В советское время это была турбаза для слепых. Потом долгое время — ничья. Перелесов присмотрел ее пять лет назад, когда занимал в министерстве должность начальника департамента и впервые объезжал приграничные угодья. База на берегу озера ему понравилась.
Сквозь бурьян, выползшую на берег осоку, хрустящий от нападавших шишек песок, недовольное карканье отвыкших от людей ворон, провалившиеся крыши, выломанные двери, выставленные окна корпусов и домиков, он увидел чистый пляж, уходящий далеко в озеро пирс, катера, водные мотоциклы у причала, изящные коттеджи на спускающемся к озеру сквозь сосновый лес травянисто-песчаном склоне.
Он как будто на мгновение очутился в некоем психологически корректном, как выражаются дизайнеры, пространстве — в мягком кресле перед длинной стеклянной стеной (она же панорамное окно), смотрящей в озеро, сосновый лес, песок и небо с мелкими озерными чайками. Там обязательно будет камин, подумал Перелесов, ежась от пронизывающего ветра. Дело было точно такой же неприветливой, как сейчас, поздней осенью. Пробираясь сквозь осоку к воде, Перелесов потревожил огромную, с набитым зобом цаплю. Она с хрустом выломилась из прибрежных кустов, полетела, с трудом вытянув из воды опутанные водорослями длинные ноги. С питанием, судя по всему, у цапли проблем не наблюдалось. Немало умилила Перелесова и лебединая пара, белопенно плавающая вдали. Открывшаяся картина показалась ему выше, первичнее средств, требуемых на реконструкцию заброшенной базы.
Честно говоря, он не понимал, зачем слепым была нужна турбаза, да еще на берегу озера? Но служивший там в советские времена сторожем проспиртованный, сливающийся с окружающим пейзажем дедок, заинтересованно подтянувшийся к не виданному в невельской глуши министерскому кортежу, объяснил, что здесь отдыхали не только слепые, но и слабовидящие, а они ходили и обслуживали себя сами. В каждой области, заметил облаченный во всесезонный ватник и резиновые сапоги местный пришелец, имелись такие базы, разве инвалиды по зрению не люди?
«Конечно, люди», — не стал спорить Перелесов. Он не сомневался, что дед, как и весь русский народ, исповедует принципы бессознательного социализма.
Безденежный, добрый народ, подумал Перелесов, слегка отстраняясь от свистящего табачно-кислотного дыхания деда, спокойно освобождает территорию, не ропщет, боготворит любую власть. Живет как спит, что бы с ним ни делали во сне. Никаких хлопот.
В этот момент рыбак (издали — родной брат деда) на ржавом под сгнившими досками понтоне лихо выхватил из озера сверкнувшую на солнце красноперку, снял с крючка, бросил, недовольно оглянувшись на перелесовскую делегацию, в прибрежный песок. Серебристая рыбка забилась на холодном песке. Из кустов выскочил длинный полудикий кот, схватил красноперку и был таков. Вот она, живая иллюстрация: русский народ и капитализм, проводил кота взглядом Перелесов, неожиданно перейдя в мыслях на английский язык. Тот всегда был где-то рядом, словно стерег, когда русский неплотно прикроет за собой дверь. Кто ловит (работает) — не имеет. Кто имеет — ворует.
«Well…лосипеде, — кашлянув, кивнул на демонстративно отвернувшегося, никак не отреагировавшего на проделки кота рыбака Перелесов. — Он приехал сюда на велосипеде?»
«Ты кем будешь?» — внимательно оглядел Перелесова дед.
«Начальник департамента в министерстве», — честно признался Перелесов.
«Больно молодой», — усомнился дед.
«Этот недостаток быстро проходит». — Перелесов вспомнил крепостного мужика Марея, успокоившего, прижавшего к груди маленького Федю Достоевского, когда тот заполошно спасался от будто бы гнавшегося за ним по жнивью волка.
«Везет вам… евреям», — продолжил ознакомительную беседу дед, покосившись на недоуменно перетаптывающуюся за спиной Перелесова свиту.
«В чем именно?» — Перелесову стало интересно, какая именно сторона еврейского счастья открылась местному Марею (русскому народу) в лице приграничного деда.
«А в том, что вся Россия — инвалид по зрению, — длинно плюнул не то чтобы прямо ему под ноги, но так, что можно было это предположить, дед. — Ходит с белой палкой, в упор не видит, что вы творите», — на всякий случай отступил подальше от профессионально возникшего между ними водителя-охранника.
Не хочет прижимать к груди, вздохнул Перелесов.
«Будем восстанавливать базу!» — объявил свите и деду.
«Правильное решение! — хрипло рявкнула административная районная тетка из хвоста свиты. — Замордовали нас! Продать нельзя, только под оздоровительное учреждение. А кто, на х… возьмет? И кто… твою мать, приедет к нам в нищету оздоравливаться?»
«Примешь сторожем? — заволновался дед. — Я тут все знаю».
«А как со зрением? — усмехнулся Перелесов. — Не инвалид?»
