали различные текущие дела. Он начал бойкотировать парторганизацию (отказывался приходить на заседания ячейки и бюро), ибо я жил в хороших отношениях с ней. Он отказывался снабжать меня необходимыми сведениями и справками касательно работы торгпредства. Он стал распространять среди беспартийных сотрудников торгпредства самые дикие слухи про меня и мою жену, в частности «по секрету» сообщал то одному, то другому из них, будто бы я требую откомандирования их в СССР за «неблагонадежность» и что только благодаря его, Ерзинкяна, «связям» в высоких кругах они еще до сих пор сидят на месте. Он, не только не согласуя со мной, но даже не уведомляя меня, стал непосредственно, минуя полпредство, обращаться по различным делам в министерства и другие финские учреждения.[1271]

Хотя Ерзинкян, сокрушался Майский, прекрасно знает о негативном отношении «соседей» к Эрола, она по-прежнему «вечно» торчит в его кабинете, из-за чего «получается картина: торгпред бойкотирует организацию, ссорится с земляками, уходит от своих, а одновременно почти ежедневно часами проводит время в обществе финско-английской разведчицы». Предупреждая, что никто в полпредстве не знает о содержании его письма, Майский просил у Стомонякова «доброго совета», что делать и как держаться в такой ситуации, ибо, пояснял он, «всякая моя попытка поговорить на данную тему с торгпредом может иметь самый неожиданный результат, особенно принимая во внимание кавказский темперамент т. Ерзинкяна».[1272]

4. Майский против Ерзинкяна

Извещая Стомонякова о «все возрастающей неприязни» к нему со стороны торгпреда, Майский высказывал опасение, как бы это не привело к каким-либо «нежелательным результатам». И они, конечно, последовали: 2 ноября 1929 г., без всякого предварительного согласования и даже в тайне от полпреда, Ерзинкян устроил пресс-конференцию о будущих советских заказах в Финляндии. «Текст интервью, — жаловался Майский, — не прислан мне до сих пор, хотя со времени дачи интервью прошло уже два дня». Узнав о его содержании из газет, полпред был не только жестоко уязвлен, но и чрезвычайно расстроен, что «такая выигрышная тема, как 10-миллионные заказы СССР в Финляндии, так плохо использована», ибо в интервью торгпреда «есть то, чего не нужно было бы говорить, и нет того, что нужно было бы сказать».[1273]

«Я совершенно отказываюсь понимать, — негодовал Майский, — мотивы, руководившие т. Ерзинкяном в его партизанском выступлении. За все время моего пребывания в Гельсингфорсе я всегда старался вести работу в тесном контакте с торгпредом. Я всегда осведомлял его о всех своих более важных встречах и разговорах, о всех своих сколько-нибудь значительных демаршах». Майский вновь и вновь просил Стомонякова, чтобы Ерзинкяну категорически указали на «абсолютную необходимость согласованной работы с полпредством», ибо, предупреждал он, «я ни за что не смогу отвечать, если каждый советский дипломат в Финляндии станет без моего ведома, на свой риск и страх, давать газетные интервью».

Хотя Майский позвонил Ерзинкяну и попросил его зайти в полпредство для важного разговора, тот, как обычно, пообещал и не явился, а через несколько дней, не предупредив, уехал в Петрозаводск и оттуда в Москву. «Перед отъездом, — возмущался полпред, — он даже не нашел нужным зайти ко мне, попрощаться, информировать, почему и на какой срок едет и кого оставляет заместителем…»[1274] Таковым, как выяснилось, был оставлен новый заведующий экспортным отделом — беспартийный «спец» Н.Р.Кастль, опасавшийся брать на себя ответственность за все, что выходило «за рамки мелкой текущей рутины». Поэтому 2 декабря Майский пожаловался Стомонякову, что торгпредство без Ерзинкяна «вот уже месяц бездействует», из-за чего «невольно создается впечатление о полной несерьезности» советских заказов, а «версия наших врагов о “блефе” как будто бы получает подтверждение».[1275]

Выражая недоумение и относительно самого стиля работы торгпреда, Майский сообщал, что, несмотря на попытку свести его с генеральным директором Национального акционерного банка Юхо Кусти Паасикиви и бывшим министром финансов Ристо Рюти (впоследствии оба станут президентами Финляндии), «т. Ерзинкян как-то странно от знакомства уклонялся». У него, мол, «вообще существует такой взгляд, что торгпредские работники должны сидеть в четырех стенах и дожидаться, пока торговля сама к ним придет, а не искать способов к завязыванию и укреплению живых отношений с фирмами». Только благодаря этому, замечал Майский, «мог получиться такой поистине скандальный факт, что, проработав полтора года в Финляндии, торгпред остался незнаком с директором того самого “Национального Банка” (Паасикиви), который финансирует почти всю торговлю с СССР и в котором мы держим свои деньги».

Умело подрывая деловую и политическую репутацию своего недруга, Майский, конечно, не преминул уведомить НКИД и о присланных ему из БЗЯ документах о принадлежности Ерзинкяна к духовному званию. Вопрос об этом был снова поднят в связи с постановлением ЦКК от 28 августа 1928 г., которая, отменив решение Закавказской контрольной комиссии о «реабилитации» Иоаннисяна, поставила «на вид» ему и Макинциану…«за присутствие на банкете, устроенном дашнаками в Эривани»![1276] Но обиженный Иоаннисян, работавший тогда в Институте К.Маркса и Ф.Энгельса в Москве, пожаловался в ЦКК, что Ерзинкян сам является «не заслуживающим доверия партии элементом — бывшим студентом богословия и архидиаконом армянского собора в Тифлисе, упорно скрывающим от партии свое темное прошлое».[1277]

Для подтверждения своих обвинений Иоаннисян представил фотокопии патриаршего кондака и письма «благословенного пастыря проживающих в Европе армян», который в 1905 г. извещал католикоса: «За семь лет своего епископата рукоположил я в архидиаконы одного лишь тифлисца Сурена Ерзинкяна…»[1278] В этой связи, отменив 16 апреля 1929 г. «постановку на вид тт. Иоаннисяну и Макинциану», ЦКК закрыла их дело ввиду его «давности и невозможности проверить, а также противоречивости показаний», но одновременно поручила Закавказской краевой контрольной комиссии изучение «материала, представленного т. Иоаннисяном в отношении члена ВКП(б) т. Ерзинкяна». Во исполнение сего 12 июля в Москву был послан ответ, что «документы, представленные т. Иоаннисяном в отношении посвящения т. Ерзинкяна в дьяконы, у ЗККК сомнений не вызывают»[1279], и 7 октября следователь ЦКК обратился в БЗЯ с просьбой «опросить Ерзинкяна»[1280], переадресованной в ноябре секретарю землячества и полпреду СССР в Финляндии.

Но Майский, полагая «совершенно неудобным» опрашивать торгпреда в Гельсингфорсе, предупреждал, что в случае, если обвинения подтвердятся, то Ерзинкян «подлежит весьма суровой ответственности», и, мол, «рискованно подымать с ним разговор на столь щекотливую тему за границей, а надо вызвать его для этой цели в Москву».[1281] Решив воспользоваться предъявленным Ерзинкяну обвинением, дабы раз и навсегда убрать его из Гельсингфорса, полпред убеждал Стомонякова, что «по такого рода деликатным делам надо вызывать в Москву»[1282], прозрачно намекая на возможность невозвращенчества торгпреда.

Майский ссылался и на другие, как ему казалось, подозрительные факты: сестра бывшей жены Ерзинкяна неожиданно привезла в Финляндию его детей, живших в Звенигороде, причем близнецов Capo и Маро сорвали с места уже после начала школьных занятий, и, хотя сначала предполагалось, что пребывание их у отца не продлится дольше месяца, вскоре пошли разговоры о том, что они останутся с ним. Помимо этого «странная близость» с «разведчицей» Эрола и покровительство связанным с ней лицам, а также «систематическая линия на замещение всех командных высот беспартийными», что, может быть, замечал Майский, «объясняется просто трудностью для т. Ерзинкяна, при его горячем и автократическом характере, работать с земляками, но возможно, что тут им руководили и какие-либо иные мотивы». Майский указывал, что не считает себя вправе делать «выводы, окончательно порочащие т. Ерзинкяна»:

Я не исключаю возможности, что все отмеченные странности допускают вполне легальное объяснение. Приговор можно выносить лишь после всестороннего рассмотрения дела, а такого рассмотрения пока еще не было. Однако уже сейчас с полной определенностью можно сказать, что все приведенные выше факты (плюс еще ссора т. Ерзинкяна с землячеством, о чем я Вам уже писал) выглядят довольно подозрительно.

В такой обстановке я делаю уже вполне определенный практический вывод — виновен т. Ерзинкян или не виновен, но дальнейшая его работа за границей невозможна. Поэтому я со всей решительностью ставлю вопрос о том, чтобы т. Ерзинкян больше не возвращался в Финляндию. Такое странное исчезновение торгпреда может, конечно, создать здесь некоторую неловкость, но лучше эта неловкость, чем риск каких-либо более серьезных последствий.

Майский предупреждал НКИД, что заранее снимает с себя всякую ответственность за возможные последствия в случае возвращения Ерзинкяна в Гельсингфорс, хотя бы и для сдачи дел. Но Микоян, ознакомившись с переданными ему Стомоняковым «конфиденциальными письмами» Майского о «ненормальных отношениях между полпредом и торгпредом», уже и сам пришел к выводу о необходимости снятия Ерзинкяна и, пересылая в ЦКК полученные из НКИД документы, пояснял Орджоникидзе:

Я не мог сомневаться в правильности фактов, которые сообщает т. Майский, и на основании этих писем пришел к выводу, что нам необходимо отозвать т. Ерзинкяна из Финляндии, хотя должен подчеркнуть, что в отношении его личной честности и преданности партии у меня никаких сомнений не имеется. В деловом же отношении, по свидетельству наших работников, работа торгпредства поставлена неплохо: во всяком случае, имеются значительные улучшения против того, что было до т. Ерзинкяна, — обороты расширены, штаты решительно сокращены и работа улучшена, чего мы не имеем во всех торгпредствах.[1283]

Микоян считал, что Ерзинкян просто «немного зарвался, проявил неосторожность как в отношении бывшей артистки Эрола, так и в случае с интервью», не сумев организовать дружную работу ни с Александровским, ни с Майским. Но, хотя Микоян писал Орджоникидзе, что «пришел к выводу о целесообразности заменить т. Ерзинкяна», он указывал, что в беседе с ним торгпред привел «много фактов, отрицающих факты, сообщенные т. Майским, и таких фактов, мимо которых нельзя пройти». Поэтому Микоян счел необходимым ознакомить Ерзинкяна с…«конфиденциальными письмами» Майского в Москву, хотя, оправдывался нарком, «должен извиниться перед т. Стомоняковым», ибо «заранее не спросил его разрешения, но думаю, что ничего плохого в этом нет».

Полагая, что столь неприятное дело «решать без партийных органов невозможно», Микоян просил Орджоникидзе дать поручение разобраться во всех представленных документах и «в срочном порядке, может быть с вызовом т. Майского из Гельсингфорса, рассмотреть затронутые в письмах щекотливые вопросы».

5. Ерзинкян против Майского

Понятно, что в личном послании «товарищу Анастасу», от 29 ноября 1929 г., Ерзинкян решительно отрицал «лживые» обвинения Майского и, забыв о своей «любви», с жаром заявлял:

Я утверждаю самым категорическим образом, что торгующая антиквариатом бывшая артистка Мариинского театра Эрола годами путалась в полпредстве и с полпредской публикой до моего приезда туда в 1928 г. Никто другой, как я, получив от наших, заслуживающих доверия, покупателей сведения о ней, предупредил (задолго до приезда Майского), что Эрола связана с финской контрразведкой, что ее отец “работает” в Раяйоках[1284] и пр. Одновременно предупредил всех ответственных работников торгпредства и канцелярию о необходимости быть начеку, когда она появляется в учреждении (а к нам лезет много подозрительных подобных субъектов).

Я впервые обратил внимание (об этом говорил в Москве и с Трилиссером), что делающий темные дела с нашим отделением Нефтесиндиката и ближайший сотрудник и «друг» (так величали его) представителя «соседей» в Финляндии, белоэмигрант, получивший финское гражданство не зря, бывший ярославский купец Кир<илл> Павл<ович> Бутузов ведет двойную игру и «свой» человек в финской контрразведке.

Я предупреждал также, что любовник известной эстонки Вуолиоки[1285](почему-то она пользуется особым вниманием полпредства), бывший британский морской атташе в Петрограде при Бьюкенене[1286], Гранфельд близко связан с английской контрразведкой и что систематическое посещение им финско-советской границы и Ладожского побережья ловко прикрывается лесными делами эстонки Вуолиоки. Я весьма отрицательно относился к неоднократным визитам Майского (с ночевкой на 2–3 дня) в имение к “бывшему и будущему дипломату” Гранфельду.

Майскому следовало бы давно (и я советовал ему) избавиться от своей квартирной финки-прислуги, молодой и красивой, Хилии, которая недавно только снята (ясно, что была связана с финской охранкой). Радикально очистив от финнов торгпредство (недаром меня одно время считали “финноедом”), я добиваюсь замены всех своих курьеров и уборщиц нашими земляками…[1287]

Правда, став невозвращенцем, Ерзинкян будет утверждать прямо противоположное (!), то есть представлять себя едва ли не единственным защитником служивших в торгпредстве финских граждан, о чем тогда же напишет в эмигрантской газете:

Чека находила, что я не выполняю ее оперативных заданий через аппарат торгпредства, не снимаю с работы всех финнов, которые, без исключения (коммунисты или беспартийные), считались на службе <охранки>; не увольняю, несмотря на настояния Майского и Красовского[1288], якобы «провокатора» финна П.Янне, а на самом деле — ценного работника; не сокращаю другого, якобы тоже «провокатора», финна Мартикайнена, ценного работника транспортной части, близкий родственник которого, тоже Мартикайнен, был арестован в Сов. России по подозрению в шпионаже в пользу Финляндии[1289]; не откомандировываю в Сов. Россию товароведа И.Таубмана, якобы связанного через машинистку Нефтесиндиката Калануцкую с финской охранкой; отказываюсь того или иного финна перебросить «по делам торгпредства» в Белоостров или Петербург, чтобы там, по известной чекистской терминологии, «пришить какое-нибудь дело»; не кормлю из средств торгпредства вредных торгпредству, но полезных для Чека, «добрых людей» из финнов или кое-кого из русских провокаторов, и т. д. Вот, в общих чертах, некоторые из оснований моей «связи с финско-английской контрразведкой».[1290]

Но в письме от 29 ноября Ерзинкян горячо убеждал Микояна в том, что, «выбросив из торгпредства всех мало-мальски ненадежных и подозрительных типов», создал «в высшей степени сплоченный и работоспособный аппарат», в котором царит, мол, «прекрасная товарищеская атмосфера для деловой работы», а всякая «попытка верхушки полпредства привить склоку получает должный отпор». Впрочем, торгпред не только защищался от «наветов», но и сам переходил в наступление, обличая, конечно, «меньшевизм» полпреда: Утверждаю, что я был на докладе Майского о Беседовском и привел с собой директора нашего банка в Стокгольме Маргулиса, прервав с ним совещание о наших финансово-коммерческих операциях. Но вскоре ушел к себе, так как, несмотря на всю ура-коммунистическую фразеологию, от доклада Майского, по обыкновению, воняло гнилым меньшевизмом, и я не хотел выступать по такому вопросу и дискредитировать его, — тем более, что он и без того считается у нас и в финских кругах «липовым большевиком»: наши беспартийные не величают его иначе как «бывший меньшевик», а в финской прессе с особым удовольствием в первый же день его назначения (до приезда Майского в Финляндию) было отмечено, что он — «бывший меньшевик, культурный человек».

На докладе о Беседовском необходимо было подчеркнуть и поставить со всей большевистской прямотой, что измену несут нам чуждые, втершиеся в партию, интеллигенты-мещане, выходцы из меньшевистской и эсеровской партий, и что наша большевистская дипломатия только тогда будет в надежных руках, когда она будет представлена самим рабочим классом, подлинными пролетариями на ответственных постах (полпред, секретарь, консул и пр.) и что нельзя орабочить НКИД курьерами. Это мое большевистское убеждение, но этого нельзя было сказать, и я предпочел уйти к себе под предлогом головной боли.

Должен заметить, что в ячейке создалось положение, когда избегают слово «меньшевик», чтобы не обидеть полпреда, боятся по-настоящему крыть меньшевиков и наш русский меньшевизм; предпочитают невинное, академическое, западноевропейское словечко «социал-демократия», чтобы не вышло неловко и пр. Ясно, что <такой> человек (которому 46–47 лет и <который> почти до 40 лет был меньшевиком, а после «прихода с боем» <в партию> проводит свои годы в Лондоне, Токио и Гельсингфорсе) краснеет, как рак, когда кто-нибудь из выступающих кроет русских меньшевиков по-настоящему.[1291]

Как «типичный карьерист», желая «иметь за собой» поддержку бюро ячейки и понимая, что все более или менее сознательные партийцы считают его «липовым» большевиком, Майский, возмущался Ерзинкян, «под каким-то глупым предлогом» добился проведения досрочных перевыборов. Ему удалось провести в партбюро новых людей — двух курьеров охраны плюс стажера и переводчика, карелов по национальности, — «товарищей политически неграмотных, безвольных и безмолвных», а также свою жену Агнию Александровну. Считая «главным злом» именно «полпредиху», Ерзинкян указывал, что она — «женщина бальзаковского возраста, мечтающая только об омоложении, но на одно ухо глухая, — баба злая, истеричная, взбалмошная, властная», которая «держит под каблуком несчастного соглашателя-мужа, командует им», а «все сотрудники и жены сотрудников знают, что надо угодить ей, если хочешь быть на хорошем счету: ее мнение — все».

Но, продолжал Ерзинкян, заполучив «подручное» партбюро, члены которого «после каждого заседания приглашались Майским на чай или ужин, что особенно льстило курьерам», полпред решил, что надо овладеть еще и «массой», то есть беспартийными сотрудниками. Поэтому для них по субботам устраивались «вечера», на которых публика «фокстротировала» до двух часов ночи «под дирижерством “статс-дамы” Майской». Кроме того, полпред начал выписывать «дипломатическими посылками до десятка громадных ящиков (по квадратному метру каждый) всякого рода спиртных напитков, как-то: водку, зубровку, коньяк, белое и красное кахетинское вино, портвейн и прочее». Все это реализовывалось через кооперативную комиссию (лишавшую такого удовольствия служивших в торгпредстве финских граждан в связи с «сухим законом» в стране), вследствие чего, негодовал Ерзинкян, получилось, с одной стороны, «сплошное пьянство», а, с другой, распространение по городу слухов, будто русский посол «торгует спиртом».

«Я, — подчеркивал Ерзинкян, — не скрывал своего отрицательного отношения к спирту и фокстроту. Я запретил выписывать через торгпредство спирт и всегда демонстративно уходил к себе, что очень не нравилось Майским, в особенности — “хозяйке вечера”». Ерзинкян указывал, что всегда держал «полпредиху» на почетном расстоянии от дел торгпредства («даже тогда, когда она старалась через бюро навести страх и беспорядок на наше учреждение»), «не раз одергивал ее, когда она пробовала диктовать свою волю», и даже как-то осадил на общем собрании ячейки: «Не забывайте, что вам не удастся навязать нам вашу диктатуру».

Вернувшись 6 декабря в Гельсингфорс для сдачи дел партийцу З.М.Давыдову, назначенному исполнять обязанности заместителя торгпреда, но прибывшему в месту службы лишь в двадцатых числах, Ерзинкян легко перетянул его на свою сторону, ибо старался, из чувства самосохранения, не афишировать свои отношения с Эрола. Кроме того, Давыдов, по отзыву встречавшегося с ним Рапопорта, прежде служил помощником губернского прокурора и, представляя собой «молодого человека, без юридического образования, со всеми ухватками, свойственными уездному “льву”, и с культурой парикмахера», в деловом отношении был «бестолков и в себе не уверен».[1292]

Во всяком случае, в письме Микояну, от 3 января 4930 г., Давыдов заступался за торгпреда: «Считаю, что поведение т. Ерзинкяна как партийца-коммуниста здесь, в Финляндии, вне всякого упрека. История с покупателем антиквариата гражд<анкой> Эрола и ее связи с торгпредством никакого подтверждения не получают и, как видно из разговоров даже инициаторов этого заявления, являются лишь предположениями и догадками с их стороны». Давыдов указывал, что политика Майского в отношении торгпреда, «мягко выражаясь, субъективна и пристрастна», а бывший секретарь ячейки Пастухов, являвшийся одним из активных участников травли Ерзинкяна, совершенно не внушает доверия и даже привлечен к партийной ответственности «за изнасилование в пьяном виде малолетней няни» — 14-летней прислуги. Самое главное, подытоживал Давыдов, что хорошая работа и честность Ерзинкяна «не вызывают ни у кого никаких сомнений», и уход его с поста торгпреда будет «очень вредным для дела».[1293]

Но Микоян уже подыскал для земляка должность в Москве, подписав накануне, 2 января, приказ № 200 по Наркомату внешней и внутренней торговли СССР, согласно которому Ерзинкян назначался председателем «оргбюро» только еще создававшегося Всесоюзного внешнеторгового объединения «Утильэкспорт».[1294] Сам торгпред в послании Орджоникидзе, от 3 января, убеждал «дорогого товарища Серго», что вовсе не дорожит заграничной работой, но, пояснял Ерзинкян:

Я стараюсь добросовестно выполнить мой долг перед партией и оправдать твое и т. Анастаса ко мне доверие. Я ввожу в курс нового своего зама тов. Давыдова и в конце января приеду в Москву: у меня отпуск, который я хочу посвятить выяснению правды и клеветы.

Я очень прошу уделить внимание моему делу, лично ознакомиться с моим письмом т. Анастасу и, если хватит времени, лично почистить хоть одного торгпреда и полпреда, чтобы реально представить себе, что за гнусная атмосфера вообще царствует в наших учреждениях за границей и какая адская стойкость требуется от нас, чтобы не опуститься до лжи и гнусности.

Тов. Серго, я не люблю беспокоить наших товарищей. За все годы моей работы под твоим руководством я едва ли больше одного — двух раз писал — обращался к тебе, когда возмущение мое против неправды и клеветы нуждалось в твоей поддержке. Я прошу дело наше разобрать по всей партийной строгости.[1295]

В упомянутом письме «т. Анастасу», которое также датировано 3 января, Ерзинкян, сообщая о своем намерении воспользоваться разрешенным ему полуторамесячным отпуском, ходатайствовал о предоставлении «двух комнатушек» в Москве, куда, пояснял он, «я бы очень хотел перебросить мою семью (детей)», а затем делился с Микояном «хорошими» новостями: Гнусная кампания, затеянная против меня женой и мужем Майскими и их подхалимами — представителем «соседей» Красовским и «карманным бюро» Майских в лице секретаря землячества Пастухова — была в разгаре, когда я вернулся из Москвы. В мое отсутствие ставится на общем собрании землячества доклад секретаря ячейки, человека темного и политически абсолютно неграмотного, Пастухова на тему: «О правом уклоне на практике», т. е. в торгпредстве. В мое отсутствие Майские стараются в корне дезорганизовать торгпредство, натравить коммунистов против спецов и пр.

По возвращении из Москвы я немедленно ставлю на общем собрании землячества доклад «О работе торгпредства за истекший 28/29 операционный год и о выполнении директив НК РКП в первом квартале 29/30 г.». Четыре вечера подробнейшим образом землячество детально разбирало работу торгпредства и стало жарко Майским и его клике — Красовскому и Пастухову, когда, вопреки их стараниям, подавляющим большинством была принята резолюция: считать работу торгпредства удовлетворительной.[1296]

Действительно, в резолюции отмечалось, что, «заслушав 12, 13, 14-го декабря доклад т. Ерзинкяна о деятельности торгпредства за 1928/29 операционный год, а также о выполнении директивы ЦКК и коллегии НК РКИ за 1-й квартал 1929/30 г. и содоклад земляческой комиссии по обследованию выполнения Торгпредством постановления ЦКК и НК РКИ», общее собрание землячества констатировало ряд достижений в его работе, а именно: экспортный план выполнен на 98 %, объем советского экспорта за счет лесоматериалов и промышленных товаров увеличен на 47 %, «участие посредников по импорту сведено почти к нулю».[1297]

На созванном 19 декабря общем собрании ячейки под председательством Ерзинкяна, который, заручившись моральной поддержкой Микояна и Орджоникидзе, уже заранее чувствовал себя победителем, состоялись перевыборы бюро ячейки, в состав которого не вошли ни столь ненавистная ему «полпредиха», ни «подхалимы» Майского. «Новое бюро, — торжествовал Ерзинкян в письме Микояну от 3 января, — взяло правильный курс и за каких-нибудь две недели успело расчистить атмосферу, вскрывая все болячки — гадости, которые насаждали и прикрывали Майские». Указывая, что полпреду остается лишь продолжать свои «тайные ложные доносы и кляузы», которыми наверняка переполнена дипломатическая почта, ибо «честным и открытым путем невозможно исказить правду», Ерзинкян доверительно писал Микояну:

Как я уже заявил тебе в Москве — я твердо решил уйти из Финляндии, но мне больно, если провокации удастся все же сделать свое дело. Ты мне обещал дело передать в ЦКК на расследование и ждать результатов расследования: ясно — или я вру и какой-то бесчестный негодяй или Майский, <который> втерся в нашу партию, — карьерист и сволочь. А между тем т. Мороз уже телеграфно предлагает мне новую работу… Я прошу еще и еще раз — делу дать обещанный ход.

Я в конце месяца буду сам в Москве, сам также буду настаивать перед т. Серго, чтобы он лично чистил хоть одного торгпреда и полпреда. Заграничный аппарат заслуживает более глубокого и живого внимания, а не чисто формального отношения, чтобы выявить все язвы. Уверяю, что нам, торгпредским работникам, некогда даже выйти хоть на несколько минут на воздух, — в то время, как дармоеды и бездельники из полпредских работников прямо с жиру бесятся, пьянствуют, фокстротят и от нечего делать навязывают нам склоку.

Тем не менее в связи с начавшейся в середине января 1930 г. реорганизацией торгпредств Ерзинкян отложил свой отъезд на родину из-за необходимости, как он говорил, «жесткого проведения директивы Политбюро». К началу февраля реорганизация (или, по выражению Майского, «разгром») торгпредства был закончен, но Ерзинкян явно не спешил в Москву. Уверившись в заступничестве влиятельных покровителей и окончательно потеряв бдительность, он чуть ли не каждую ночь проводил у Эрола и ни за что не хотел расставаться со своей возлюбленной. Неудивительно, что в начале февраля Орджоникидзе доставили безграмотно написанную анонимку:

Снова напоминаем, что торгпред в Гельсингфорсе Ерзикиан продает партию ради сомнительной финки. Все время у нее и ночует там, утром приезжает на ее собственном автомобиле. Она бывает у него в кабинете. Только мерзавцы покровительствуют мерзавцам. У него где-то есть жена, детей возит «свояченица», нескольким дает судом алименты, жил с женой Банквицера, теперь — со шпионкой. Проспите второго Беседовского.[1298]

Резолюция Орджоникидзе, от 9 февраля, гласила: «Сказано сегодня т. Микояну послать Ерз<инкяну> телеграмму о немедленном выезде в Москву».[1299]Его отъезда из Гельсингфорса с понятным нетерпением ожидал и Майский, который уже 21 февраля пожаловался Стомонякову, что Ерзинкян опять дал интервью финской прессе, сообщив о своем отъезде в Москву, реорганизации торгпредства и пр. Но полпред снова узнал об интервью из газет, то есть история «повторилась точка в точку», а все инструкции и внушения оказали на Ерзинкяна весьма кратковременное воздействие. Впрочем, продолжал Майский, «данная анархическая выходка торгпреда еще полбеды», так как «поведение т. Ерзинкяна со дня на день становится все страннее»:

Реорганизация торгпредства, которую он проводил в самом пожарном порядке, была закончена к 1 февраля. Свой отъезд он первоначально назначил на 1 февраля, потом, без всяких видимых причин, перенес на 3–5 февраля. Потом заявил о своем намерении ехать в Ревель, хотя решительно никаких дел в Ревеле у него не было. С помощью разных уговоров нам удалось отклонить его от поездки в Ревель.

10 февраля пришла телеграмма т. Микояна, предлагавшая т. Ерзинкяну немедленно выезжать в Москву. Сегодня уже 21 февраля, а т. Ерзинкян все еще — в Гельсингфорсе, и я, по совести, не знаю, когда он думает ехать. Дела он официально сдал 15-го, все визиты сделал 17-го. Телеграфировал т. Микояну, что выезжает 16-го. И ни с места. Каждый день откладывает отъезд на завтра, каждый день находит какой-нибудь предлог для оттяжки.

Когда, наконец, все возможные поводы были исчерпаны, т. Ерзинкян заявил, что находится в отпуске и хочет прожить в Финляндии несколько дней. Его срочно вызывали в Лениград на совещание в «Ленгосторге» с участием приехавшего туда эстонского торгпреда т. Смирнова, — т. Ерзинкян отказался даже подходить к телефону для разговоров по этому поводу с т. Бронштейном.

И все время, вплоть до настоящего дня, т. Ерзинкян ежедневно ночует у Эрола. Для всех совершенно ясно, что основной причиной задержки т. Ерзинкяна в Финляндии является эта женщина. Как пойдет развитие событий дальше, не знаю. Для меня, однако, совершенно ясно, что если на т. Ерзинкяна еще возможно какое-либо воздействие, то только из Москвы.[1300]

Видя, что выманить торгпреда из Гельсингфорса не удается, Майский показал, что может быть вероломным. Поскольку еще 7 февраля торгпред отправил, наконец, в Москву своих детей, которых очень любил, я, признавался Майский, «устроил так, что Ерзинкян получил из дома телеграмму с сообщением, что его сын якобы опасно заболел дифтеритом. Это подействовало. Ерзинкян позвонил в Москву по телефону, — ему там подтвердили мнимое заболевание. Тогда, 23 февраля, он в сопровождении т. Давыдова сел на поезд и уехал в СССР». Но, хотя Майский рассчитывал, что удастся-таки обвинить своего противника в растрате казенных средств, «торгпредская касса оказалась, в общем, в порядке, — был обнаружен только большой перерасход по представительским деньгам».[1301]

6. «Считать проверенным»

В Москве делом Ерзинкяна занялись в ЦКК ВКП(б), причем сам он в письме «дорогому товарищу Серго», от 2 марта, вновь просил его о наказании «зарвавшихся клеветников», которые в Гельсингфорсе установили за торгпредом «почти гласную слежку» с помощью «филеров» из числа своих же «земляков» — дежурного портье, секретаря военного атташе и прочих сотрудников, «одураченных» Майским и представителем «соседей» Красовским. Не ограничившись слежкой, жаловался Ерзинкян, «эти бравые ребята» распространяли лживые слухи «среди товарищей и даже через своих баб, что я — “свой Беседовский”, связан с финско-английской охранкой и не вернусь в Союз».[1302]

Ерзинкян сетовал, что стоит ему призвать кого-то к порядку или сделать замечание кому-то из торгпредских сотрудников, как последнего немедленно берут под свою защиту Майский и Красовский, группирующие вокруг себя всех «недовольных», в числе которых оказались такие лица, как «недавно осужденный в Москве за свои проделки в Гельсингфорсе (по приемке моторов Андроса)… инженер Петухов — был осведомителем представителя “соседей” Смирнова[1303]; удравший в Аргентину товаровед-бухгалтер Михальский — тоже был “свой человек”; отказавшийся вернуться в СССР товаровед Рахлин — был осведомителем Красовского; уполномоченный Нефтесиндиката Шварц — явным образом поддерживался Майским против торгпредства: без такой поддержки Шварц не осмелился бы наделать столько глупостей».

Майский и Красовский, продолжал Ерзинкян, «берут под свою ревностную защиту секретаря ячейки, “друга семьи Майских”, Пастухова, который недавно был выслан постановлением нового бюро землячества как безнадежный пьяница и за изнасилование малолетней финки-прислуги»; полпред и представитель «соседей» обо всем знали, «но прикрывали эти гнусности до выбора нового бюро». Они же «берут под свою защиту и прикрывают военного атташе Шнитмана, хотя бюро ячейки ставит ему на вид использование диппочты для посылки пудры, чулок, женских кальсон и других подобных вещей».

Что же касается негативного отношения к торгпреду со стороны представителей «соседей», традиционно занимавших в полпредстве должность второго секретаря: сначала таковым числился «Смирнов», которого затем сменил «Красовский», — то это, по мнению Ерзинкяна, объяснялось его энергичным противодействием «бутузовщине», то есть изгнанием из торгпредства «главного осведомителя» ОГПУ, о котором он писал:

Кто такой Бутузов? Белоэмигрант, ярославский купец, который удрал в Финляндию, открыл в Выборгском районе лавчонку и поджег ее, чтобы получить страховку и премию, но попал в тюрьму, откуда вскоре вышел финским гражданином и охранником и был прикомандирован к торгпредству! Но этот финский охранник одновременно ловко связался с представителем «соседей». Смирнов и Красовский неоднократно гостили у Бутузова. У него две жены и две квартиры — явки для встреч. Все, и наши сотрудники и финны, конечно, знают, что Бутузов — «свой человек» и здесь и там! Он сам этого не скрывает. Хотя Бутузов «имел бойкие дела с торгпредством и нажил довольно хорошее состояние», Ерзинкян, что называется, «отшил» его, несмотря на противодействие «соседей», и потребовал, чтобы тот вернул в кассу числившиеся за ним полсотни тысяч рублей. И далее Ерзинкян пояснял Орджоникидзе:

Я был неуязвим и как большевик, и как торгпред. Необходимо было выкинуть какой-нибудь фортель — и, так как я встречался, между прочими финскими семьями, также с А.Эрола, представитель “соседей” Смирнов, в качестве мести за отшитие от торгпредства провокатора Бутузова, оговорил А.Эрола, объявил ее работающей в финской контрразведке, и это тем легче было сделать, что торгующие антиквариатом провокаторы Бутузов и Гамалицкий готовы были сфабриковать для Смирнова-Красовского необходимые донесения.

Я утверждаю самым категорическим образом, что вся эта грязная история состряпана исключительно с целью опозорить меня как большевика. Других соображений не может быть. До меня Эрола имела в любое время пропуска в Ленинград для своих театральных и антикварных дел. Когда я отшил провокатора Бутузова, то, как контрход, Эрола была моментально оговорена «финско-английской шпионкой», а я <обвинен> в «подозрительной дружбе» с финско-английской шпионкой.