«Зрю в корень! — обнаружил знакомство с афоризмами Козьмы Пруткова дед. — Да я не про тебя, — умерил оппозиционный пафос. — Телевизор — враг России, вот кто гноит глаза, невозможно смотреть!»
А еще в тот давний осенний день псковский Марей (его звали Василий Ильич, сокращенно Василич) озадачил Перелесова неромантичной правдой о лебедях. Они как волки, сказал он, где поселятся, никакой другой живности вокруг не потерпят. Всех разгонят, изведут. Парнишка на резинке проверял сетку, кидал им мелочь, а как перестал, подкрались со спины, сбили крыльями с лодки, когда нагнулся, чуть не утоп, запутался в сетке, хорошо я здесь был, вытащил.
Ну вот, успокоился Перелесов, и волки, то есть лебеди, сыты, и люди целы.
Вернувшись в Москву, он с помощью Грибова под обещание выделить кому надо сколько надо коттеджей в райском месте на берегу чудо-озера, перевел базу в ведение своего министерства. Перелесов так вдохновенно живописал красоты воспетой Пушкиным псковской природы, что чекисту Грибову явилась мысль самолично заняться реконструкцией базы.
«Спятил? — удивился Перелесов. — Не отобьешь!»
«Вложиться в Родину — честь для офицера и патриота! — ухмыльнулся Грибов. — А что делать? — продолжил, когда спустились из кабинета на улицу. — Все перекрыто! Ни в один нормальный банк из-за санкций не сунешься. Любое перечисление из России ковыряют, как… проктологи. Недвижимость в Европе — только на подставных из местных, а они… мразь, кстати, если нетрадиционный, документы шустрее оформляют, чтобы не обвинил в гомофобии. К китайцам не хочу, запутают иероглифами, обдерут. Знаю, что любой проект в России — дело гиблое, но куда тратить? Только недвижимость и осталась — земля, квартиры, эти, как их, пентхаусы. Я уже сам не помню, сколько чего у меня. Нахватал в свое время, а всего один участок выстрелил — в Тверской области ушел под скоростную магистраль».
Привел базу в порядок, точнее, снес старую и построил под ключ новую, немецкий концерн, заключивший миллиардный контракт с правительством России на монтаж и эксплуатацию свиноводческих комплексов, призванных обеспечить вымирающий русский Северо-Запад свининой, а заодно дать работу спивающемуся местному населению. Немцы важничали и упирались, пока Перелесов не выманил их из областной юрисдикции в подконтрольную министерству приграничную зону (территорию опережающего развития) снижением налогов и послаблениями в экологии. Решающей, упавшей на весы гирькой стало обязательство принимать на турбазе… слепых, которых на Псковщине обнаружилось даже больше, чем прежде. Причем вовсе не по вине гноящего народу глаза телевизора, как утверждал Василич, а из-за употребления ядовитых спиртосодержащих жидкостей. Кто-то сразу умирал, кто-то лишался разума, но некоторые, ослепнув, выживали. Проект, получив одобрение Всемирной организации здравоохранения, быстро прошел согласование в Европейской комиссии по инвестициям, и дело пошло.
Перелесов сам ездил с архитектором на берег озера, объяснял, что, где и как делать. Собственно, его интересовали два объекта: конференц-корпус со стеклянной панорамной стеной-окном, барной стойкой и камином, и небольшая (в отдалении от основных построек) рубленая русская баня (не сауна!) с мостками, откуда можно прыгать в озеро. Если в корпусе у панорамного окна, где он собирался отдыхать в мягком кресле, прислушиваясь к свисту ветра и плеску волн, Перелесов не возражал против присутствия других людей, баней он собирался распоряжаться единолично, пускать в нее только тех, кого хотел. За баней следил открывший Перелесову лебединую истину Василич. Оформленный охранником, он нес службу с достоинством бессознательного социалиста, в общем-то не возражавшего быть немного крепостным.
За невысоким и тщедушным Василичем ходил по пятам огромный черный терьер со спутанной челкой и напоминающей (когда зевал) красную, в обрамлении крокодильих зубов яму пастью. Терьера с нетипичным для здешних краев именем Верден (неужели в честь знаменитого сражения Первой мировой войны?), по словам Василича списали из охраны Великолукского мясокомбината за покус пьяного прапорщика, а еще раньше с питерской таможни, видимо, за покус контрабандиста. За два покуса служебной собаке полагался расход, о чем Перелесову не уставал напоминать нанятый немцами в соседней Белоруссии — до нее от базы было двадцать километров — прораб. Немцы, неплохо изучившие Белоруссию за годы двух мировых войн, не без оснований полагали, что там народ честнее, а расценки на стройматериалы дешевле. Может быть, белорусский прораб и был честнее и трудолюбивее русского аналога, но собак точно боялся больше. Верден это чувствовал, порыкивал на прораба, пытался даже заносить мохнатую ногу, чтобы его унизительно пометить, но тот успевал, матерясь, отскакивать.
Наблюдая издали, как величественно и несуетно движется по базе Василич (он даже как будто становился выше ростом) в сопровождении косматого черного терьера, Перелесов (по методу доктора Фрейда) составил его психологический комплекс. Дед бессознательно, как в социализме, искал в Вердене защиту от непонятного, злого, обрушившегося на него государства, где не было предусмотрено места таким, как Василич.