Ерзинкян указывал, что готов понести любое наказание в случае обнаружения даже тени связи Эрола с «охранкой», но, подытоживал он, если у кого-то хватает наглости, чтобы опорочить «торгпреда-большевика», то не требуется особого труда, чтобы оклеветать его финскую подругу.

Докладывая 24 марта Орджоникидзе о получении от Ерзинкяна копии его письма на имя зампредседателя ОГПУ С.А.Мессинга, член Партколлегии ЦКК С.В.Васильев сообщал, что торгпред ручается за Эрола и все еще настаивает на приезде ее в СССР. Сам ходатай, отмечал Васильев, «оставляет впечатление абсолютно морально разбитого человека, у которого почва под ногами уходит и нет равновесия, и он готов принять любое условие из-за этой гражданки. Видимо, он живет в данный момент чувством, а не рассудком». Подчеркивая, что «т. Мессинг по-прежнему, самым категорическим образом, возражает против приезда гражданки Эрола в СССР и связи с ней т. Ерзинкяна», сам Васильев придерживался аналогичной точки зрения. Он считал, что влюбленный торгпред должен порвать всякую связь с Эрола, и если нельзя об этом написать в постановлении ЦКК по его делу, то, во всяком случае, надо ему это внушить.[1304]

Упомянутое заявление Ерзинкяна на имя Мессинга, копия — Васильеву, от 22 марта, гласило:

Прошу разрешить мне перебросить в СССР жену мою, финку Арвиду Ароновну Эрола (по первому мужу), 37 лет, и мальчика ее, И лет, Илерми Эрола. 29 января сего года она получила развод с мужем в судебном порядке.

Заявляю самым категорическим образом, что жена моя никакого касательства к какой-либо политической организации (как финской, так и другой) никогда ни в какой степени не имела, и за ее политическую благонадежность и абсолютную непричастность вообще к политике ручаюсь головой.

Ясно, что все же я готов принять все условия, которые Вы найдете нужными при переброске моей жены: в частности, готов даже ехать на постоянное жительство с женой в родное село Ахпат (Тифлисская губ., Борчалинский уезд, Дорийский участок), хотя прекрасно сознаю, и <это> известно всем ответ<ственным> работникам торгпредства, что при создавшемся, после реорганизации финско-эстонского торгпредств, положении, без моего руководства наш экспорт в Финляндию и Эстонию в 29/30 операционном году скандально будет провален миллионов на 10–12 рублей (с хлебными операциями до 15–17 миллионов), так как аппарат Ленгосторга абсолютно не подготовлен и проявляет удивительно легкомысленное отношение к столь важному делу…

Я твердо решил ехать к себе в село Ахпат с женой на постоянное жительство, где я также смогу быть полезным своей коммунистической работой (литературной и прочей).

Очень прошу разрешить мне в срочном порядке переброску моей семьи (жены), так как создалось для меня очень тяжелое положение как в лично семейном отношении (дети от моей первой жены остались почти без присмотра, а они бывали и привыкли к моей жене в Гельсингфорсе), так же для моей дальнейшей работы.[1305]

Но, поскольку чекист Мессинг не сдавался, 29 марта Ерзинкян апеллировал к «дорогому товарищу Серго», в послании которому, с пометкой «только лично», горько сетовал:

Вот уже месяц, как я добиваюсь разрешения перебросить мою жену к себе в Союз и ничего не выходит. Тов. Мессинг отказывает мне в праве получить свою жену без разрешения нужной инстанции, т. е. без твоего разрешения.

Я даю любую гарантию за свою жену:

1) Головой ручаюсь и отвечаю, что моя жена (ей 37 лет) не была причастна ни в какой степени ни к какой политической организации и вообще к политике.

2) Готов по-революционному расстрелять собственноручно мою жену, если есть хоть малейшая улика о ее «политической работе», кроме безответственных доносов Бутузова и прочее. Если меня посмели оклеветать, что требуется для того, чтоб одним словом опорочить мою жену — какую-то финку.

3) Согласен переехать на постоянное жительство к себе в родное село, т. е. добровольно изолирую мою жену — семью, коль скоро кое-кто сомневается в моих утверждениях.

4) Если деревня наша — «роскошь» для меня и моей семьи, готов ехать куда-угодно в ссылку — Сибирь и пр.

5) Если я совершил недопустимое с партийной точки зрения «преступление», женившись на финке, — готов нести любое наказание, да и сам уже наложил на себя довольно суровое наказание, переводя себя на деревенскую работу в масштабе нашего села в 120 дворов.

Тов. Серго, я — в полном отчаянии. Неужели необходимо выбить меня из колеи, издергать мои нервы, довести меня, не знаю до какой глупости — отчаяния, и все это абсолютно незаслуженно…

Неужели моя жена, за которую я полностью ручаюсь и отвечаю, из себя представляет уж такую «опасность», что даже нельзя ее пустить в деревушку и под моим надзором?!

Неужели я не заслужил в партии малейшего доверия (хотя бы столько, сколько Майский, Смирнов или Красовский), чтоб иметь право перебросить к себе свою жену, и Октябрьская революция требует развести меня с моей женой только потому, что она — финка?

Других улик, кроме ее национальности и мести за бутузовщину (а торгпред Ерзинкян был неуязвим как большевик и торгпред), нет и не может быть.

Я ближе и лучше знаю свою жену, которая до того, как связалась со мной, имела свободный доступ (до весны 29 года) в СССР.

Тов. Серго, вся Финляндия знает, что она — моя жена и должна переехать ко мне. Создалось тяжелое положение. Я за все время нашей власти никогда не беспокоил личной просьбой тебя. И если я прошу твоего внимания, то поверь, что я абсолютно прав в моих утверждениях, и я не хуже других умею разбираться в людях (пусть <это> будет даже собственная жена).

Прошу позвонить т. Мессингу, что «нужная инстанция» разрешает перебросить, дает право перебросить мою жену.

Очень прошу твоего личного внимания к моему делу, так как затягивается переброска семьи, и я в полном отчаянии.[1306]

В тот же день, 29 марта 1930 г., Ерзинкян, согласно постановлению Совнаркома, был освобожден от обязанностей торгпреда СССР в Финляндии, каковым назначили Давыдова. Впрочем, уже И апреля парттройка ЦКК в составе ее высших руководителей — Орджоникидзе, Ярославского и Шкиря-това, обсудив «заявление» бывшего торгпреда и ознакомившись с материалами по его делу, признала, что «нет основания предъявлять т. Ерзинкяну компрометирующие его обвинения и что т. Ерзинкян может работать по поручению партии на любой работе как в СССР, так и за границей».[1307] Ярославский, рассказывал Давыдов, возражал против такой формулировки, но все решило веское слово Орджоникидзе, сказавшего, что «не стоит дискредитировать т. Ерзинкяна», и дело было квалифицировано как обычная заграничная склока.[1308] Вердикт ЦКК предопределил и принятое 29 апреля постановление Центральной проверочной комиссии в составе Короткова, Трилиссера и Сахаровой: «Считать проверенным».[1309]

Но еще раньше, 19 апреля, узнав, что Васильев «закончил дело по жалобе т. Ерзинкяна и передал доклад т. Орджоникидзе», Майский с недоумением вопрошал Стомонякова:

Как мог т. Васильев «закончить дело», не допросив меня или хотя бы не запросив меня письменно? Я опасаюсь, что «дело» ввиду его явной вздорности может быть, фигурально выражаясь, брошено в корзину, причем все документы по данному «делу», в том числе и «жалоба» т. Ерзинкяна, не опровергнутые мной и соответственным решением ЦКК, останутся лежать где-нибудь в архивах ЦКК. Такой исход меня весьма мало устраивает[1310].

В тот же день Майский апеллировал к Орджоникидзе, которому напоминал, что в начале марта Ерзинкян подал на него, полпреда, жалобу. Поскольку Майский не ознакомлен с ее текстом, то пока воздерживается от окончательной квалификации данного заявления, по, продолжал он, «то, что мне стало известно, хотя бы в частичной и неполной форме, о содержании жалобы т. Ерзинкяна, приводит меня к убеждению, что жалоба эта переполнена самой возмутительной ложью. Само собой разумеется, что я не могу пропустить без внимания подобный выпад против моего доброго имени как члена партии и потому весьма заинтересован в том, чтобы жалоба т. Ерзинкяна была надлежащим образом рассмотрена и оценена ЦКК». Майский просил, чтобы его вызвали в Москву для объяснений, ибо, указывал он, «я могу считать себя удовлетворенным только таким окончанием дела, которое не будет оставлять и тени сомнения в лживости возведенных на меня обвинений».[1311]

Но резолюция Орджоникидзе, датированная 4 мая, но переданная в Гельсингфорс лишь через две с лишним недели, была лаконична: «Тов. Майскому. Жалобу тов. Ерзинкяна на Вас по существу ЦКК не рассматривала, а только разобрала в части, касающейся самого тов. Ерзинкяна».[1312] Можно только догадываться, какое бешенство охватит Микояна и Орджоникидзе, когда они поймут, что их кавказский земляк, в честность и преданность которого они так верили, окажется лжецом, мошенником и предателем!

7. «Почему я стал невозвращенцем»

Уже осенью, вспоминая пережитое, Ерзинкян напишет в эмигрантской газете, что, отозванный из Гельсингфорса, получил-де «назначение в Петербург для организации и руководства отделом торгпредств Прибалтики (фактически торгпредом Финляндии и Эстонии)». Но, пояснял он:

Областная Чека Петербурга — в лице Медведя — и Чека Москвы — в лице Мессинга — запротестовали против моего назначения на заграничную работу, ссылаясь на доносы, обвинявшие меня в связи с финско-английской контрразведкой. Этого обвинения я уже не мог игнорировать. Бросив все планы работы в Петербурге, Финляндии и Эстонии, я вернулся в Москву и потребовал партийного суда, на который все же, несмотря на все кляузы и махинации Чека, из Гельсингфорса был даже специально вызван «живой свидетель» — чекист Красовский. Красовский явился с якобы «убийственными сводками» против меня, но партийный суд вынес пренеприятное для Чека решение.

Я думал, что вопрос исчерпан, но все же отказался принять новую работу. Взяв отпуск, я потребовал разрешения на выезд в Финляндию на две недели, чтобы добиться полной и ясной реабилитации. Но Чека есть Чека и ГПУ есть ГПУ. Вдруг я узнаю, что обиженные чекистские верхи готовят реванш, затевают против меня «новое дело». Начинается слежка из Москвы в Петербург, слежка из Петербурга до Белоострова, слежка и в Финляндии.

Не успел я выйти с Николаевского вокзала в Петербурге, как с искусственной улыбкой и пренеприятной любезностью меня неожиданно встречает знакомый многим по работе в Финляндии агент Чека Макаренко. Сей муж считает своим долгом почтить меня своим особым вниманием и проводить на Финляндский вокзал. В купе вагона из Петербурга в Гельсингфорс он устраивает мне чекистский допрос «для своей сводки». И далее под бдительным наблюдением Чека я совершаю свое путешествие из Москвы до финляндской границы — Белоострова. Я снова не придаю этому значения, считая весь допрос и слежку лишь проявлением ретивости чекистов.

Но едва я переступаю финляндско-советскую границу, как вновь начинается старая история со стороны «наших». В Гельсингфорсе я узнаю, что в день моего приезда чекист Красовский был даже специально вызван и выехал в Петербург и Москву за личной инструкцией и указаниями от начальства, что вырабатывается целый план, как и с какого конца начать против меня новое дело о связи с «финско-английской контрразведкой»[1313].

Так или иначе, но Ерзинкян, к неудовольствию Майского, был не только «реабилитирован» ЦКК, но 4 мая снова появился в Гельсингфорсе, объяснив новому торгпреду Давыдову, что приехал в отпуск для ликвидации семейных дел. «Это было страшным ударом как для меня, так и для всей здешней советской колонии», — отмечал полпред в адресованном Сталину докладе от 20 августа 1931 г.:

Ерзинкян с места в карьер поселился на квартире у Эрола, стал разъезжать на ее автомобиле и жить на ее средства, ибо собственных денег у него было. С помощью разных ухищрений он несколько раз пытался, совершенно незаконно, получить довольно крупную сумму в торгпредстве, но это ему не удалось. Ни ко мне, ни вообще в полпредство Ерзинкян не заходил, но в торгпредстве сделался частым гостем, сидел там часами, занимался демагогией среди низших служащих и всем мешал работать. Первоначально говорил, что приехал только на две недели, но потом заявил, что проведет в Финляндии весь свой двухмесячный отпуск. Положение создавалось совершенно скандальное. В одной из враждебных нам финских газет уже был написан весьма ехидный фельетон о Ерзинкяне, Эрола и прочих вещах, и мне лишь с большим трудом удалось предотвратить его появление.[1314]

Вопрос «о пребывании в Финляндии т. Ерзинкяна» был поднят 23 мая 1930 г. на заседании «правления общества взаимопомощи» с участием его «старосты» Наглиса и членов Я.З.Торского и В.Н.Протасова, торгпреда Давыдова и полпреда Майского, первого секретаря полпредства И.А.Карташева и чекиста Красовского[1315]. Речь снова шла о связи Ерзинкяна со «шпионкой» Эрола, причем Давыдов, оправдываясь, говорил, что визиты бывшего торгпреда встречает «неохотно» и отношения у них «сейчас довольно нехорошие». Но, хотя Давыдов отклонил просьбу о выдаче Ерзинкяну месячного жалования, Таубман от себя лично одолжил ему 1 тыс. финских марок.

В свою очередь чекист Красовский, заведовавший тогда консульским отделом полпредства, обвинил Ерзинкяна в пособничестве одному из торг-предских невозвращенцев, которому, прекрасно, мол, зная о его намерении остаться в Берлине, устроил «фиктивную командировку» в Германию — якобы для подготовки сделки по реализации табака. В самом деле, еще 12 декабря 1929 г. Ерзинкян обратился в полпредство с ходатайством о получении «германской визы и обратной финской визы сроком до 15 января 1930 г. для заведующего экспортным отделом т. Кастля Н.Р. и выезжающей совместно с ним жены Кастль Е.С.», направляющихся в Берлин и Гамбург. Но знал ли торгпред о том, что супруги выберут невозвращенчество?

Выступавшие на заседании «правления» ораторы дружно порицали Ерзинкяна, который «днюет и ночует с торговкой, нашим классовым врагом», за «грубейшее нарушение принципиальных основ» партийной «этики», признав необходимым вызвать его для объяснений, а затем уже принять окончательную резолюцию. Но с оправданиями бывший торгпред вовсе не торопился, вследствие чего «правление», вернувшись 27 мая к вопросу «о сожительстве т. Ерзинкяна с гражданкой Эрола в связи с его прибытием в настоящее время в Финляндию», квалифицировало это как «антиобщественный поступок», решив апеллировать к ЦКК и самому генеральному секретарю ЦК ВКП(б) Сталину[1316].

Хотя 29 мая Ерзинкян все-таки зашел к «старосте» за постановлением по своему «делу», тот отказал ему, пояснив, что считает это «излишним, так как речь идет о совершенно бесспорном и всем известном факте». Но Ерзинкян уверял, будто «не сожительствует» с Эрола, а на вопрос, зачем же он вернулся в Финляндию, сослался на свое желание «доказать некоторым лицам, что может сюда приехать». Говоря и другим бывшим сослуживцам, что приехал в Гельсингфорс с целью «кое-кого позлить», Ерзинкян подчеркивал, что, мол, «разрешение на въезд в Финляндию было дано ему исключительно по этому мотиву», и «инстанции, отпустившие его, руководствовались только этим соображением». Получалось, что московское начальство в лице, прежде всего, Микояна и Орджоникидзе сочувствует отнюдь не «примазавшемуся» к партии Майскому, а «испытанному» большевику Ерзинкяну. [1317]

Тем не менее 14 июня Наглис отправил Ярославскому и в БЗЯ материалы об «антиобщественном поведении» бывшего торгпреда, настаивая на привлечении его к партийной ответственности, ибо, указывал «староста», «поведение т. Ерзинкяна дает пример в высшей степени разлагающего свойства для всей нашей колонии, что в условиях заграничной обстановки представляет особенную опасность»[1318]. Со своей стороны Майский обратился к находившемуся тогда в Швеции члену президиума ЦКК и руководителю заграничной инспекции НК РКИ З.М.Беленькому, приглашая его немедленно приехать в Финляндию, но тот появился в Гельсингфорсе лишь во второй половине месяца, когда было уже слишком поздно. А на отправленную 9 июня шифрованную телеграмму за подписью замнаркома Р.Я.Кисиса, предлагавшего Ерзинкяну срочно прибыть в Москву, тот «нахально ответил, что срок его отпуска еще не истек»…[1319]

Но сам Ерзинкян утверждал, будто для оформления его «нового дела» в Гельсингфорсе был мобилизован весь аппарат: «от полпредства — Майский и Карташев-Хейфиц, от чека — Красовский и Красовская, от коммунистической ячейки — Майская и Наглис, от торгпредства — Давыдов и Торский, от “беспартийной” массы — Протасовы и проч.». Ерзинкян подтверждал, что должен был вернуться в Москву еще 17 мая, но, пояснял он, «когда, несмотря на благоприятное для меня решение наивысшей партийной инстанции, — все же чека, полпредство, торгпредство, бюро комячейки и проч., с благословения обер-чекистов Мессинга и Медведя, затеяли кляузу и возобновили интриги против меня, — я решил не возвращаться в Сов. Россию, хотя, будучи последний раз в Москве, я, по многим причинам, решил прервать службу и просил отпустить меня в родное село на постоянное жительство».[1320]

Ерзинкян уверял, будто еще 15 мая обратился в ЦК ВКП(б) с письмом, в котором, излагая вкратце причины своего невозвращенчества, в заключение якобы предупреждал:

Я имею кое-что сказать о советских делах, а также о причинах моего добровольного ухода из рядов компартии. Но молчу и готов молчать при одном непременном условии: вы отпустите ко мне в Финляндию моих двух детей — я обязуюсь решительно ничего не писать и крепко молчать. Вы достаточно знаете меня, что выполню свое обещание. Жду вашего ответа до 10 июня. Мой адрес: Гельсингфорс, Торгпредство — мне.

Ответа на свой «ультиматум» (впрочем, а существовал ли он?) Ерзинкян не получил, но, продолжал он:

10 июня, в моем бывшем кабинете, делопроизводитель секретного отдела торгпредства Опевалов, в присутствии товароведа коммуниста Торского и секретаря ячейки Наглиса, представляет мне шифровку-телеграмму от 8 июня за подписью народного комиссара внешней торговли[1321], в которой мне предлагается «немедленно вернуться в Москву для нового назначения». Этого предложения я не принял и решил порвать с Сов. Россией.

Ерзинкян указывал, будто «непосредственным грубым толчком» к его невозвращенчеству послужило обвинение «в связи с финско-английской контрразведкой», поддержанное Мессингом и Медведем, но выдвинутое еще в октябре четой Майских и чекистом Красовским, который жаловался-де одному из партийцев: «Торгпред не любит наше учреждение».

Так или иначе, но 14 июня Ерзинкяна видели в торгпредстве в последний раз, а утром 17 июня адвокатское и детективное бюро Эро Энберга предъявило к оплате вексель за подписью бывшего торгпреда на сумму в 260 тыс. рублей, что в пересчете составляло примерно 5,2 млн. финских марок или 25 тыс. фунтов стерлингов. Хотя вексель был датирован 17 июня 1929 г., никаких записей о его выдаче в бухгалтерских книгах торгпредства не оказалось, вследствие чего, после телеграфных переговоров с Москвой, оно заявило 19 июня, что предъявленная бумага является подложной. Одновременно Давыдов обратился к финским властям с требованием о привлечении Ерзинкяна к уголовной ответственности за фабрикацию поддельного векселя в целях личной наживы.

Но, приступив к предварительному дознанию, полиция обнаруживала явное нежелание брать Ерзинкяна под стражу, на чем, собственно, и настаивал Майский, полагавший, что если бывший торгпред решился на подлог, то он пойдет и дальше. И, действительно, в ночь на 21 июня редакция газеты “Helsingin Sanomat” («Хельсинкские новости»)[1322] получила открытое письмо, с просьбой о распространении его текста в финской прессе, под заголовком «Два слова, почему я отказываюсь возвратиться в СССР», в котором Ерзинкян заявлял:

Начиная с октября прошлого года советский полпред в Гельсингфорсе Майский и его второй секретарь Красовский, посредством письменных и телеграфных доносов в Москву, начали обвинять меня в том, что, будто, я «имею сношения с финляндско-английской контрразведкой», приставили ко мне шпионов и т. д. После того, как это дело было рассмотрено в Москве, я получил возможность отправиться в Финляндию на две недели — с 1-го по 15-е мая. Едва я успел пересечь границу между Финляндией и СССР, как снова начались слежка, доносы, вызовы к секретарю чека, требования отправиться для разъяснений в управление чека, угрозы отправить меня в СССР и т. д. — все по тем же причинам — связь с английско-финляндской разведкой. Это печальное дело, продолжающееся уже 9 месяцев, огорчало меня до бешенства, и я решил не возвращаться в СССР (хотя там остаются мои дети и другие близкие) и вообще удалиться от политики. Хочу надеяться, что Майский, Красовский и другие не вынудят меня больше вспоминать о них.[1323]

8. Подсудимый

Узнав около двух часов ночи о том, что в утренних газетах появится «открытое письмо» Ерзинкяна, Майский немедленно разослал по всем редакциям официальное сообщение полпредства о том, что бывший торгпред скрылся после совершения ряда подлогов и за содеянное преступление привлекается к уголовной ответственности. Таким образом, с удовлетворением отмечал Майский, газеты напечатали как письмо невозвращенца, так и «комментарий» полпредства, и «политический эффект выступления Ерзинкяна был испорчен»[1324]. В тот же день, 21 июня, Майский обратился в МИД Финляндии с категорическим требованием о немедленном аресте Ерзинкяна, что возымело, наконец, действие, и вечером его заключили под стражу, изъяв при обыске… маузер с пятью зарядами.[1325]

Торгпредству не стоило большого труда доказать, что оно не получало никаких денег по спорному векселю, не вело никаких дел с бюро Энберга и в то время, когда вексель был якобы выписан, имело на текущем счету свыше 5 млн. финских марок, вследствие чего вовсе не нуждалось в дополнительных средствах. Но, по примеру Литвинова младшего, Ерзинкян «выкинул свой козырной трюк», объяснив следователю, что никаких записей в торгпредских книгах, действительно, нет, ибо вексель был не каким-то обыкновенным коммерческим, а…«политическим»![1326]

Подследственный утверждал, что Майский, приехав в мае 1929 г. в Финляндию, якобы привез с собой «секретный приказ», обязывавший Ерзинкяна выдать ему 25 тыс. фунтов стерлингов из средств торгпредства на цели «политической агитации». А поскольку в торгпредстве не было свободных денег, ибо оно больше покупало, чем продавало, Ерзинкян обратился к местному купцу и домовладельцу Г.В.Шалину, пообещавшему ему достать необходимую сумму. В соответствии с достигнутой ими договоренностью 17 июня торгпред явился к Шалину на квартиру, где они напечатали на пишущей машинке текст векселя, который Ерзинкян тут же, мол, подписал и удостоверил печатью. После этого Шалин вышел в другую комнату, поговорил с кем-то и вынес необходимую сумму наличными. Но, так как данная операция не имела ничего общего с делами торгпредства, факт ее совершения был зафиксирован в «тайной ордерной книге», хранящейся у полпреда. Что же касается «секретного приказа», то Ерзинкян, конечно, немедленно уничтожил его согласно полученной инструкции, о чем и доложил шифровкой в Москву. Торгпредство наверняка рассчиталось бы по векселю, клялся Ерзинкян, если бы он не отказался от возвращения в СССР!

Допрошенный полицией Шалин подтвердил версию Ерзинкяна, объяснив, что достал нужную сумму у представителя финской компании, заинтересованной в получении лесной концессии в советской Карелии. За свое посредничество, указывал полпред, Шалин рассчитывал-де на приобретение определенного количества акций упомянутой компании, но, так как вексель не был своевременно выкуплен, поручил бюро Энберга произвести взыскание денег с торгпредства:

Эта басня была сдобрена целым рядом подробностей в духе уголовнобульварных романов о «железных комнатах», специальной охране при стальных дверях из восьми человек, секретном отделении «Чека» и тому подобных «ужасах», которые-де укрываются под крышей «большевистского полпредства» в Гельсингфорсе. Весь этот бред сумасшедшего был подхвачен финской прессой и 27 июня на первой странице, под сенсационными антисоветскими заголовками, опубликован в газетах.

Полпредство немедленно опровергло басню Ерзинкяна, заявив, что в ней нет ни одного слова правды и что выдумана она исключительно для того, чтобы «придать видимость политического акта совершенному им чисто уголовному преступлению». Тогда Ерзинкян в газетах от 30 июня опубликовал факсимиле полученного им от ЦКК решения по своему делу[1327]. История, таким образом, все более разгоралась и, как увидим ниже, скоро около нее закипела настоящая политическая борьба[1328].

Освобождение Ерзинкяна из тюрьмы удалось предотвратить только благодаря нажиму полпреда на МИД Финляндии, и, поскольку в начале июля полицейское дознание было закончено[1329], дело передали на рассмотрение 3-го отделения Гельсингфорсского ратгаузского (городского) суда. Но, сетовал Майский в докладе Сталину, финское судопроизводство «основывается на старом шведском кодексе 1734 г. и поэтому носит чрезвычайно архаический характер»:

Так, судебного следствия, в нашем смысле слова, в финских судах нет. Сначала полиция производит весьма поверхностное дознание, а затем передает дело в совершенно «сыром виде» в ратгаузский суд. Последний сам уже ведет расследование дела при участии сторон, вызывая свидетелей, производя экспертизы и т. п. Поэтому каждое дело тянется обычно очень долго, пока после ряда повторных заседаний суд не выясняет окончательно картины преступления, после чего он уже принимает решение. Приговор тоже объявляется не сразу, а лишь недели через две после вынесения. Судебный процесс носит не состязательные, а «инквизиционные» формы. Перекрестного допрос свидетелей нет. Вопросы свидетелю может задавать только председатель суда. Адвокаты сторон имеют право в письменном виде передавать свои вопросы свидетелям председателю, но последний решает, ставить их свидетелю или нет. Показания свидетеля, не дающего присяги, считаются ни во что. Выступления адвокатов на иностранных языках не допускаются, требуются обязательно финский или шведский языки, и т. д. и т. д. В силу указанных обстоятельств дело Ерзинкяна заняло 11 заседаний и тянулось в низшей инстанции полгода (с июля по декабрь)."[1330]

На открывшемся 22 июля судебном процессе Ерзинкян — «типичный армянин средних лет», с бритой головой и жгучими глазами за стеклами очков, «в приличном синем костюме» — старался держаться непринужденно, но, видимо, сильно нервничал, так как то и дело приглаживал свою острую бородку, грыз ногти или пытался засунуть руки в карманы, чем вызвал даже замечание председателя суда — отставного генерала Мартина Ветзера.

Первое заседание было посвящено, главным образом, показаниям действующего торгпреда Давыдова и допросу Ерзинкяна, который, стоя у судейского стола (из-за отсутствия в Финляндии «скамьи подсудимых»), объяснялся через переводчика, но все более слабеющим голосом, а на вопрос: «Вам нездоровится?» — пояснил: «У меня горловая чахотка». Ерзинкян вновь говорил, что полпред Майский и чекист Красовский выдумали легенду о его связи с иностранными контрразведками, и он, мол, «все время находился под страхом того, что его убьют или насильно отправят в СССР». Но, хотя защитник, популярный адвокат Вильхо Сарканен, красноречиво доказывал, что большевики добивались ареста Ерзинкяна лишь с целью воспрепятствовать разоблачению им секретных операций торгпредства, ходатайство об освобождении подсудимого было отклонено.[1331]

Слушание дела возобновилось 5 августа, но Ерзинкян упрямо отстаивал свою версию:

Помимо займов чисто коммерческого свойства, я был вынужден устраивать так называемые «внутренние» секретные займы специально для надобностей полпреда, резидентов Чека и военного ведомства, когда они нуждались в деньгах. В таких случаях мне предъявлялись шифрованные требования из Москвы, где условно говорилось: «деньги возьмите у хозяина». За два года таким путем через мои руки прошло около двух миллиардов финских марок. На оплату таких займов мне присылали деньги в особых пакетах дипломатической почтой. Такие векселя считались секретными и к ним не применялись правила о двух подписях[1332], тогда как на торговых векселях всегда была одна подпись бухгалтера, а другая — моя. У меня было 13 бухгалтеров и 67 служащих. Наше помещение состояло из 32 комнат, и, конечно, всем торговым векселям велся правильный учет и о них сообщалось Госбанку. Не нужно забывать, что в то время, когда Майский требовал с меня 25 тыс. ф. ст., в связи с необходимостью произвести немцам срочный платеж в 65 млн. рублей у нас было катастрофическое положение с деньгами; мы были вынуждены продавать за бесценок товары; денег не было не только в Гельсингфорсе, но и в других торгпредствах. Это и было одной из причин, почему я обратился за займом к Шалину."[1333]

Шалин, объяснял Ерзинкян, «согласился дать мне такую сумму еще и потому, что я мог устроить ему лесную концессию на 60 млн. рублей». Подсудимый уверял, что «секретными займами» и другими подобными делами заведует «Чека и, в частности, Красовский, который был резидентом Чека, а официально значился вторым секретарем посольства». Именно у него, в устроенной на третьем этаже «секретной комнате» со «стальными дверями», право входа в которую имеют не более пяти человек, и поныне, мол, хранится расписка Майского о получении занятых у Шалина денег. На вопрос председателя суда, имел ли в то время Ерзинкян какие-то собственные средства, тот отрезал: «Нет. Я, как коммунист, должен был отказаться от всего своего имущества. У меня в Тифлисе, между прочим, были конфискованы три дома».[1334]

Затем перед судом продефилировало около десятка свидетелей, в числе которых оказался и бывший служащий торгпредства Таубман, переведенный на работу в Швецию, который, назвав себя «полным атеистом» и отказавшись давать присягу, отрицал, хотя и не очень убедительно, наличие «секретной комнаты» в полпредстве и сообщил, что знакомство подсудимого с Шалиным состоялось только в ноябре 1929 г. Так как прокурор, ссылаясь на необходимость дополнительных доказательств, высказался за то, чтобы отложить слушание, его поддержали и гражданские истцы — финский адвокат Вильхо Иоутсенлахти, обслуживавший торгпредство в качестве юрисконсульта, и специально приглашенный из Стокгольма шведский адвокат Ивар Лагеркранц. Они ратовали за вызов австрийских или немецких экспертов с целью исследования чернил, использовавшихся для подписания векселя, надеясь таким образом, подтвердить, что он составлен не в тот день, которым датирован, а почти годом позже.

В свою очередь защитник Ерзинкяна вновь попросил суд об освобождении его подзащитного до вынесения приговора, а сам подсудимый, волнуясь, заявил: «Давыдов, этот портной из Могилевской губернии, находится на свободе, имеет возможность разъезжать в экспрессах в Москву и обратно и фабриковать, как ему вздумается, документы. А я вот уже 50 дней нахожусь в тюрьме, что лишает меня возможности представить необходимые доказательства моей невиновности. Я убедительно прошу дать мне известную свободу до суда!..» Но суд не нашел оснований для удовлетворения ходатайств как защиты, так и гражданских истцов, то есть ни об освобождении Ерзинкяна и исследовании бухгалтерских книг торгпредства, ни об экспертизе чернил, которыми подписан вексель, и разбор дела вновь отложили — до 19 августа.[1335]

Майский вспоминал, что в доказательство своей версии Ерзинкян заручился показаниями целого ряда «лжесвидетелей», и не только Шалина. Так, бывший поручик царской армии Карл Мустонен подтвердил, будто именно он напечатал спорный вексель на своей пишущей машинке и присутствовал при обмене его на деньги. Известная ясновидящая Хильма Коскинен («тетя Хильма»), за советом к которой по вопросам политики заглядывал-де сам президент республики Лаури Реландер, уверяла, будто видела злополучный вексель у Шалина именно в июне 1929 г. и в связи с этим даже предрекла ему всяческие неприятности. Коммерсант Лаури Райкас утверждал, будто в мае 1929 г. самолично привез Шалину из заграницы 12 тыс. фунтов, а показания, данные Эрола и менее важными свидетелями, только дополняли и подкрепляли версию Ерзинкяна.[1336]

Основываясь на письменных показаниях Майского о том, что он никогда не получал от Ерзинкяна пресловутые 25 тыс. фунтов, прокурор считал вполне доказанным (ведь свидетели давали показания под присягой!), что бывший торгпред, действительно, взял у Шалина деньги, но не передал их по назначению, то есть совершил растрату. Впрочем, такое истолкование отнюдь не устраивало советскую сторону, которая доказывала, что предъявленный торгпредству вексель был именно поддельным, а Ерзинкян виновен в мошенничестве и подлоге. Но все свидетели со стороны торгпредства являлись его действующими или бывшими служащими, то есть «большевиками» (хотя среди них имелись и беспартийные), отказывавшимися от присяги, из-за чего на суд они производили очень мало впечатления.

Этому немало способствовало и усиление праворадикальных настроений в Финляндии, где в пике своего развития находилось «патриотическое» (или, как писали советские газеты, «фашистское») лапуасское (лапповское) движение, зародившееся осенью 1929 г. на западе страны — в Лапуа. На обсуждение экстренной сессии финского сейма, созванной по требованию лапуасцев 1 июля 1930 г., был вынесен антикоммунистический законопроект «об охране республики», из-за чего правительство К.Каллио подало в отставку. Еще через несколько дней состоялся «лапуасский марш» на Гельсингфорс (по образцу марша Муссолини на Рим в 1922 г.), что вызвало роспуск парламента и приход к власти «фашистского»[1337], по определению Москвы, кабинета П.Свинхувуда — первого финского премьер-министра, являвшегося одним из руководителей «белого террора» в 1918–1919 гг. Одновременно были закрыты газеты, профсоюзы и другие организации левых партий, разогнана их фракция в сейме, а коммунисты и даже социал-демократы подвергались избиениям и насильственно выдворялись на советскую территорию с напутствием: «Можете идти в свое отечество!».