Но имелась, как и положено у доктора Фрейда, антитеза: свирепостью, мощью, непредсказуемостью (покусы) Верден одновременно олицетворял для Василича это самое государство, во враждебную сущность которого он, будучи бессознательным социалистом, не мог окончательно поверить. А потому кормил пса, ухаживал за ним, опять же бессознательно проверяя жизнью Христову истину, что за любовь — со стороны государства ответно воздастся любовью, а не покусом.
Перелесов оставил Василичу Вердена под строжайшую (еще раз кого-нибудь укусит — сядешь!) ответственность и даже назначил (из своего кармана) ежемесячное содержание псу. «Да ты чего, Леснович, — местные люди (бессознательно?) считали Перелесова евреем, — это две мои пенсии!». «Вот и корми от пуза, чтобы на людей не бросался!» «Да он ни-ни! — не поверил свалившемуся на него (еврейскому?) счастью, Василич. — Только на дураков, если сами лезут, или… — задумчиво потрепал Вердена по круглой и лохматой, как в кавказской папахе или в какой-то особенной раввинской кипе, голове, — от кого сильно разит».
«Не чесноком?» — автоматически уточнил Перелесов, мысленно ужаснувшись глубине и всеохватности бессознательного бытового антисемитизма в России.
«Не любит он этого, наверное, на таможне насильно поили», — продолжил Василич, отчасти успокоив Перелесова.
Охаживая себя березовым или дубовым веником (однажды чекист Грибов привез из Омана кедровые — в бане, как в церкви запахло ладаном, так что прислуживавший Василич, помнится, бессознательно перекрестился), бросаясь с мостков в озеро, Перелесов думал, что даже если после России в мире останется одна только русская баня, она существовала не зря.
Подготовив баню и убедившись, что нет нужды в его услугах, Василич обычно деликатно удалялся, а Верден (такой установился порядок) залегал на пригорке черной кучей, зорко контролируя окружающее пространство. «Пусть смотрит, мало ли что», — одобрял псовую вахту Василич.
Наведавшись как-то на базу ранней весной, Перелесов был озадачен неурочной вечерней иллюминацией деревни. Проезжая мимо магазина, он обратил внимание на девушку в ярких красных варежках. Одна из варежек светилась, видимо под ней скрывался фонарик. Шлагбаум перед воротами базы был опутан гирляндой разноцветных лампочек. Окончательно добил Перелесова мигающий огоньками ошейник на шее радостно обрушившего его в сугроб Вердена. «Новый год-то вроде прошел», — с трудом отбился от упорствующего в желании ткнуться ему в лицо засаленной в пахучих дредах бородой четвероногого друга Перелесов. «Это от волков, — объяснил Василич, — свет их смущает. Но, как стемнеет, на улицу только с ружьем. Всех собак и котов в деревне извели. Под сараи подкапываются, коз дерут».
Перелесов тогда прилетел из Москвы на вертолете Robinson R44 сразу после заседания правительства, где курировавший вопросы космической отрасли вице-премьер докладывал о программе освоения Луны. После Волоколамска до самых Великих Лук под прозрачной кабиной вертолета было темно. Скупые горсточки огоньков возникали, только когда приближались к рижской трассе. Все, что вокруг, похоже, было оставлено волкам. Вице-премьер клятвенно обещал обустроить на Луне постоянно действующую станцию через пять лет. «Сколько вам тогда исполнится?» — поинтересовался Сам, когда сопровождающая презентацию космическая музыка смолкла и экран в зале погас. «Тридцать три», — ответил вицепремьер. «Возраст Христа, — дружелюбно улыбнулся Сам. — Мы вас распнем, если украдете деньги и не… вознесетесь. Это шутка», — вздохнув, прервал звенящую паузу и, не прощаясь, вышел из зала.
Волки, рассеянно потрепал по холке Вердена Перелесов, не зря они воют на Луну, на тебя вся надежда.
Приняв нестандартное решение взять в деловую поездку по Псковской области почтенную секретаршу Анну Петровну, Перелесов, как и всегда, остановился на слепой турбазе.
Совещание в районной администрации затянулось. До базы добрались вечером. «Все как прежде, вот только седеет, поникает моя голова…» — крутилась в голове Перелесова строчка из старинного русского романса, просочившегося в машину из передачи местного радио. На сей раз шлагбаум не был перевит лампочной гирляндой, и пытавшийся приветственно вскинуться на задних лапах Верден (в эти моменты он напоминал крупную обезьяну или снежного человека, если бы те вознамерились заключить Перелесова в объятия) был в обычном, не иллюминированном ошейнике.
— Одолели волков? — поинтересовался у Василича Перелесов, боясь поверить, что все как прежде хоть в чем-то наладилось.
Тот не ответил, кашляя в кулак и украдкой косясь на выбиравшуюся из машины Анну Петровну.
— Ты это… Леснович, в баню когда? Все готово. Только в бар за пивом схожу. Как называется, забыл, помню, что темное, — хрипло зашептал в ухо Перелесову Василич.