Пытаясь-де спровоцировать конфликт с СССР, лапуасцы, по оценке Майского, рассчитывали на создание благоприятной почвы для провозглашения «военно-фашистской диктатуры» в Финляндии, но предпринятая ими в октябре 1930 г. попытка государственного переворота не удалась. Напряженная обстановка внутри страны и, как следствие, чрезвычайное обострение финско-советских отношений создавали дополнительные препятствия для объективного рассмотрения дела Ерзинкяна, которого, сразу же после его заявления о разрыве с большевиками, лапуасцы взяли под особое покровительство, прикомандировав к нему, помимо официального защитника Сарканена, своего военного юриста Тойвонена. В то же время советская сторона оказалась не в состоянии найти хорошего местного адвоката, готового и способного вести дело против Ерзинкяна, о чем Майский писал следующее:

В момент начала процесса мы располагали только помощью юрисконсульта торгпредства — адвокатского бюро Хело и Иоутсенлахти. Оба они — социал-демократы, причем первый — плохой юрист, но видный член сейма и бывший министр социальных дел в социал-демократическом кабинете Таннера 1927 г., а второй — неплохой юрист для дел обыкновенного масштаба, но горький пьяница и человек, абсолютно лишенный всякой инициативы. Учитывая трудность и серьезность дела, мы хотели иметь по возможности лучшего адвоката Финляндии. К тому же Хело и Иоутсенлахти сильно трусили и на первых порах старались как-нибудь увильнуть от необходимости представлять советские интересы в суде.

Мы начали поиски, но тщетно! Мы обратились к одиннадцати известнейшим адвокатам Финляндии разных политических партий — все отказались под разными благовидными предлогами, хотя все время чувствовалось, что делают это они с тяжелой душой, ибо предвкушали «хороший заработок». Один, более откровенный, сказал: «Если я возьму ваше дело — меня объявят под бойкотом, и я потеряю всю свою прочую клиентуру». А другой, не менее откровенный, прямо заявил: «Я не хочу быть переброшенным в Россию!»

Наконец, с большим трудом мы нашли одного известно выборгского адвоката Сарасте, который согласился выступать и который сразу же потребовал аванс в 1 250 рублей. Пришлось исполнить его желание. Однако, когда подошел день выступления в суде (19 августа), Сарасте вдруг оказался лишенным возможности исполнить взятое на себя обязательство и вместо себя послал своего «друга» — адвоката Миссимиеса. Накануне судебного заседания один из агентов Ерзинкяна всю ночь спаивал Миссимиеса (это выяснилось впоследствии), тот явился в суд совершенно пьяный и, конечно, провалил для нас этот день.[1338]

На упомянутом заседании были впервые заслушаны показания домовладельца Шалина (слепого, но богатого старика, который, по его словам, ссужал крупные суммы денег под залог недвижимости в Гельсингфорсе и Або), купца Райкаса и расследовавших дело полицейских чинов, в том числе начальника лаборатории судебной экспертизы, сообщившего, что печать на векселе является подлинной.

«В нашей стране с лапповским движением, — взывал к суду адвокат Сар-канен, — в настоящее время ни к чему так не стремятся, как к искоренению коммунизма и к обнаружению преступной деятельности коммунистов, и все же препятствуют Ерзинкяну, посредством содержания его в тюрьме, доказать, каким образом Союз Советских Республик тайно работает для осуществления своих целей и, в особенности, в нашей стране, а также — из каких источников здешние коммунисты черпают средства и куда попали те средства, которые, как здесь утверждают, Ерзинкян присвоил». Посовещавшись, суд не нашел причин для дальнейшего оставления Ерзинкяна в тюрьме, после чего лапуасцы приставили к нему, по сведениям Майского, «специальную охрану из четырех молодцев, которая должна была защищать его от расправы “агентов Чека”», и перевезли в Лапуа.[1339]

9. Хлопоты Майского

«С освобождением Ерзинкяна у меня тут прибавилось хлопот, — жаловался 21 августа полпред жене, находившейся тогда в Москве. — Кроме того, приходится больше, чем раньше, принимать меры предосторожности. Я еще не отчаиваюсь в окончательном исходе дела, поскольку речь идет об освобождении торгпредства от платежей по векселю, однако положение сейчас приняло менее благоприятный характер».[1340]

Впрочем, разбирательство по гражданскому иску Шалина к торгпредству, начавшееся 26 августа в первом отделении Гельсингфорсского ратгаузского суда, было отложено до окончания процесса по делу Ерзинкяна, причем на заседании впервые фигурировала официальная доверенность от 14 января 1929 г., уполномочивавшая торгпреда выдавать «всевозможные обязательства, в том числе кредитные и вексельные».[1341] Из-за всех этих неудач, сетовал Майский, «пришлось прогнать Сарасте» и иметь с ним «неприятные денежные разговоры»:

Затем мы нашли еще одного адвоката, который согласился взять наше дело, — социал-демократического депутата сейма Эриха. Он — член известной в Финляндии семьи, его родной брат был премьер-министром Финляндии[1342], а ныне является финским посланником в Стокгольме. Казалось бы, можно было рассчитывать хотя бы на элементарную буржуазную честность со стороны столь видного человека. На деле, однако, вышло иначе. Эрих, подобно Сарасте, тоже согласился выступить от нашего имени на заседании 11 сентября и тоже попросил вперед аванс в размере 1 250 рублей. Мы дали. И вот в самый день заседания, за два часа до открытия заседания, Эрих вдруг является в торгпредство и заявляет, что условленный с ним гонорар (5 000 рублей за ведение дела во всех инстанциях плюс 2 500 рублей в случае выигрыша) его не удовлетворяет и что если мы не удвоим цифру, то он отказывается сегодня выступать. Это было самое нахальное вымогательство! Как ни критично было наше положение, но мы показали Эриху на дверь, и в спешном порядке мобилизовали Иоутсенлах-ти для выступления в суде 11 сентября.[1343]

Но поистине «гласом вопиющего в пустыне» осталось как заслушанное в начале заседания письмо Майского о том, что он не получал никаких денег от бывшего торгпреда, так и заявление Иоутсенлахти с требованием привлечь к уголовной ответственности Шалина как сообщника Ерзинкяна, заранее столковавшегося с ним в надежде заполучить обманным путем более 5 млн. финских марок. В свою очередь защитник подсудимого зачитал его пространное объяснение, в котором тот уверял, будто дело против него, «целиком политическое», возникло из-за того, что он «отошел от коммунистов»:

Я являлся первым торговым представителем — невозвращенцем. Чека важно добиться осуждения меня, хотя бы на один день, для того, чтобы изобразить меня негодяем. Я верю, что финны понимают, что представители СССР находятся здесь не только для выражения дружбы, но и для других важных дел, которые совершаются втихомолку и которые требуют денег. Торговая делегация на тайный шпионаж в Финляндии истратила миллионы, но о таковых нет следа в счетах: они — в укромных местах Чека.[1344]

Продемонстрировав суду всех своих финских свидетелей, Ерзинкян добавил к их показаниям еще два «козыря»: во-первых, специально приехавшего из Парижа некоего Наума Штильмана, который под присягой весьма складно и убедительно поведал, как в мае 1929 г. лично передал-де 12 тыс. фунтов коммерсанту Райкасу, доставившего их Шалину. На вопрос, где он взял такую сумму, Штильман немножко замялся, но потом решительно ответил, что получил эти деньги от французского банкира Анри Дюпюи, проживающего в Париже по адресу: rue de Richelieu, 93. Показания Штильмана, отмечал Майский, произвели на суд очень сильное впечатление и укрепили позицию Ерзинкяна.[1345]

Вторым «козырем», вызвавшим еще большую сенсацию, стали письменные свидетельства ряда невозвращенцев — Г.С.Агабекова, Г.З.Беседовского, С.В.Дмитриевского[1346], Н.П.Крюкова-Ангарского, М.В.Наумова, А. А.Соболева, К.А.Сосенко и еще недавно служившего в Гельсингфорсе Н.Р.Кастля — в защиту подсудимого. Все они уверяли, что при советских миссиях за границей имеются «тайные канцелярии», вся отчетность по которым строго засекречена, а документы недоступны рядовым служащим. Дмитриевский, например, утверждал, что ОГПУ ежегодно расходует на секретную работу в Финляндии около 600 тыс. финских марок, а Коминтерн — вообще «десятки миллионов», и торгпредство занималось тайной закупкой, перевозкой и хранением оружия для местных коммунистов.[1347]

Переполненные, по выражению Майского, «антисоветскими гнусностями и клеветами», показания невозвращенцев были зачитаны на суде и широко распубликованы финской печатью, не обошедшей вниманием и длинного заявления Ерзинкяна, который патетично взывал к суду: «Я прошу Вас, перед лицом всей Европы, не отдавать меня в жертву темной игры темных сил, но позвольте нам, замешанным в русскую политику людям, самим между собой выяснить наши внутриполитические и антибольшевистские вопросы и трения и вывести нашу страну из-под политического, экономического и морального ига, о котором с таким трудом проникают сюда сведения через надежно охраняемую агентами чека границу». В итоге, признавался Майский, «с заседания И сентября Ерзинкян, несомненно, ушел победителем, и наша тактика в этот момент сводилась лишь к тому, чтобы оттянуть решение суда до более благоприятного для нас момента».[1348]

Естественно, что «разоблачения» Ерзинкяна были подхвачены прессой лапуасцев и использовались почти на каждом их собрании, а лидер организации, Вихтори Косола, цитировал показания бывшего торгпреда на избирательном митинге 18 сентября, обещая, что на очередном судебном заседании, 16 октября, мир будет потрясен еще более «ужасными открытиями». Более того, книга «Пути лапуасского движения», ставшая, по словам Майского, чуть ли не главным агитационным пособием во время избирательной кампании в сейм, «сплошь состояла из речей Ерзинкяна на суде, а также свидетельских показаний в его пользу, которые дали Беседовский, Дмитриевский, Агабеков и другие корифеи невозвращенства». Даже правительственный официоз столь неумеренно выступал в защиту Ерзинкяна, что Майскому пришлось обратиться в МИД с нотой протеста. Но, хотя лапуасцы открыто настаивали на объявлении Майского персоной нон грата, правительство Финляндии ограничилось требованием об удалении чекиста Красовского.

Испытав столько разочарований с местными адвокатами, Майский решил «попробовать со шведскими, учитывая, что швед может выступать в финском суде на своем родном языке, а к тому же в состоянии обнаружить больше смелости и независимости как гражданин другой страны, пользующийся значительным весом в Финляндии». Но, хотя через полпредство в Стокгольме «удалось завербовать одного из крупнейших шведских адвокатов, большого специалиста по вексельным делам», Ивара Лагеркранца, который 5 августа участвовал в заседании суда, и этот опыт тоже оказался неудачным. Хотя Ла-геркранц «весьма рьяно принялся за дело», но, по мнению полпреда, оказался человеком «весьма далеким от политики»:

Когда на одном из заседаний суда Ерзинкян, желая запугать и суд и «общественное мнение» Финляндии, хвастливо заявил, что за два года работы в Гельсингфорсе через его руки прошли 50 миллионов рублей, которые он якобы передал агентам ГПУ, военной разведки и Коминтерна, бедный Лагеркранц совсем перетрусил и сбежал из суда, не досидев до конца заседания. В тот же вечер он на аэроплане улетел домой. В столь критическом положении я просил НКТ и НКИД спешно прислать нам какого-нибудь опытного русского юриста, который мог бы, если не сам выступать в суде, то хотя бы подготовлять такие выступления и вообще руководить нашей защитой.[1349]

Москва прислала юрисконсульта торгпредства СССР в Германии А.Ю.Рапопорта, который, посетив одно из заседаний суда, «нашел, что процесс в общем поставлен правильно», но, не имея возможности оставаться в Гельсингфорсе больше недели, вернулся в Берлин, а вскоре и сам… перешел в ряды невозвращенцев! После всех этих злоключений Майский пришел к выводу, что в сложившихся условиях он вряд ли разыщет авторитетного скандинавского адвоката, готового защищать интересы большевиков в Финляндии, и поэтому, не будучи юристом по образованию, взялся сам, с помощью Давыдова, за ведение, казалось бы, абсолютно проигрышного для них дела. Уповая на собственный «здравый рассудок и политическую изворотливость», полпред использовал в качестве «ширмы» для выступлений в суде финского адвоката Иоустенлахти, который послушно исполнял все его указания.

Но после судебного заседания 11 сентября, отмечал Майский, «стало совершенно ясно, что, если мы не пустим в ход какие-либо “героические средства”, мы несомненно проиграем дело»:

Прежде всего надо было добиться от финского правительства более беспристрастного ведения дела. В связи с процессом я уже не раз говорил с тогдашним мининделом Прокопе, требуя его помощи в целях выяснения истины. На протяжении всего разбирательства я произвел подобных демаршей свыше 15. Однако первоначально Прокопе относился к моим настояниям и протестам довольно прохладно.

Во второй половине сентября мне улыбнулось счастье. Выпущенный под давлением лапуасцев на волю Ерзинкян немедленно же засел за писание «разоблачений» в виде книги под заглавием «Два года моей работы в Финляндии». Это был первый том его «мемуаров». Его он успел закончить к середине сентября и даже сдал для печатания в лапуасскую типографию. Второй том, посвященный его работе в СССР и «воспоминаниям» о руководящих товарищах нашей партии, был отложен Ерзинкяном на более поздний срок. Мне удалось узнать содержание первого тома, а также название типографии.

В своей книжке Ерзинкян, между прочим, резко нападал на Прокопе, изображая его контрабандистом и безвольной игрушкой в советских руках. При ближайшем свидании с Прокопе я поделился с ним моими сведениями. Прокопе был страшно взбешен, но сначала не вполне мне поверил. Потом навел нужные справки и… превратился в нашего союзника в деле Ерзинкяна. Печатание книги Ерзинкяна было прекращено, а давление Прокопе на суд в нашу пользу явственно увеличилось.

Примерно в то же время Майскому стало известно о конфликте, возникшем между Шалиным и поручиком Мустоненом[1350]. Суть дела заключалась в том, что за дачу нужных ему свидетельских показаний Шалин посулил Мустонену 5 тыс. рублей, но заплатил лишь 50 рублей, пообещав выдать остальную часть суммы только после выигрыша дела в суде. Понимая, что разлад между сообщниками открывает заманчивые перспективы, которые могут переломить ход процесса, Майский «через соответственные каналы» намекнул Мустонену, что если тот откажется от своих показаний и расскажет правду, то не только не останется в накладе, но и немедленно получит солидное вознаграждение.

После некоторых колебаний Мустонен согласился, но, поскольку боялся мести лапуасцев, был переправлен в Стокгольм, где в присутствии нотариуса признался, что дал в суде ложные показания под влиянием посулов Шалина, воспользовавшегося его стесненным материальным положением. Более того, Мустонен просто не мог находиться на квартире Шалина в день составления злополучного векселя, так как весь июнь 1929 г. находился в разъездах по провинции по делам фирмы, в которой служил, что подтверждалось гостиничными счетами. Мустонен представил также расписку от 26 июня 1930 г., коей Шалин обязывался в случае, если дело выгорит, уплатить поручику 100 тыс. финских марок в качестве наградных.

Новые показания, оглашенные на очередном, шестом по счету, заседании суда, сыграли роль поворотного пункта в процессе Ерзинкяна, — тем более, что тот, по утверждению Мустонена, передал своей возлюбленной не менее четырех вексельных бланков торгпредства. Выяснилось также, что подложный вексель на 5,2 млн. финских марок был сфабрикован ради возвращения денег, которые Ерзинкян, Эрола и Райкас задолжали Шалину. Кроме того, Мустонен показал, что Райкас уговорил парижского адвоката Штильмана выступить в деле в качестве лжесвидетеля, а за участие во всей этой афере Шалин пообещал Эрола — 25 тыс. финских марок, бывшему служащему торгпредства Кастлю — 10 тыс. (хотя тот настаивал на 50 тыс.) и т. д. Сам Ерзинкян получил 200 тыс. марок, которые предназначались для помощи его семье, оставшейся в СССР.

Впрочем, на вопрос председательствующего, как может Ерзинкян прокомментировать топившие его показания Мустонена, тот ответил, что «все это — форменная провокация». Но представитель торгпредства с воодушевлением объявил, что инкриминирует Ерзинкяну и Шалину подлог и мошенничество, а против Райкаса выдвигает обвинение в даче ложных показаний под присягой. Хотя сообщники Ерзинкяна тоже категорически отрицали показания Мустонена, суд вынес решение о взятии троицы под стражу и содержании их в тюрьме как обвиняемых до вынесения приговора, из-за чего 65-летний Шалин даже заплакал.[1351]

Дополнительная экспертиза показала, что серия бланков, на одном из которых якобы 17 июня 1929 г. был выписан спорный вексель, поступила в оборот на месяц позже, что стало новым ударом по столь умело выстроенной Ерзинкяном схеме защиты. Но она стала окончательно рассыпаться, когда выяснилось, что по указанному Штильманом адресу никакой Анри Дюпюи не проживает и во Франции вообще нет банкира с таким именем. Подтверждающие это официальные документы, полученные через парижское полпредство, произвели сильнейшее впечатление на суд и финскую прессу, которые были ошеломлены. Но Майский считал, что нужен еще один, решающий, удар, дабы чаша весов окончательно склонилась на его сторону:

После некоторого размышления я пришел к выводу, что наиболее слабым звеном в ерзинкяновской цепи является Шалин: старик, слепой, богач, а теперь — попавший в тюрьму. Поэтому через соответственные каналы я начал с ним переговоры. Я предложил такую сделку: Шалин делает суду полное сознание и прекращает начатое было им 25 августа гражданское дело против торгпредства по взысканию спорного векселя, а мы по возможности щадим Шалина в ходе процесса и не возражаем против его освобождения из тюрьмы до окончания разбирательства.