— Белхевен. Я буду один. — Перелесову стало смешно. Он и в мыслях не держал приглашать Анну Петровну в баню. Но мысль, взяв разбег, не собиралась тормозить. Многомесячная подготовка к торжественному всероссийскому инаугурационному молебну, согласование плана размещения по периметру границы мобильных антенн для ретрансляции цифрового сигнала патриаршей проповеди и переливчатого колокольного звона, заседания комиссии по определению границ зоны присутствия Российской Федерации на… Луне, куда он, сам того не желая, угодил из-за присутствия в названии министерства слов «приграничные территории», на корню присушили личную жизнь Перелесова. Две недели, вздохнул он, глядя на прыгающего в лунном свете Вердена, мерцающее вдали, как лезвие, озеро, теплые пятна света из окон коттеджей на подмороженной траве, не видел, не нюхал живой… На Луне волков точно нет, попробовал переключиться с беспокоящей темы, но строгая, не по возрасту привлекательная Анна Петровна уже настойчиво белела перед его глазами ухоженным стройным телом в парном банном сумраке, а потом (куда более отчетливо!) на лежанке в комнате, где расслабленно отдыхали утомленные парильщики и парильщицы. Сама невозможность, недопустимость ситуации распаляла воображение Перелесова. Хорошо, что я в плаще, украдкой поправил он штаны.
— Раньше-то это… моложе, бойчее возил. — Василич, поплевав на окурок, смущенно отступил в сторону, как волк, приметивший лампочную гирлянду.
Верден, почуяв, что речь идет об Анне Петровне, глухо гавкнул, игриво прихватив ее за край пальто.
— Я те… — ухватил его за ошейник Василич.
— Даже не думай! — прикрикнул, давясь от нервного смеха, на присмиревшего пса, но скорее на себя Перелесов.
Ему вспомнилась летняя помывка в бане с девушкой по имени Дениз, прихваченной на слепую базу из Пскова после конференции Европейского союза городов — одной из бесчисленных организаций, единственной задачей которых было возить по миру и хорошо кормить своих мультикультурных и толерантных сотрудников.
Дениз руководила пресс-службой этого, присосавшегося к женевскому отделению ООН, союза. Веселая, с ямочками на щеках, пружинистыми светлыми косичками, не изнуряющая себя спортом и диетами, как говорится, девка в соку, Дениз точно была моложе и бойчее Анны Петровны. Полуфранцуженка-полунемка, она рассказала Перелесову, что ее прабабушка бежала после революции в Европу из России. Русская прабабушка оказалась не промах, устроилась горничной в немецкую семью, да и вышла замуж за сына хозяев, хоть и была на десять лет его старше. Ее муж — прадед Дениз — служил при Гитлере в войсках СС, после войны бежал, сменив имя, в Южную Америку, где пропал, но, вполне вероятно, сказала Дениз, его выследили и убили охотившиеся за немецкими офицерами евреи. Дениз даже показала Перелесову в смартфоне фотографию этого прадеда. С рюкзаком за плечами, в военных ботинках, в пилотке с горизонтальным нацистским орлом он задумчиво смотрел на заснеженные альпийские вершины, видимо, не понимая, почему фюрер Великой Германии не отдал приказ присоединить к тысячелетнему рейху Швейцарию.
Перелесов не стал уточнять, воевал ли этот прадед на Восточном фронте. Он вспомнил рассказ Пра про засмотревшегося на ее (до колен с начесом) нижнее белье пилота «Мессершмитта» и подумал о такой важной составляющей Божественного Промысла, как божественный же юмор в устройстве земных дел. Фюрер не оккупировал распухшую от денег и золота Швейцарию, зачем-то попер на нищий, но идеологически мотивированный Восток, где у него не было шансов. Деньги, конечно, разлагают, растворяют в потребительском ничтожестве любые идеи, но применительно к СССР это случится позже. Фюрер поспешил, хотя прекрасно знал, что человеческая жизнь на девяносто девять процентов состоит из ничтожества и (если повезет) потребления. Их иногда можно победить в пространстве, но никогда — во времени. Они всегда смеются последними.
Сегодня в Швейцарии весело катались на горных лыжах ребята, присвоившие себе то, что построили, защитили, восстановили, оставили после себя другие, не оставившие шансов фюреру, советские ребята. Хотя, нет, вспомнил про господина Герхарда Перелесов, кое-что перепало и укрывшимся от еврейской мести в русском плену немецким солдатам. Брянская фабрика расширяла производство женского нижнего белья с начесом. Мать, ставшая после смерти господина Герхарда главным ее акционером, говорила, что дела идут хорошо, посыпались заказы из Швеции, Финляндии и Канады. Тамошние мусульманки оценили приятно согревающие мягкие трусы и лифчики, невидимые под черными до пят платьями. На фабрике готовились запустить линию по пошиву зимних (с начесом) хиджабов для Норвегии.