Шалин колебался. Тогда я вспомнил о его феноменальной жадности и скупости, о которых по Гельсингфорсу ходят анекдоты, и попробовал поймать его на деньги. Я предложил, в дополнение к прочим условиям, еще отказаться от требования с него судебных издержек по гражданскому делу (максимум мы могли получить 500 рублей). Алчная душа Гарпагона не выдержала, и Шалин согласился. Действительно, 21 ноября он в письменном виде представил суду свое сознание, а 24 ноября аннулировал гражданское дело против торгпредства. Теперь для Ерзинкяна наступила катастрофа. Все возведенное им здание с треском рушилось. В результате сознания Шалина были арестованы Эрола и гадалка Коскинен. Припертые к стене, все эти мошенники стали топить друг друга и наперерыв делать «сознания»…

10. Приговор

Девятое заседание судебного процесса по делу Ерзинкяна началось с зачитывания «длиннейшего признания» Шалина, суть которого газеты передавали так:

В конце лета 1929 г. меня посетил коммерсант Л.Райкас и сообщил, что представитель здешней торговой делегации С.Эрсинкьян просил Арвиду Эрола подыскать подходящее лицо для переговоров с их экспортным шефом И.Таубманом о лесных концессиях в восточной Карелии. Официальные переговоры должны были вестись через Таубмана. Спустя три-четыре недели я впервые посетил здешнюю торговую делегацию для переговоров, но дело мне представлялось не симпатичным. Но все же переговоры продолжались.

В декабре 1929 г. Эрола попросила у меня денег, в которых она нуждалась вместе с Таубманом для своих предприятий с антикварными вещами. Я выдал Эрола в два приема 115 тыс. финских марок с тем, что деньги должны быть возвращены к новому году. Эрола передавала мне, что Таубман заимствовал деньги из кассы торговой делегации и нуждался в деньгах для возмещения позаимствований. Далее Эрола говорила, что услуга Таубмана необходима для получения концессии на более выгодных условиях. Имя Эрсинкьяна совершенно не выступало в моих переговорах с Таубманом.

В конце января Эрола сообщила мне, что советская торговая делегация должна получить за свое содействие в концессии не менее 500 тыс. вознаграждения. Одновременно Эрола передала, что я мог бы платить на одну марку за кубический фут дешевле, чем другие конкуренты. Действительно, из просмотра предыдущего контракта я убедился, что цена на лес в нем была указана дороже той, какая предлагалась мне. Я тогда же заявил, что намечавшиеся конкуренты — Х.Вуолиоки и Макконен — состояли в связи с Чека и давали политические сведения, почему, возможно, они могли быть более подходящими контрагентами.

В начале февраля текущего года я выдал Эрола 140 тыс. и несколько дней спустя еще 160 тыс. финских марок наличными; эти суммы я получил с моего текущего счета. Деньги эти Эрола должна была передать Таубману как вознаграждение за получение концессии, и, по словам Эрола, часть этих денег Таубман, отправлявшийся в Сов. Россию, имел передать в Москве тем лицам, которые заведовали делом утверждения концессий.

Эрсинкьян, который оставил свою службу в торговой делегации, уехал в Россию. В тот же месяц, а возможно позже, я выдал Эрола для передачи Эрсинкьяну сначала 50 тыс., а потом 200 тыс. марок, каковую сумму, по словам Эрола, запросила торговая делегация. Квитанций я не получал. Получив сообщение от торговой делегации, что предполагавшаяся концессия не будет одобрена, я стал нервничать. Эрола уверяла меня, что я получу свои деньги обратно.

Затем явился Райкас и предложил мне вексель, акцептированный торговой делегацией, с помощью которого я смогу получить обратно свои деньги. Явилась Эрола и заявила, что вексель не имеет подписи векселедателя и такой должен быть найден. Она назвала при этом сумму векселя и заявила, что Эрсинкьян желает рассчитаться со мной и, кроме того, заплатить за вещи, которые Эрола, Райкас и еще одно лицо купили в России, но которые были забраны Чека. Когда я стал владельцем векселя, я не знал, что Эрсинкьян уже в отставке.

С Мустонен и Коскинен я не говорил о том, как они будут свидетельствовать о деле. Я ничего не знаю об обязательстве на имя Мустонена. Мне не было известно, кто и когда писал вексель. Мне кажется, что Эрсинкьян и Эрола участвовали в этом. На мой вопрос об этом Эрола, она засмеялась и ответила, что вексель был составлен давно. О показаниях Штильмана я ничего не знаю, но мне известно, что Райкас имел с ним большие дела сначала в России и затем в Париже. Штильман прибыл в Финляндию не по моим настояниям, а по своим делам и по приглашению Райкаса.

В конце августа я дал Эрола 25 тыс. марок для передачи Эрсинкьяну для получения свидетельских показаний от бывших советских чиновников и перевода их на финский; в таких удостоверениях я нуждался как в доказательствах при взыскании по векселю.[1352]

Комментируя указанные показания, Ерзинкян сначала заявил, что не имел с Шалиным ничего общего, а утверждения его — «сплошная ложь», ибо, пояснял он, «Таубман — мой враг, и я не мог получать для него деньги». Но, отвечая на вопрос председателя, может ли подсудимый откровенно сказать, когда акцептировал вексель, Ерзинкян сознался, что сделал это лишь в декабре 1929 г., причем, мол, «пострадал исключительно из-за Эрола» (!), которая, а это не вызывало уже ни у кого сомнений, весьма активно и небезвыгодно для себя посредничала в сделках торгпредства с финскими коммерсантами, взимая с них солидные «комиссионные».

Вечно нуждавшийся в средствах Ерзинкян тоже, как выяснилось, не брезговал «премиальными», и, если верить Майскому, перед своим отъездом из Гельсингфорса в феврале 1930 г. «имел массу денег, швырял ими направо и налево, — мы только не могли понять, откуда они у него». Лишь на суде выяснилось, что Ерзинкян получил от Шалина 12,5 тыс. рублей в качестве «бакшиша» за лесную концессию. Но, хотя для поддержания доверия к себе Ерзинкян уверял Шалина и Эрола, что уезжает в Москву, дабы стать «народным комиссаром торговли вместо Микояна»[1353], - трест «Кареллес», с подачи Майского, не утвердил «подозрительный» концессионный договор.

Вернувшись в мае в Гельсингфорс, Ерзинкян узнал, что разозленный Ша-лин категорически настаивает на возвращении 600 тыс. финских марок, напрасно потраченных им на взятки. Так как ни бывший торгпред, ни его возлюбленная не имели такой суммы, Шалин грозил, что пожалуется в Москву, и, тем самым, пояснял Майский, «отступление в СССР Ерзинкяну было отрезано»:

Полученная в феврале взятка крепко держала его в Финляндии. Вместе с тем Шалин наступал все более угрожающим образом. В этой крайности Ерзинкян и Эрола напали на мысль подделать торгпредские векселя и по ним получить с торгпредства деньги, — конечно, в таком размере, чтобы можно было рассчитаться с Шалиным, а вместе с тем и самих себя обеспечить на остаток жизни. Но на торгпредских векселях всегда имеется штамп торгпредства. Вот для того, чтобы, улучив удобный момент, поставить на свою подделку торг-предский штамп, Ерзинкян в начале июня и ходил так упорно в торгпредство. И, в конце концов, ему удалось это сделать.[1354]

Как говорила Эрола, в случае, если бы афера удалась, из суммы, которую предполагалось «вытянуть» из торгпредства, Шалину причитались 1,5–2 мил., самой оперной диве — 1 млн., Райкасу — 600 тыс. и Штильману — 500 тыс. финских марок (кстати, столько же ему предлагали, однако за противоположные по содержанию показания, чекисты в Риге). Но, как уже отмечалось выше, Ерзинкян выписал не один, а четыре векселя на общую сумму приблизительно в 400 тыс. рублей, и поэтому, если бы торгпредство дало согласие на оплату первого из них, ему бы предъявили и все остальные, из-за чего в случае проигрыша дела в суде пришлось бы заплатить, вместе с процентами и судебными издержками, около полумиллиона рублей.

Показания Райкаса сходились в общем с тем, о чем говорил Шалин, а «тетя Хильма» (как называли «ясновидящую» Коскинен — «простую женщину с некоторыми странностями», которая была «рабски предана Эрола») сбивчиво объяснила, что первоначальные ее утверждения относились якобы к другому векселю. Далее последовало выступление защитника Шалина, который доказывал, что его доверитель случайно попал в столь плачевный для него переплет благодаря порядкам, с которыми сопряжено получение советских концессий. Адвокат ходатайствовал об освобождении больного старика, против чего торгпредство не возражало. Но, согласившись выпустить на волю Шалина, суд оставил без удовлетворения ходатайства об освобождении Ерзинкяна, Райкаса и Коскинен.[1355]

На итоговом судебном заседании, состоявшемся 23 декабря, Ерзинкян по-прежнему уверял, что, передав своей подруге вексель, о дальнейшей его судьбе ничего не знал, пока тот не представили на инкассо. «С целью защитить Арвиду Эрола я умолчал о многом, — сетовал подсудимый. — Шалин обманул Эрола. Мне так трудно вести процесс, не зная местного языка и законов». Сама Эрола выглядела «очень слабой» и еле говорила «сдавленным голосом».[1356]

Заслушав «произнесенные с большим чувством» речи защитников, суд удалился в совещательную комнату и около трех часов дня вернулся для оглашения приговора. Ерзинкян был признан виновным в передаче Эрола изготовленного и акцептованного им векселя для взыскания с торгпредства денег, которые оно никогда не получало. Суд также посчитал, что Эрола, желая возместить убытки, которые потерпела в торговых делах с большевиками, сделала попытку воспользоваться злополучным векселем и, хотя знала, что, выдав его, бывший торгпред превысил свои полномочия, вошла с помощью Райкаса в мошенническое соглашение с Шалиным. Но суд проявил снисходительность (что полпред объяснял влиянием лапуасцев, не желавших, мол, «бросить на произвол судьбы своего друга и союзника»), признав Ерзинкяна и Эрола виновными лишь в «содействии обману, оставшемуся без осуществления», или, как «переводил» Майский, «в покушении на мошенничество, не увенчавшееся успехом»[1357], вследствие чего приговорил обоих к 4-месячному тюремному заключению.[1358]

Гораздо более суровая кара выпала на долю сообщников Ерзинкяна и Эрола, которым, помимо «покушения на мошенничество», инкриминировали лжесвидетельство и подстрекательство к лжесвидетельству, в результате чего гадалку Коскинен приговорили к заключению в исправительном отделении (каторжной тюрьме) сроком на 1 год и 6 месяцев, Шалина — на 1 год и 10 месяцев с лишением гражданского доверия на 3 года, а Райкаса — на 3 года с лишением гражданского доверия на 4 года; дело Штильмана выделялось для особого слушания. Кроме того, было вынесено решение о взыскании с осужденных 80 911 финских марок в пользу государства в качестве судебных издержек.

11. «Прошу разрешения вернуться…»

С учетом поражения на нашумевшем процессе в Париже по делу Савелия Литвинова, который тоже обвинялся в подделке векселей торгпредства, но был оправдан, понятно ликование Майского: он расценивал осуждение Ерзинкяна как победу не только судебную, но и политическую. Впрочем, в заметке о деле «агента финляндских фашистов», появившейся в газете «Правда», высказывалось недовольство, что, «несмотря на наличие неопровержимых улик, на полную доказанность совершенного Ерзинкяном мошенничества, финляндский суд, обычно не скупящийся на самые свирепые приговоры борцам революционного рабочего движения, обнаружил в отношении явного вора и мошенника исключительную мягкость…»[1359]

Хотя Майский заявил официальный протест в связи с пристрастием, проявленным судом в отношении главных подсудимых, и «карикатурным характером» примененной к ним меры наказания, Ерзинкян и Эрола… остались на свободе. Как осужденные к тюремному заключению сроком менее одного года, они получили возможность обжаловать свой приговор во второй судебной инстанции — гофгерихте, и о дальнейшем Майский писал:

Прокопе сообщил мне, что ввиду моего протеста Ерзинкян впредь до окончания дела будет сослан в маленький провинциальный город, где за ним будет строго следить полиция. Это обещание, однако, было в дальнейшем выполнено лишь отчасти. Ерзинкян действительно жил в провинции[1360], но, во-первых, из маленького городка он скоро был переведен в крупный центр Таммерфорс[1361], а, во-вторых, ему часто разрешалось приезжать на время в столицу.[1362]

После успешного завершения дела в первой инстанции адвокатское бюро Хело и Иоутсенлахти потребовало вознаграждения за свои услуги и представило торгпредству счет на оплату в сумме 35 тыс. рублей, что вызвало крайнее негодование Майского, который докладывал Сталину:

Таких гонораров в Финляндии вообще не знают, однако бывший с<оциал>-д<емократический> министр Хело, который был автором этого замечательного требования, считал, что в жизни ему подвернулся единственный случай «сорвать с большевиков» и навсегда себя «обеспечить». Хело, однако, плохо рассчитал. Я не только категорически отклонил нахальные притязания этого социал-фашистского рвача, но и дал понять гораздо более приличному Иоутсенлахти, что если он хочет дальше у нас работать в качестве юрисконсульта торгпредства, то должен разойтись с Хело. Иоутсенлахти понял и разорвал свой договор с Хело. Он удовлетворился также нормальным гонораром в пределах 5 000 рублей. Так была наказана социал-фашистская жадность.[1363]

Хотя 23 марта 1931 г. гофгерихт утвердил во всех частях приговор суда первой инстанции, Ерзинкян и Эрола перенесли дело в Верховный суд Финляндии, который 23 июля… удвоил (!) срок их заключения, после чего, вновь арестованные, они были препровождены в тюрьму для отбытия наказания. Одновременно суд уменьшил сроки заключения Шалину и Райкасу: первому — до 6, а второму — до 26 месяцев. Подводя итоги, радовался Майский, «мы можем все-таки чувствовать известное удовлетворение, ибо политически Ерзинкян убит, и здесь нам в первый раз удалось посадить в тюрьму крупного невозвращенца, наклеив ему на лоб ярлык уголовного мошенника… Есть основания думать, что дело Ерзинкяна явилось хорошей острасткой для тех потенциальных невозвращенцев, которые, к сожалению, еще до сих пор не перевелись в наших заграничных аппаратах»[1364].

Впрочем, не дожидаясь решения гофгерихта, «Правда» напечатала большую статью под уничижительным заголовком — «Свиное рыло невозвращенца». Подробно описывая ход дела бывшего торгпреда, газета подчеркивала, что оно «с необыкновенной яркостью обнаруживает подлинное лицо, или, вернее, “свиное рыло” тех изменников, которые, подобно Беседовскому, Дмитриевскому и другим, перебежали в лагерь классового врага и теперь пытаются представиться “политическими” героями, не смогшими примириться с “режимом Чека”». Заявляя, что «попытка Ерзинкяна задрапироваться в тогу “политического мученика” окончательно провалилась», и на его лбу «ярко горит клеймо самого обыкновенного уголовного мошенника», партийный официоз внушал читателям, что такими же жуликами являются все невозвращенцы.[1365]

Но самое поразительное, что после отбытия 8-месячного тюремного заключения Ерзинкян, который вышел на свободу 23 марта 1932 г., обратился за помощью не к кому иному, как к своему доброму товарищу и покровителю… Микояну! На что надеялся бывший торгпред, которого еще 10 августа 1930 г., «как изменившего делу рабочего класса», исключили из партии[1366] и позже, через советскую прессу, во всеуслышание объявили «проходимцем», «предателем», «уголовником» и даже «агентом финляндских фашистов»? Правда, заочно его не осудили, и уже в феврале 1932 г. «для производства предварительного следствия по делу исключенного из рядов ВКП(б) Ерзинкяна С.Е.» Прокуратура Верховного суда СССР обратилась в Партколлегию ЦКК с просьбой о направлении ей «в срочном порядке всех материалов и показаний, имеющих отношение к названному делу».[1367]

И, тем не менее, в июле 1932 г. управляющий секретариатом Наркомата снабжения СССР, который возглавлял тогда Микоян, выполняя его поручение, пересылает в ЦКК, НКИД и зампредседателя ОГПУ Г.Г.Ягоде «копии двух телеграмм, полученных из гор. Данцига от быв. торгпреда в Финляндии Ерзинкяна Сурена».[1368] Хотя телеграммы не датированы и косноязычны (возможно, из-за перевода?), смысл их очевиден: трудно в это поверить, но хулитель сталинского режима умолял о разрешении… вернуться на родину:

Из Данцига — Москва, Микояну. С большими трудностями, наконец, освободившись от тех дней только сегодня, я обратился к здешним непосредственно нашим разрешить мне приехать после двухлетнего пленения. Я — не преступник, не изменник, ни на одну минуту. Будучи в плену в течение двух лет, под судебными следствиями, ежедневно нахожусь под смертельной опасностью. Надеюсь доказать нашему суду это все свидетельствованными показаниями. Я послал из той страны, через наших, мою книгу в 500 страниц с объявлением (заглавием) «Два года плена в руках противника».[1369] Прошу мне разрешить приехать, судиться и <рас>скрыть все. Я только сегодня физически имею возможность к Вам обратиться. Сурен.[1370]

Во второй телеграмме, тоже адресованной Микояну, говорилось:

Опять прошу разрешения приехать. Ни на одну копейку не совершал грязного дела. Теперь и всегда меня держали здесь силой. Разрешите мне издать листовки. Я приеду и предстану перед судом. Сурен.[1371]

Сам Ерзинкян утверждал, будто, выйдя из тюрьмы, немедленно выехал в Берлин, надеясь объясниться и оправдаться, ибо до последнего, мол, верил, что Микоян не оставит его в беде. Но в полпредстве Ерзинкяна заставили долго ждать, и это было воспринято им как дурной знак. Испугавшись, что его задержат и насильственно отправят в Москву на расправу, Ерзинкян в ужасе бежал из полпредства и, охваченный непреодолимым страхом, немедленно вернулся в Хельсинки. Он был настолько одержим манией преследования, что высказывал пожелание вернуться в тюремную камеру, которую считал наиболее безопасным для себя местом.[1372]

Но Ерзинкян, как он уверял, решительно отверг сделанное ему предложение о службе на Центральную сыскную полицию Финляндии. Он даже обратился к министру иностранных дел Антти Вернеру Хацкелю, умоляя о защите «от угроз, произвола и незаконного насилия» со стороны руководителей полицейского ведомства, заставляющих-де его «идти к ним на “работу”». На время Ерзинкяна оставили в покое, и, бедствуя, переезжая с одной жалкой квартиры на другую, влача полуголодное существование, он вернулся к столь любимой им литературной работе, без которой, по его словам, «не мыслил себе жизни». [1373]

А что же «роковая женщина», из-за которой торгпред, собственно, и пошел на преступление? Еще в 1930 г. Эрола познакомилась с талантливым финским виолончелистом и дирижером Тауно Ханникайненом, за которого в 1934 г. и вышла замуж. В 1940 г. супруги уехали в США, где дали более трехсот концертов: сборы шли на преодоление тяжелых последствий «зимней войны». Прожив за океаном более десяти лет, Ханникайнен, являвшийся в 1949–1950 гг. вторым дирижером Чикагского симфонического оркестра, вернулся с женой на родину и возглавил Хельсинкский филармонический оркестр. Эрола пережила как бывшего любовника, так и своего мужа: она скончалась 5 февраля 1974 г. в возрасте почти 81 года…[1374]

12. «Эмигрант-интеллигент из Грузии»

В 1934 г. удача, наконец, улыбнулась и Ерзинкяну: вышла в свет его книга (изданная на финском и шведском языках под псевдонимом «Лорелли», напоминавшем о происхождении автора), в которой в беллетристической форме рассказывалось о приключениях легендарного боевика-экспроприатора Камо (С.А.Тер-Петросяна).[1375] На полученный гонорар Ерзинкян снял приличное жилье, но деньги быстро иссякли: пришлось съехать, и с 1936 г. он вновь довольствовался проходной комнатой в перенаселенной квартире, походившей, по его словам, на «постоялый двор». Смирившись с любопытством соседей к своему кавказскому сундуку, но заподозрив однорукого сожителя квартирохозяйки — «глупой вдовы», в том, что он пускает с черного хода «всякую шваль», включая, наверняка, и «советских агентов», Ерзинкян даже обратился в полицию за разрешением на ношение оружия.[1376]

Самая известная книга невозвращенца, выбравшего для себя на этот раз загадочный, с восточным колоритом, псевдоним «Имам Рагуза», вышла в 1938 г. на французском языке.[1377] Писатель Эдуард Лимонов, который случайно, почти через полвека, прочитал «Жизнь Сталина» в Париже, вспоминал, что книга показалась ему «экстремально интересной», но «в особенности уникальна была та ее часть, где повествовалось о детстве и юности Сталина»: Неизвестный мне автор, спрятавшийся за псевдонимом, отлично знал Кавказ, писал о Кавказе в красочных деталях, а еще лучше знал происхождение Сталина и друзей его детства и юности. Автор утверждал, что мать Сталина — Екатерина — происходила из семьи горских евреев — разносчиков, что отец ее был богатым торговцем, что мать Сталина была выдана замуж за сапожника-осетина, за необразованного пьяницу. Я позвонил в издательство «Файяар» и попытался выяснить у них, кто автор опубликованной в их издательстве полсотни лет назад книги, кто скрывается за псевдонимом «Имам Рагуза». Ответа мне дать не смогли, сказали, что все архивы издательства погибли в период оккупации и Сопротивления и никто в издательстве не знает ничего об «Имаме Рагуза»…[1378]

В период «зимней» войны с СССР все симпатии Ерзинкяна были на стороне Финляндии, но, опасаясь неблагоприятного для нее исхода кампании, он предпринял тщетную попытку нелегально выехать из страны. Задержанный в пограничном Торнио 21 декабря 1939 г., Ерзинкян показал на допросе, что, получив контузию при советской бомбардировке Хельсинки 30 ноября, в тот же день покинул финскую столицу с дружественным ему семейством (у которого последнее время был фактически приживалой) в надежде через Швецию перебраться во Францию. Хотя пограничные власти согласились с тем, чтобы Ерзинкян телеграфировал в дипломатические ведомства Швеции и Норвегии относительно выдачи ему въездных виз, он, не дождавшись ответа, неожиданно вернулся в Хельсинки, где, впав в другую крайность, обратился 2 января 1940 г. к самому верховному главнокомандующему Карлу Густаву Маннергейму с предложением своих услуг по созданию «отдела пропаганды» при его штабе!

Убеждая фельдмаршала в необходимости использовать «грозное оружие отравления ядом разложения» противника изнутри, Ерзинкян объяснял, что для антисоветской пропаганды требуются «другие люди, иные приемы, большие ресурсы и целый штат — вначале до ста человек, из коих 75–80 % из пленных, тщательно подобранных и муштрованных красноармейцев»:

Весь этот аппарат должен быть сосредоточен далеко от фронта, но по железной дороге, в деревне, в одном или двух домах, и работать как военная фабрика по идеологическому яду. Как из хорошего пулемета, Отдел пропаганды должен ежедневно засыпать врага «духовной пищей-пулей», но не грубо, а тонко-умело, учитывая психологию каждой русской губернии, национальности, возраста, семейного положения, etc., etc… Дело очень большое и серьезное, и этот яд — хуже пули. Пуля убивает того, в кого попадает, а яд пропаганды разлагает кругом, если хоть один солдат задет.[1379]

Но услуги Ерзинкяна оказались невостребованными, и в письме, адресованном премьер-министру Рюти, от 2 февраля, он вновь просил защиты от «мести» руководителей Государственной полиции Финляндии[1380], не желающих-де примириться с его отказом «работать» с ними.

В 1941 г. в Хельсинки вышли еще три книги Ерзинкяна, в одной из которых он живописал «московского деспота», в другой предрекал разгром СССР в войне с «Великой Германией», а в третьей, написанной в форме сатирической повести, рассказывал историю «советской коровы»: родив теленка, но, зная, что крестьян, имеющих больше одной «скотины», объявляют «кулаками» и ссылают в Сибирь, бедное животное умирает от горя, ибо очень любит своего хозяина — мужика Ивана.[1381] Впрочем, увидевшие свет книги невозвращенца составляли лишь малую толику им написанного!

В послании новому премьер-министру Эдвину Линкомиесу (профессору-филологу, вчерашнему заведующему кафедрой и проректору университета), от 25 апреля 1943 г., Ерзинкян подчеркивал, что за тринадцать лет своей эмиграции написал «до 45 работ на армянском, грузинском, французском и русском языках — исторического, мемуарного, беллетристического, литературнокритического, театрального характера». Невозвращенец указывал, что в случае его смерти все рукописи, которые он хранит в банковских сейфах, будут переданы в библиотеку Хельсинкского университета, а «когда в Грузии и Армении установится независимая национальная власть, когда падет советский режим на Кавказе», — в университетские библиотеки Тбилиси и Еревана.

Приводя, с короткими пояснениями, внушительный, хотя и неполный, перечень своих «манускриптов», Ерзинкян называл следующие из неопубликованных им сочинений: «Этапы развития общественно-политической мысли на Кавказе с 1800 года, со дня вступления русских войск в Тбилиси, до наших дней» («том первый закончен, следующие пишутся»), «Исторические размышления» (на армянском языке, том первый), «Сталинизм» («критическое исследование», на французском языке»), «Диктатор одной шестой мира» («два тома исторического исследования»), «Как рождался колхоз?» («очерки повествовательного характера»), «Крушение советизма» («публицистический обзор»), «Записки торгпреда» (том первый), «Кавказские новеллы» (два тома), «Тревожные дни», «Скульптор» и «Сельская честь» (пьесы), «Апостол Павел, гражданин Рима» и «Великий идеалист-пессимист» (тома первый и второй задуманной трилогии), «Родная земля» (историческая работа о «языческом периоде Армении»), «Надел или противоречие интересов» (о «жизни крестьянства конца XIX века»), «Миссионер из Осетии» (о «жизни горского народа Кавказа»), «Занятие Тбилиси русскими войсками», «Исторические наблюдения» («из прошлого Кавказа») и «Исторические заметки» (то же), «Гельсингфорсский Совдом» («книга нравов, первая часть»), «Моя родина — Кавказ» («историко-политические этюды»), «Сказки народов Кавказа» и «Новый Кавказ» («сборник статей, составленный специально для Кавказа, куда, — пояснял автор, — я предполагал выехать в случае занятия Баку или Батуми»).

Ерзинкян весьма гордился также своими военно-политическими обзорами, освещавшими положение на Кавказе и вообще в СССР «с точки зрения не-великорусской и не-советской», и, например, похвалялся невозвращенец: Серия из двадцати статей в «Хельсингин Саномат» и «Ууси Суоми», которую я написал во время германского наступления на Кавказ, была настолько необычайно нова, что частное финское телеграфное агентство в тот же день, по появлении статьи, по телефону передавало <ее> в Стокгольм, откуда даже последовал запрос, кто автор этих исключительно обоснованных и осведомленных статей об СССР, Кавказе, Персии и Турции? Я писал не ради денег и не ради имени журналиста, варьируя даже мои литературные псевдонимы (Рагуза, Кавказели, Сумбаташвили, Л.Алварец, Казбекелли и пр.). Работники частного телеграфного агентства подтрунивали надо мной, что на моих статьях их агентство зарабатывает своими передачами за границу больше, чем я, автор, получаю гонорары с финских газет Гельсингфорса.[1382]

Обращаясь весной 1943 г. к премьер-министру Линкомиесу с очередной просьбой оградить его от «мести» руководителей Valtiollinen poliici, Ерзинкян жаловался, что шведское издательство в Хельсинки заключило с ним договор на издание одной его книги и составило проект договора на другую, но в последний момент отказалось от подписания и интересуется, что за конфликт у автора с полицейским ведомством. Ерзинкян объяснял, что за несколько дней до этого его посетил некто Пушкарев — сторонник «единой и неделимой России», бывший «артиллерии капитан», который служит в финской полиции, — и от имени своих начальников вновь сделал ему предложение «работать» с ними. Но, Ерзинкян, как всегда, ответил, что никогда не станет «полицейским агентом», и его решили, мол, «проучить». Понятно, что если сам шеф полиции А.Антони или его заместитель В.Панкко звонят в издательство и говорят о нежелательности появления книг Ерзинкяна, то, пояснял он Линкомиесу:

Получается естественное впечатление, что значит по каким-то «глубокогосударственным» и «высоко-политическим» соображениям Вы, Финляндское Правительство, наложили запрет на издание моих антибольшевистских и прокавказских сочинений — даже чисто художественного характера, как на издание моей книги «Сказки народов Кавказа», в которой я собрал по одной сказке семнадцати кавказских национальностей, одна сказка красивее и оригинальнее другой, обработанные мной литературно-художественно, и с необходимым для скандинавского читателя предисловием об этих семнадцати кавказских народах.

И далее Ерзинкян гордо заявлял:

Я — интеллигент из Грузии, кавказец-армянин, тип совершенно иной формации и совсем другой среды, чем Панкко-Антони думают, чем гг. Панкко и Антони, хотя я — тоже юрист, как и они. И ни голод, ни всякие другие пакости, о которых я здесь умалчиваю, ни даже смерть не могут заставить меня идти на полицейскую службу или делать то, чего я не желаю делать. Я в жизни не имел никакого касательства ни к одной полиции мира, даже на моей родине, когда она была национально-государственно независима и свободна, а мой брат Арамам Ерзинкян был министром внутренних дел Закавказской республики. Ерзинкян указывал, что если бы он примирился с произволом и беззаконием, то остался бы «в Чекаландии на министерских постах» и наверно стал бы «одним из самых-самых видных кремлевских сановников той “кавказской группы”, которая вот уже 17–18 лет управляет СССР». Но, продолжал он с вызовом:

Я не мешаю думать мещанам и идиотам, что я из-за “бабы” или, что еще пикантнее, из-за “денег” мог полезть в драку с чека и отвернуться от большевизма-советизма ради мелких земных благ, когда в моем распоряжении были все земные блага… в масштабе одной шестой мира на территории 21 миллиона километров. Пусть кто что хочет думает и как хочет представляет причины моего отхода и ухода от большевизма-советизма сегодня. Но нет ведь ничего вечного на свете, а тем паче — советская власть. Когда неизбежно падет советский режим и архивы СССР станут доступными научно-историческим исследователям, так по архивам правящей в СССР партии и по архивам чека-полиции со всей ясностью станет очевидным мое презрительное отношение всегда к чекистам всех категорий в самом же СССР (у многих ли хватило бы на это духу) и моя непримиримая ненависть к этому институту самой варварской инквизиции, величаемому очень помпезно «стражей революции». Тогда даже слепые увидят и мещане поймут суть моего конфликта и душевных тяжелых переживаний. Но если я, помимо своей воли и некоторых обстоятельств, о которых не время и не место здесь распространяться, очутился перед выбором между расстрелом и тюрьмой и, естественно, предпочел финскую тюрьму, это вовсе еще не означает, что я бесправное существо…

Но, хотя Ерзинкян особо подчеркивал свою «непримиримую ненависть» к «чекистам всех категорий», из-за «драки» с которыми, мол, и произошел его «уход от большевизма-советизма», еще осенью 1929 г. финская полиция характеризовала торгпреда как «сталиниста и типичного чекиста», который настолько «боится шпионов», что подслушивает под дверью разговоры своих подчиненных и, будучи слишком «нервным», часто выходит из себя, груб и грозит сотрудникам «расстрелом». Да и в жалобах Ерзинкяна на «месть» и «давление» со стороны «гг. Панкко и Антони», по мнению изучившего его полицейское досье исследователя, скорее всего больше преувеличений. С невозвращенцем, действительно, проводили беседы-зондажи, обусловленные каждый раз конкретной военно-политической ситуацией, а в некоторых случаях — по просьбе немецкой стороны (например, в дни так называемой «битвы за Кавказ»), и Ерзинкян проявлял готовность к сотрудничеству, но «по прошествии некоторого времени, как считали в полиции, давало знать его психическое состояние».[1383]

Впрочем, не вызывают сомнений явные симпатии невозвращенца к фашистской Германии, ибо он писал Линкомиесу:

В результате нынешней войны или моя родина, Кавказ, тоже будет национально свободной или Ваша родина, Финляндия, тоже будет растоптана советско-большевистской солдатчиной, как Кавказ сегодня. Третьего положения не дано. Только политические младенцы, никогда ничего не понимавшие в сущности большевизма-советизма, могут думать, что кремлевские бравые ребята-насильники остановятся у Раяйок-Белоострова, что на этот раз они удовлетворятся Выборгом и Ханго, Петцемо и Энзо, — если, не дай Бог, Германия будет разбита.

Считая, что в случае победы СССР никто не сможет «физически» помешать «коварному соседу-варвару» занять «свои границы 1914 года», «растоптать» Финляндию, «да еще идти дальше вглубь Европы и в первую очередь советизировать Германию», Ерзинкян выражал надежду в «победе европеизма над варварством» и освобождении Кавказа от двойного ига — «советско-большевистского» и «московско-великорусского»[1384]. Он еще не знал о гибели любимого сына: защищая родину от гитлеровского «европеизма», секретарь военной прокуратуры 41-й кавалерийской дивизии Capo Ерзинкян погиб 7 января 1942 г. «при исполнении служебных обязанностей на Западном фронте».[1385]

В конце июня 1943 г. германское посольство обратилось за сведениями о невозвращенце в министерство внутренних дел Финляндии, откуда лаконично ответили, что, давая «большую волю фантазии» в своих антибольшевистских сочинениях, Ерзинкян готовится к возвращению на Кавказ и ждет лишь «освобождения» его немецкими войсками.