Перед глазами Перелесова вдруг возникло грустное лицо Самого на параде в день очередной годовщины Победы у задрапированного Мавзолея, или во время шествия Бессмертного полка. Конечно, вздохнул Перелесов, ему больно обо всем этом думать, а еще и (по службе) гордиться тем, что спустя всего лишь полвека, обернулось столь странным результатом. Море, океан погибших. А по морю-океану… яхты, самые большие и дорогие в мире яхты его друзей и соратников. Перелесов давно заметил, что Самому куда больше по душе далекая Первая мировая война. Его лицо светлело, разглаживалось, когда он смотрел на скульптуры вздернувших шашки кавалеристов, бегущих в атаку пехотинцев в фуражках, фотографии ухаживающих за ранеными великих княгинь в белых одеяниях медсестер. Перелесов давно собирался, но все руки не доходили, выяснить, почему у русских, в отличие от немецких и английских пехотинцев, не было железных касок?
Самоубийственная для толерантной Европы откровенность Дениз произвела впечатление на Перелесова. Мелькнула смешная мысль, что Дениз его вербует. Но это было невозможно. Даже если их писали на камеру, видеоматериал шел в плюс Перелесову, укрепляющему связи России с Европой, успевшему громко сказать выскакивающей из трусов Дениз, что неплохо бы провести следующую конференцию Союза городов в Севастополе. Так что неизвестно было, кто кого вербует.
Они сошлись в первый же вечер, опрокинув в гостиничном номере торшер и провалив на пол кроватный матрас. Ощущение волшебной легкости не оставляло Перелесова все три дня, пока длилось мероприятие. Стоило ему только увидеть Дениз, и с души сползал наглухо, казалось, привалившийся камень, тело выходило из повиновения. Перелесов ходил широким шагом, прикрыв взгорбившуюся ширинку папкой, а если папку выхватывали помощники, оттянув сжатыми в карманах кулаками брюки, словно высматривал, кому дать в морду. Как опасный идиот, не пожал руку важному седому члену Европарламента. К счастью, выяснилось, что тот призывал усилить санкции против России и наотрез отказался посещать Крым, так что Перелесова даже похвалили в официальных СМИ.
По графику он должен был вернуться в Москву сразу после своего выступления, но зацепился за двусторонние встречи, продлил командировку. Гуляя с Дениз по угодьям Псково-Печерской лавры, Перелесов думал, что не все потеряно для Европы, если еще встречаются такие девушки, как Дениз, свободно произносящие не только запретное слово ниггер, но и высказывающие подсудное мнение, что холокост… Помнится, Перелесов, извернувшись на кровати ужом (угрем?), не дал ей договорить, запечатал уста страстным поцелуем. Он не знал, к кому попадет, если их все-таки пишут на скрытую камеру, материал. И дико сожалел, что невозможно это было сделать вторично, когда Дениз, проявив возмутительную для европейской чиновницы нетолерантность, на пленарном заседании отключила микрофон у мэра Брюгге — мусульманина-ваххабита, возмущенного высылкой из Бельгии единоверца, всего-то проходившего мимо синагоги и случайно своротившего челюсть какому-то еврею, оказавшемуся искушенным в юридическом крючкотворстве адвокатом.
Перелесов устал в Москве от жилистых, многоговорящих фитнес-подруг, заказывавших себе в ресторанах и кафе блюда, оскорбляющие тарелки, на которых их приносили. Ему было неприятно смотреть, как они хищно склевывают с этих тарелок нечто напоминающее… что угодно, но только не то, что хотелось бы съесть.
Уговорив Дениз возвращаться в Женеву через Латвию, он два дня провел с ней на слепой базе. Когда Василич, трижды предварительно постучав и многократно откашлявшись, заглянул в предбанник — не нужно ли чего, Дениз с русским бабьим визгом вышибла его из бани. А потом фонтанно бросилась с мостков в озеро. Суровый к женскому полу Василич, отследив полет, выдохнул с неутолимой мужской тоской: «Ох, огонь-девка…»
А потом она задремала, раскинув ноги на топчане в предбаннике, и влюбленно-анатомически ее изучавший Перелесов (нижние женские стати, как геометрические параметры цветочных лепестков или снежинок, никогда не повторялись) в очередной раз констатировал, что женщина изначально мощнее, жизнеспособнее мужчины. Хоботом, каким бы слоном ты себя ни считал, нельзя дотянуться до звездного неба, такая посетила Перелесова поэтическая мысль. Он сам не заметил, как смежил хмельные очи, но вдруг проснулся, заслышав царапание в дверь, нетерпеливый, переходящий в повизгивание скулеж, увидев просунувшуюся в проем лохматую голову Вердена. Прежде чем Перелесов успел, как рак, переползти задницей вперед по топчану, чтобы ударить дверь ногой (он остро предвкушал ее вразумляющую встречу с дурным собачьим лбом), Верден черным (как в сериале «Lost») дымом проник в предбанник, размашисто, с оттягом, красным, как пионерский галстук, извилистым языком, с жадным хлюпом прошелся сначала снизу-вверх, а потом сверху-вниз по приоткрывшимся недрам Дениз.
Перелесова прошиб пот — он вспомнил, что Верден совершает покусы, волком выгрызает… когда от человека, как выразился Василич, разит. От Дениз в данный момент разило (неуместное слово!) так, что у Перелесова, не рискнувшего после текилы и темного пива освежиться, как она, шампанским, кружилась на соседней лавке голова.
Замирая от ужаса, он сполз на пол, шепча: «Верден хороший, хороший песик», закрыл грудью промежность сладко застонавшей подруги, еле вытолкал упиравшегося всеми лапами косматого наглеца за дверь. Тот, однако, не уходил, недовольно сопел на крыльце. Да чем он… кроме покусов… занимался на таможне и мясокомбинате, нехорошо задумался Перелесов, спихивая дверью Вердена с крыльца.
«Это было классно, — неохотно разлепила глаза Дениз. — Не знала, что русские так умеют…»
«Мы, русские, — перевел дух Перелесов, — все умеем!»
От Дениз мысли переодевающегося в номере перед походом в баню Перелесова плавно перетекли к другим подругам. Некоторые просквозили, как бесплотные тени перед взором посетившего Аид Одиссея. Потом они начали наполняться цветом и плотью, но как-то непоследовательно и избирательно.
Пограничным (это слово сейчас определяло в жизни Перелесова практически все) явился образ Эли — смешной, похожей на цыпленка, девушки, с которой он общался в давние контейнерные времена. Из какого-то свечного, иконного полусумрака, из-под надвинутой на лоб косынки на Перелесова уставились ее не то чтобы печальные, но исполненные необъяснимой мудрости глаза. Эля, служившая, если ему не изменяла память, экспедитором на Курской птицефабрике, словно знала некую, тоже не то чтобы печальную, но неотвратимую истину. Перелесов, в принципе, тоже знал, но он и Эля смотрели на нее с разных углов, а потому видели по-разному.
Истина заключалась в том, что мир давно превратился в бройлера, то есть в обреченную, предназначенную к съедению, утратившую видовые признаки птицу, которая никогда не выберется из металлической секции. Перелесов видел в бройлере не лучшего качества генномодифицированное мясо. Эля — изуродованную гормональными экспериментами Жар-птицу, Сирина, Алконоста, освещавших некогда земное небо, дарующих надежду падшим душам. Угол зрения Перелесова пластал бройлера, как поварской нож. Эля тянула из своего тихого свечного уголка протестующие руки к ножу. Но Перелесов при всем (а его не было) желании не мог отвести нож. Он знал, что бройлер, как и John Barleycorn, must die!
Большая квартира на Кутузовском проспекте, Пра в черепашьих очках, прогуливающаяся по набережной с разжалованным министром Щелковым вместо того, чтобы вытаскивать отца из театральной студии ЗИЛа, вонючий гастроном, где мать получала завернутую в качественную коричневую бумагу вырезку по номенклатурным партийным талонам, выпивающий на кухне, обижаемый властями отец, школа с грузинским классом, бодрая биологичка, воспитывавшая внука-негритенка по имени Иван, Авдотьев-старший (план, как отыскать младшего, пока скрывался в тумане нестандартных решений), сиреневый манекен, набережная Москвы-реки с выбитыми фрагментами чугунной ограды, вытянувшиеся вдоль вытоптанного газона фуры, стелящийся над набережной синий дым от спиртовок… Ушедшая жизнь вдруг налетела… лебедем, нет, бройлером! клюнула Перелесова в темя, затуманила глаза. Бройлер, определенно, не хотел идти под нож.
Следом за сумрачно-иконной Элей, вне всякой очереди, ожила аргентинка Грасиела, с которой он всего-то провел единственную (неполную!) ночь в отеле в Буэнос-Айресе.
Натянутое белье на большой, как ледовая арена, кровати в номере сильно пахло лавандой. Грасиела оказалась нетипичной латинос. Перелесову пришлось немало потрудиться, прежде чем лед на кровати растаял. Запах лаванды поплыл вверх. Грасиела, приложив палец к губам, шепнула Перелесову, что два дня назад клиента — бизнесмена из Уругвая — ночью в номере заели… вши. Этот идиот их сфотографировал, стал звонить из номера в Лондон, в Международную гостиничную ассоциацию. Те, естественно, сразу дали обратную связь. Сначала специально обученные coledivos его избили, вытащили сим-карты из всех смартфонов, на всякий случай сфотографировали с голым подростком, дали немного денег и переселили в полулюкс. А белье во всех номерах пришлось залить лавандой. Вши ее не выносят.
У Грасиелы были аспидно-черные волосы, тонкие черты лица и интимное тату в виде солнца. Перелесову сначала показалось, что там паучок. Но не это, хотя это тоже, запомнилось Перелесову, а долгий рассказ Грасиелы о Мендосе — винной аргентинской провинции, откуда она была родом. Грасиела так гипнотически живописала ее красоты, что Перелесов, не выпуская из ладони солнечного паучка, как будто перенесся на виноградные холмы и луга долины Ла-Риоха, потерялся в ее хвойных лесах, рассекаемых снизу быстрыми речками, а сверху ступенчатыми, преобразующими солнечный свет в радужный туман водопадами. Зачем она мне это рассказывает, думал он, неужели, чтобы заполнить существующую между нами пустоту? Но это невозможно. Даже с помощью портаньола, на котором мы общаемся. Это вечная непреодолимая пустота между мужчиной и женщиной. В ней хорошо ориентируются проститутки, но она не проститутка. Она останется сражаться со вшами в Буэнос-Айресе, а я улечу в Лиссабон — прощаться с господином Герхардом.