Но проигранная Гитлером «битва за Кавказ»» и все более намечавшийся перелом в войне в пользу СССР кардинально изменили планы невозвращенца, который вновь, как и в 1939 г., судорожно искал способ, как выбраться из Финляндии. Это стало его идефикс, но, безуспешно добиваясь разрешения на въезд в Германию, Италию, Португалию или, на худой конец, Болгарию, Ерзинкян получил неожиданный отказ на просьбу о продлении своего нансеновского паспорта. Тогда, решив, что ему опять «мстят» за «недопустимую смелость» и нежелание «сотрудничать с Панкко-Антони», Ерзинкян апеллировал к министру внутренних дел Лео Эрнрооту, которому 23 сентября писал:

В эти кроваво-трагические дни Финляндии, когда именно месть, произвол, варварство с дикого востока стучатся во все щели родины трудолюбивого и миролюбивого финского народа и, быть может, многим лучшим сынам Финляндии придется испытать тяжелую долю бездомного эмигранта (я бы хотел, чтобы чаша эта миновала Финляндию), пора понять чиновникам Панкко и Антони, как неуместны в финляндском государственном учреждении, им доверенном Финляндским Правительством, чувства личной мести и желание во что бы то ни было показать, хотя бы отказом мне установленного международного документа, что вот не выдам тебе просто Сертификата д’идантите, так как так желает моя правая нога чиновника.[1386]

После еще одного послания на имя президента Рюти, от 25 сентября, с угрозой покончить жизнь самоубийством (!) и нового письма министру Эр-нрооту, от 30 сентября, Ерзинкян все-таки добился продления своего паспорта на полгода, что, впрочем, не помогло ему с получением заветных виз и выездом из Финляндии. Но в 1944 г. вышла в свет еще одна книга невозвращенца: «Кавказ — моя родина»[1387] и Ерзинкян, которому пошел уже седьмой десяток, встретил новую… любовь!

Молодая финская шведка Йота Фьелл (Gota Fjall), изучавшая литературу, социологию и языки в Хельсинкском университете, после смерти отца служила на почте, куда с января часто заходил Ерзинкян: считавший, что большевики «проглотят и растопчут» Финляндию, он пересылал в Женеву какие-то рукописи, опасаясь за их сохранность ввиду советских бомбардировок. Как-то Ерзинкян пришел на почту с пачкой своих книг, одну из которых, очень смущаясь, подарил Йоте, написав ей на первой странице: «Один человек любит Вас, как розу. Но роза — только на один день, а Вы — навсегда». Накануне 1 мая они снова встретились на улице, и галантный кавказец преподнес девушке ландыши. «Мы гуляли в лесу, — вспоминал Йота. — Он рассказывал мне о своей семье и детях. “Вы кажетесь таким счастливым”, - заметила я. “Нет, — сказал он, — мне очень грустно. Я счастлив лишь тогда, когда рядом с вами”»[1388]. И, несмотря на большую разницу в возрасте, а Ерзинкян был на 32 года старше, Йота приняла его предложение руки и сердца. Добрая религиозная идеалистка-бессребреница, она считала, что должна посвятить жизнь, стать опорой этому одинокому, много пережившему и, как ей казалось, очень настрадавшемуся человеку, который так нуждался в ее заботе и внимании…

Поскольку Ерзинкян страшно боялся, что после выхода Финляндии из войны его выдадут советским властям, 21 августа он вновь написал министру внутренних дел. Невозвращенец предупреждал, что если не будет «эвакуирован из Финляндии», а будет «хладнокровно и вероломно оставлен из мести и для мести… своим врагам», то это станет «единственным примером в политических анналах Европы, когда интеллектуал фактически отдается государством и его полицией большевистским палачам, чтобы быть расстрелянным». В другом послании, от 4 сентября, — а накануне правительство Финляндии заявило о разрыве с Германией и прекращении военных действий по всему фронту, — Ерзинкян вновь умолял о разрешении ему выехать из страны, подчеркивая, что копии своего письма министру отправил президенту Международного комитета Красного Креста М.Хуберу и ректору Женевского университета Э.Бабелю.[1389]

* * *

Именно в Швейцарии укрылся от большевиков и другой сочувствовавший нацистам «эмигрант-интеллигент из Грузии» и тоже невозвращенец — крупный писатель, драматург, поэт, эссеист и литературный критик Григол Робакидзе. Уроженец прославленного своим вином имеретинского села Свири Кутаисской губернии, сын пономаря и простой крестьянки, Робакидзе окончил духовную семинарию в Кутаиси, в 1902–1906 гг. учился на философском факультете Лейпцигского университета, ав 1910–1914 г. — на юридическом факультете Юрьевского университета. Лидер и теоретик объединения грузинских поэтов-символистов «Голубые роги», Робакидзе являлся одним из основателей Союза писателей в Тифлисе и членом редколлегии газеты «Сакартвело», преподавал в университете, а в 1919 г. в качестве секретаря делегации Грузинской демократической республики участвовал в Парижской мирной конференции.'[1390]

Заведуя в 1921–1925 гг. отделом искусства Наркомата просвещения Грузинской ССР, писатель стал известен за рубежом благодаря своему роману «Змеиная кожа», изданному в 1928 г. в Германии с предисловием С.Цвейга[1391]. Шумный успех сопутствовал и драме Робакидзе «Ламара», показанной Сталину в июне 1930 г. на Всесоюзной олимпиаде национальных театров и искусства народов СССР. Но, выехав в 1931 г. в Берлин для организации гастролей театра имени Шота Руставели, писатель стал невозвращенцем, а в 1933 г. опубликовал свой роман «Убиенная душа»[1392], в котором, указывая на «демоническую силу» Сталина, замечал: «В истории человечества не было диктатора, который бы сосредоточил в своих руках такую ничем и никем неограниченную власть». Подчеркивая, что Сталин «удалился от Бога и взрастил себя для преступного самовластия», а в его характере есть «зачаток чего-то чужеродно злого», Робакидзе предрекал, что культ «чудесного грузина» не обойдется без кровавых жертвоприношений.[1393] Причины зарождения сталинской деспотии анализировались писателем и в его романе «Хранители Грааля»[1394].

Но, увы, прозорливость и талант Робакидзе[1395] оказались бессильны перед гипнозом нацистской пропаганды! Очарованный «воплощением сверхчеловеческой природы» в «демонических» диктаторах фашистской Европы, Робакидзе написал брошюру «Адольф Гитлер. Взгляд иностранного писателя» [1396], которая настолько понравилась Геббельсу, что была включена в список партийной литературы и выдержала не менее четырех изданий. Получив заказ на аналогичный опус об итальянском дуче, Робакидзе выдал на-гора еще одну апологетическую книгу — «Муссолини. Отмеченный солнцем»[1397]”, переизданную под названием — «Муссолини. Взгляд с Капри»[1398].

Рассчитывая, как и Ерзинкян, на помощь Гитлера в деле освобождения Кавказа от большевистских «аннексионистов», Робакидзе участвовал в деятельности коллаборационистских «Грузинского национального комитета» и «Союза грузинских традиционалистов» и благословлял на подвиг солдат из так называемого Грузинского легиона, сформированного из числа военнопленных и эмигрантов для участия в боевых действиях на территории СССР в рядах вермахта. Прожив в нацистском Берлине до конца войны, Робакидзе «прозрел», но — слишком поздно: в апреле 1945 г. он бежал в Швейцарию, где, забытый и одинокий, скончался 19 ноября 1962 г. в одной из женевских клиник.

* * *

Поскольку 15 сентября 1944 г. Финляндия объявила о состоянии войны с нацистской Германией, а четыре дня спустя подписала соглашение о перемирии с СССР, Ерзинкян понял, что надо спешить. Выехав на север, он ночью переправился на лодке через пограничную реку Торнео и сдался шведским властям. Позже, в новелле «Вавилон у Полярного круга», Ерзинкян напишет о том поистине вавилонском смешении языков, которое наблюдал в бараке для интернированных, ибо, помимо русских, белорусов, карелов, казахов, киргизов, узбеков, украинцев и эстонцев, в нем жили также немцы, поляки, сербы, словенцы, финны, французы и т. д.

Вскоре Ерзинкяна отправили в городок Сала, где располагался лагерь для «русских беженцев», в основном — из Прибалтики, общая численность которых в Швеции к началу декабря 1944 г. составляла уже около 25 тыс. человек[1399]. Официально зарегистрировав 19 февраля 1945 г. свой брак с Йотой, приехавшей к нему из Хельсинки, Ерзинкян получил разрешение обосноваться в старинном университетском городе Упсала, где молодожены поселились в крохотной однокомнатной квартире. Недолгое время Йота работала продавщицей универмага в Стокгольме, и Ерзинкян, выезд которому из Упсалы запретили, каждый вечер встречал жену на железнодорожном вокзале. Но после неудачных родов Йота заболела, после чего ее и мужа спасало лишь мизерное пособие по безработице.[1400]

Хотя молодой семье не хватало денег порой даже на бумагу для литературных занятий Ерзинкяна, в 1945 г. увидели свет еще две написанные им книги — «Сталин и Советский Союз»[1401] и «Сказки народов Кавказа»[1402], вышедшие под псевдонимами соответственно «Арсен Асатиани» и «Имам Рагуза». Ерзинкяна считают также «спасителем» богатейшего архива выдающегося армянского филолога Норайра Бюзандаци, рукописи которого, сваленные и заброшенные на четверть века в подвале библиотеки Гётеборгского университета, были перевезены в 1947 г., по инициативе невозвращенца, в Упсалу, где он в течение многих месяцев бескорыстно разбирал и обрабатывал их: наиболее ценные труды ученого были пересняты, а микрофильмы отправлены в научные центры Армении и США.[1403]

В послевоенные годы, используя псевдоним «Сурен Лорелли», Ерзинкян активно сотрудничал в армянских просоветских изданиях, выходивших в Иране, Ливане, США, Турции, Франции и других странах, в частности — тегеранском журнале “Агрі”[1404], нью-йоркском “Norgir”[1405]’, бейрутском “Ani”[1406]и т. д.[1407], для которых писал, главным образом, о скандинавской литературе или делал переводы художественных произведений. Но, хотя Ерзинкян, как вспоминала Йота, по-прежнему верил в ленинские идеи, его жизнь всегда оставалась «полулегальной»: невозвращенцу повсюду мерещились советские «агенты», он боялся покушения или похищения, был подозрителен и по-прежнему жаловался на «месть» врагов. «Сердитый человек», как отзывался о старике один из знавших его армян-эмигрантов…

Беспокоясь о судьбе своих литературных и мемуарных работ, которые считал весьма ценными и значимыми для потомков, Ерзинкян передал их на хранение в университетскую библиотеку в Упсале, но, узнав, что в каталоге указана его настоящая фамилия, страшно разволновался. Он считал, что, обнаружив, где находятся его рукописи, агенты КГБ, несомненно, мол, сделают попытку выкрасть или уничтожить их! Поэтому все свои неопубликованные работы и шесть увесистых пачек личной переписки Ерзинкян переслал из Швеции в Норвегию — в университетскую библиотеку в Осло, запретив всякий доступ к своему архиву в течение 25 лет и строго-настрого приказав жене не рассказывать никому, где он хранится.[1408]

Правда, в конце жизни «Сурен Лорелли» изменил свойственной ему осторожности и, воодушевленный разоблачением сталинского культа личности, раскрыл свою настоящую фамилию в статье «Почему я не вернулся на родину», которую написал, мол, еще в 1934 г., но, объявленный «смертником» в СССР, не решился тогда на ее публикацию. Лишь четверть века спустя, в 1959 г., существенно исправив или, скорее, переписав статью, автор передал ее в издававшийся в Бостоне армянский ежегодник «Пайкар» («Борьба»).[1409]

Ерзинкян объяснял[1410], будто все его злоключения начались из-за острого конфликта с резидентом ОГПУ в Финляндии «Смирновым», безуспешно пытавшимся навязать ему коррупционную схему реализации советских нефтепродуктов, то есть по заниженной цене через подставное лицо, которое, перепродавая их, будет делиться прибылью. Резко отказав чекисту, торгпред нажил себе заклятых врагов в ведомстве Ягоды, которые, горя желанием; «отомстить», воспользовались-де знакомством Ерзинкяна с «одной финской; музыкальной семьей» и обвинили его в «контрреволюционных» связях!

Но после успешного прохождения в Москве партийной чистки Ерзин-кяну предложили, мол, на выбор должности ректора одного из столичных вузов, торгпреда СССР в Италии и даже члена редколлегии «Правды»! Взяв отпуск, он думал, что проведет его в Хельсинки и вернется в Москву, но вероломные чекисты не оставляли свои гнусные козни. Тогда Ерзинкян понял, что возвращение на родину означает для него «просто быть изгнанным в Самару» (?), как якобы угрожали ему на Лубянке перед возвращением в Финляндию, ибо, сетовал он, мог ли кто-то предположить, что наследие ленинского гения приберет к рукам «неуч»-семинарист Сталин, которому даже его ближайшее окружение дало меткое прозвище «вышибала»!

Поэтому, несмотря на безграничные душевные страдания, вчерашний торгпред решил, что не поедет в Москву. «Жалею ли я, — с чувством писал Ерзинкян, — о своей борьбе против беззакония, мошенничества, растрат, обмана, грабежей Ягоды и его «резидентов», борьбе, которая слишком дорого мне стоила. Нет! Никогда! Трижды нет…» Но, уверяя, будто стал невозвращенцем только благодаря своей принципиальной борьбе с «ягодизмом, расцветшим при сталинизме», и даже со «сталинизмом», Ерзинкян ни словом не упоминал о собственной криминальной истории!

Просиживая дни и ночи за кухонным столом (другого в их тесной квартирке в Упсале просто не было), исписывая страницу за страницей, старый Ерзинкян мучительно вспоминал перипетии своей долгой и запутанной жизни и, оправдываясь, противореча самому себе, смешивая по обыкновению правду и домысел, вновь и вновь искал ответы на мучившие его вопросы. Кем он стал? Почему оставил любимую родину и детей? В чем смысл его жизни? И кто вспомнит о нем и принесет цветы на его могилу?

Называя себя «сталинским торговцем нефтью», отвечавшим якобы за весь ее экспорт (!), Ерзинкян не скрывал, что, преисполненный осознанием важности своей миссии, был слишком резок, нетерпим и самоуверен. Уволив половину служащих торгпредства в Финляндии и не позволив чекистам заниматься контрабандой нефти, антиквариата и спиртных напитков, он вызывал общую ненависть к себе, но, облеченный доверием Сталина и Микояна, чувствовал себя не травой, покорно склоняющейся к земле под тяжестью проезжающего по ней колеса, а…«сверхчеловеком»!

Ерзинкян признавался, что, безрассудно влюбившись в «потрясающую» женщину — оперную певицу, был действительно счастлив и почти сходил с ума, наслаждаясь ее голосом, красотой, ароматом духов и сигарет. Он вспоминал, что «ревновал ее ко всем, даже к музыке» и, опьяненный любовью, чувствовал себя «необузданным, бесстыдным, легкомысленным». Для женщины своей мечты Ерзинкян был готов абсолютно на все, и, хотя, зная о ее финансовых проблемах, видел и понимал, что с ней в его жизнь вошли долги и сомнительные друзья, не внимал никаким предостережениям и слепо шел в уже расставленную для него ловушку…

Бывший торгпред умер 20 декабря 1963 г. в возрасте 82 лет: его похоронили в Упсале по церковному обряду, как он — некогда воинствующий атеист! — и просил. В кладбищенской «Часовне тишины» священник читал третью главу «Второго послания к Коринфянам» святого апостола Павла, звучали шведские псалмы, музыка Баха и Шопена…[1411]

После кончины мужа Йота работала помощницей сиделки в университетской больнице и давала уроки шведского языка для иммигрантов, наотрез отказываясь брать с них деньги. В 1994 г. за свое бескорыстие она удостоилась «премии солидарности», которую ей торжественно вручили муниципальные власти Упсалы, и на полученные деньги в память о муже издала сборник из 24 кавказских сказок, в том числе 3 армянских[1412], перечислив всю выручку от продажи книги в фонд помощи беспризорным детям. После этого о невозвращенце, оказавшемся к тому же первым армянином, поселившимся в Упсале, и его благородной жене-альтруистке был снят почти часовой документальный фильм «Её армянский принц» (рабочее название — «Сурен»), демонстрировавшийся по шведскому телевидению и на международных кинофестивалях.

Но знакомство с судебными материалами и полицейским досье Ерзинкяна стало настоящим шоком для старой женщины, ибо, прожив с мужем почти двадцать лет, она ничего не знала ни о его темном прошлом, ни о любовнокриминальной связи с оперной дивой. Обвиняя певицу в финансовых махинациях за спиной торгпреда, вдова не могла поверить, что ее Сурен был «обманщиком» или «преступником»! «За кого я вышла замуж? — мучила себя Йота. — Кто он? Я не знаю…»[1413] Йота умерла в 2002 г. в возрасте 89 лет, но противоречивая фигура Ерзинкяна и по сей день вызывает ожесточенные споры[1414].

Кто он?

Один из выдающихся представителей армянской интеллектуальной элиты XX века, внесший значительный вклад в развитие национальной культуры? Талантливый беллетрист, драматург, историк, литературовед, мемуарист, публицист, филолог, который, называя себя «кавказским интеллигентом», гордо заявлял: «Я родился журналистом-писателем и умру литературным тружеником»?

Или — бесстрашный разоблачитель «большевизма-советизма» и ненавистной ему «Чекаландии»? Деятель кавказского национально-освободительного движения, боровшийся против, используя его лексику, московского «империализма», «царско-советского великорусского захватничества» и «мрака славянства-азиатщины»[1415]?

Или — партийный начетчик, беспринципный авантюрист, неудачливый мошенник, посредственный литератор и ловкий мистификатор, написавший «экстремально интересную» книгу о Сталине, которого лично едва знал? Предатель-невозвращенец, мечтавший о победе гитлеровского «европеизма» и лишь по воле обстоятельств не ставший пособником нацистов?

Или все-таки — оступившийся идеалист-бессребреник? Непонятый правдолюб с изломанной судьбой? Изгнанник, потерявший родину и обожаемых детей? Грешник, отвернувшийся в своей гордыне от Бога и нашедший его на смертном одре? Жертва своего жестокого времени…

Загрузка...