Но пустота странным образом оказалась заполненной. Иначе он бы не вспомнил солнечного паучка на белоснежном лавандовом пляже. Каждый раз, открывая бутылку аргентинского вина, Перелесов искал на этикетке волшебное слово «Мендоса».
Засыпая ранним утром в летящем над океаном самолете, он обнаружил на рукаве рубашке медленно ползущую, изнуренную лавандой вошь. При чем здесь вошь, подумал Перелесов, что за символ? Вошь пауку не товарищ? Или я, как вошь, прыгаю через океан? А может, это… великая вошь? Он беспробудно спал до самого Лиссабона.
Когда Перелесов в накинутой на плечи куртке защитного цвета шел, сопровождаемый Василичем и порыкивающим на припозднившихся отдыхающих Верденом по вьющейся в заиндевевшей траве тропинке к бане, ему вспомнилась — опять вне всякой последовательности — женщина по имени Сандра. Хотя нет, определенная последовательность просматривалась — с Сандрой, дочерью народа басков, служившей в Интерполе, у него, как и с Грасиелой, случилась незапланированная единовременная близость — на пляже в Тель-Авиве перед самым отъездом с Международного семинара по изучению опыта арабо-израильского приграничного сотрудничества в условиях многолетнего вооруженного противостояния. Был и еще один объединяющий момент — на людях Перелесов и Сандра изъяснялись, как положено, на английском, а между собой на портаньоле.
Во время мирных передышек евреи и арабы, оказывается, ухитрялись не только сотрудничать (это участники семинара одобряли), но и заниматься разного рода противоправной (это осуждали) деятельностью, вроде хищения средств, выделяемых международными организациями на приведение в порядок разрушенной в ходе боевых действий инфраструктуры. Выглядело это так: палестинцы сообщали о разрушении водораспределительной станции (в действительности она не пострадала), соответствующие израильские структуры это подтверждали (на объекте укрывались террористы). Станция затягивалась густой сеткой (если будут фотографировать со спутников), обкладывалась по периметру строительным мусором (в нем в тех краях недостатка не наблюдалось). Уполномоченный фонд при ООН выделял на восстановление деньги, которые и распределялись между арабами, евреями и чиновниками из фонда.
Перелесов и Сандра вышли с прощального банкета прогуляться по набережной. До отъезда автобуса в аэропорт (почему-то Перелесов это точно запомнил) оставалось двадцать минут. Тогда он еще не был министром, российское посольство плотно им не занималось, не предоставляло персонального транспорта с сопровождающим дипломатом. Вместе со всеми — на автобусе!
Перелесов и в мыслях не держал склонять в эти двадцать минут Сандру к близости на дощатой набережной. Дело было в июле. Даже поздним вечером в Тель-Авиве было сильно за тридцать. Библейские звезды дрожали в распаренном воздухе. Рубашка под мышками и на груди, как только он вышел из-под кондиционеров на улицу, мгновенно потемнела от пота.
Сандра сказала, что арабо-еврейский опыт освоения средств мог бы пригодиться баскам во времена борьбы за независимость. «Мой брат был в ЭТА, получил пожизненное. Испанское правительство сделало мне предложение, от которого я не смогла отказаться».
Пока Перелесов размышлял над ее словами, не понимая, чем вызвал доверие годящейся ему в матери интерполовки, они сошли с деревянного настила, по которому, мигая фонариками, катились велосипедисты, на песок, остановились у поставленной на платформу лодки. Пляж был пуст, хотя люди с хорошим зрением могли их видеть из окон высившихся вдоль моря отелей. Сандра, отведя с покрытого мелкими бусинками пота лица влажную прядь, прислонилась задом к лодке, начала обмахиваться подолом платья. Потом, скосив глаза на Перелесова, развернулась, подоткнув подол, уперлась, расставив ноги, в пластмассовый борт лодки. Что оставалось делать Перелесову? Двадцать минут оказались скользкими, влажными, быстрыми и… неожиданными, как подарок, от которого нет сил отказаться, но нет и идеи, что с ним делать дальше?
В неисчерпаемые двадцать минут они даже успели искупаться в теплой, соленой, напоминающей остывший с медузами бульон воде.
В автобусе Сандра устроилась рядом с неподвижной, как изваяние, эфиопкой в пестром птичьем платье и башенном тюрбане на голове. За всю дорогу до Аммана (улетали оттуда) Сандра ни разу не посмотрела на Перелесова. Подарок растворился в море, а может, окаменел, успокоился он.
В Аммане притормозили возле круглосуточного магазина сувениров. Там Перелесов увидел новую — не широко расставившую, в синей сосудистой паутинке, как некстати припомнилось, ноги у лодки и не отрешенно-спокойную рядом с каменной эфиопкой — Сандру. Она носилась по залам, сшибая с полок серебряные чайники и сахарницы, стреляла в задержавшегося у витрины с браслетами Перелесова зовущими (куда?) и убивающими (за что?) взглядами, резко, словно хотела порвать, примеряла какие-то пыльные шали, колотила, пугая продавщицу, по витрине выложенными для осмотра перстнями и кольцами. Пятидесятилетняя баба (если Перелесов и ошибался в ее возрасте, то не критично, Сандра сообщила, что ее дочери двадцать семь лет, о внуках, правда, ничего не сказала) вела себя как растревоженная девчонка. Она пролетела мимо Перелесова, чудом не смахнув с прилавка серебряные браслеты. Хозяин едва успел броситься на них грудью.
Перелесов давно собирался расстаться с одной из своих московских подруг и, желая скрасить предстоящее расставание, решил подарить ей не самый дешевый тяжелый, с покушением на старинность, браслет. «Надеюсь, — вдруг коснулись его уха сухие губы Сандры, — она оценит. Но он не стоит двух тысяч долларов, это новодел». «Знаю, — успокаивающе обнял ее за мягкую, едва угадываемую талию Перелесов, — это прощальный подарок». «Если удачно бросит, — взвесила на руке браслет Сандра, — выбьет тебе глаз или сломает нос. Я бы била в висок…» — не договорив, выскочила на улицу, бешено крутнув вращающиеся лопасти стеклянной двери.
«Возьму два, — известил Перелесов хозяина, — но со скидкой. Эта женщина из Испании — ювелир. Она знает правильную цену. Пригласить?»
Спрятав по окончании торга футляры с браслетами в сумку, Перелесов терпел до аэропорта. А когда расходящиеся по разным терминалам участники конференции стали прощаться, оттянул Сандру в угол, вручил браслет.
«Ты идиот! — зашуршала она папиросной бумагой, высвобождая многослойно упакованное украшение с нечеткой пробой. — Сколько заплатил?»
«Не важно. — Перелесов вдруг как будто впервые увидел Сандру и удивился, какая она маленькая и широкая внизу, сколько седых прядей в ее голове. — Ничего дороже в магазине не было», — соврал он.
Теперь уже Сандра увлекла его к пустому ряду кресел, профессионально (как допрашиваемого подозреваемого) толкнула. Перелесов, мелькнув в воздухе желтыми подошвами ботинок, как копытами, растянулся на креслах. Сандра упала на него, придавив бедрами и грудью, одарила неистовым с покусом — он чуть не взвыл от боли — поцелуем.
Раздеваясь в предбаннике, Перелесов разглядел на стене среди развешанных березовых, дубовых и можжевеловых веников дощечку с портретом… Пушкина.
— Внук в школьном кружке выжигает, подарил, — пояснил Василич, — снять?
— Пусть висит, — Перелесову даже понравился заинтересованно выглядывающий из веток Пушкин. Он видел его облагороженные и явно расширенные с сияющими медными тазами и белыми гладкими лавками бани в Михайловском и Болдине. Наверное, не в одиночестве парился, с неожиданной завистью подумал Перелесов, снимая кроссовки. «Тебя, как первую любовь, — вспомнил Тютчева, — России сердце не забудет». А вот мне, самонадеянно уподобив себя России, посмотрев на шумно обнюхивающего (неужели крысы?) угол Вердена, подумал Перелесов, нечего забывать, не было у меня первой любви!
Ему стало не то чтобы грустно, но любопытно — чем различаются люди, пережившие первую любовь и проскочившие ее (вспомнилось название какого-то второстепенного литературного произведения «Станция первой любви») без остановки. Следом и вовсе неуместная мысль посетила Перелесова: будет ли чье-то сердце вспоминать его? Это было, как если бы он, стоя под дождем, загадал, что ровно через минуту выглянет солнце.
Ничье! — легко и даже с чувством некоего освобождения (от чего?) констатировал Перелесов, снимая с гвоздя дубовый (пусть он вспоминает, как шумел на ветру!) веник. Но мысленный поезд неостановимо помчался вспять, проскакивая мимолетные станции «Дениз», «Грасиела», «Сандра», другие, не столь мимолетные — с ресторанами, туристическими агентствами, залами повышенной комфортности, где он задерживался на некоторое время, пока наконец не влетел в… контейнер на набережной Москвы-реки. Он был темен и пуст, и только в темном углу белела прикрывшаяся руками сложенная девичья фигурка.
— Эля, — удивленно произнес он.
— Спрошу в баре, — отозвался с крыльца Василич, за время знакомства с Перелесовым существенно расширивший свои знания о сортах пива.
— Подожди, — вытащил из кармана куртки смартфон Перелесов. — Анна Петровна, не желаете помыться в бане? Я закончу через час, но если решите составить компанию… Конечно, шутка. Но вдруг… К вам заскочит мой помощник, объяснит, куда. — Положил смартфон на лавку, повернулся к Василичу: — Зайдешь к ней минут через двадцать, покажешь дорогу, если надумает.