13

В аэропорту Лиссабона Перелесов арендовал видавший виды «Пежо», позвонил матери, поинтересовался: «Как он?» Честно говоря, он сам не понимал, хочется ему или не хочется прощаться с господином Герхардом? Ему казалось, что все, что тот хотел ему сказать, он уже сказал, а еще больше сделал. Жизнь Перелесова, включая оставшуюся на лавандовой простыне Грасиелу с холодным интимным (паучьим) солнышком, перелет через океан в бизнес-классе, раздолбанный «Пежо», на котором он в данный момент мчался в Синтру, была отражением воли и, стало быть, жизни господина Герхарда.

Перелесов часто ощущал себя нагретым воском, глиной в старческой с пигментными пятнами леопардовой руке мужа матери. А иногда — неизвестно каким по счету пальцем на этой руке. С некоторых пор ему казалось естественным состояние: тебя мнут, но и ты мнешь.

Мнучин, пришла на память фамилия молодого финансиста, недавно читавшего в колледже лекцию о современной экономике. Капитализм, сказал он, может самоликвидироваться только вместе с миром, в котором мы живем. Единственным утешением для людей в переходный период будет мысль, что те, кто навязал им этот мир, тоже смертны и рано или поздно умрут. А что дальше? — задал Перелесов неуместный вопрос. Ничего, ответил рано облысевший потомок эмигрировавших из царской России евреев, переходный период будет длиться до тех пор, пока существует равенство в смерти, вполне возможно, что он будет длиться до самого конца человеческой цивилизации. Новая жизнь начнется, только когда это равенство удастся преодолеть. Ребенок ворочается в утробе, но неизвестно, появится ли он на свет.

Мять не перемять, недовольно всмотрелся Перелесов в летящий ему навстречу сквозь лобовое стекло обреченный, но пока еще красивый мир. Он уже много лет жил в Европе, и сны ему снились на разных — английском, немецком, даже на портаньоле — языках. Но готовый мять палец почему-то указывал на Россию, где Перелесов бывал нечасто и наездами.

Родная страна представлялась ему резервуаром бесхозной глины. Из нее предстояло смоделировать, замесить, вылепить, обжечь, расписать, выставить на продажу нечто приемлемое для затаившегося в утробе (капитализма?) нового мира. Или не в утробе, а в голове, подумал Перелесов. Мир-младенец выходил на свет божий, подобно Афине-Палладе из уха Зевса, в доспехах и полной боевой выкладке. Вот только не всем повитухам, с грустью подумал о господине Герхарде Перелесов, дано дожить до его интронизации, всплыло в памяти церковное слово.

В боковое окно «Пежо» ворвался ветер, вздыбил на голове волосы. Дальше один, проникся античным (асбестос геллос) ужасом пополам с гибельным восторгом Перелесов. Мир движется куда надо, даже если туда не надо, вспомнились слова старого гитлеровца, последнее дело — жалеть людей.

Смерть, подумал Перелесов, неотъемлемая и, возможно, главная часть жизни. Но есть ли божественный смысл в последних словах уходящих, или это случайные сполохи гаснущего сознания вроде мифического черного коридора, по которому летит навстречу белому свету душа?

Авдотьева хоронили в закрытом гробу. Если он и хотел что-то сказать перед смертью Перелесову, то его слова унесли тяжелые холодные, как намокший саван, волны Белого (!) моря.

Пра умерла зимой. Инсульты били в ее голову, как (белые!) биллиардные шары, однако Пра хоть и с потерями, но восстанавливалась, поднималась с инвалидного кресла. Она бесстрашно шла на болезнь, как на партсобрание, где ее должны были вычистить из рядов за несуществующий уклон. Подобная решимость смущала Провидение, рассмотрение персонального дела Пра переносилось.

Мать наняла круглосуточную медсестру-сиделку. Та жаловалась, что Пра отказывается от памперсов, а после самостоятельных походов в туалет падает в коридоре. Последний инсульт случился зимой. В Кунцевской больнице, куда увезли Пра на «скорой помощи», сказали, что надежды нет. Господин Герхард велел матери переписать квартиру на Перелесова, выплатив отцу причитающуюся долю. Отец капризничал, но юрист господина Герхарда быстро решил проблему. «Я хочу увидеть Пра, — сказал матери Перелесов, — но не буду жить в этой квартире. Это… как лежать в советском гробу». «У тебя не должно быть перерыва в регистрации, — передала мать указание господина Герхарда, — когда начнешь работать, сможешь продать и жить где захочешь».

В тот же день Перелесов прилетел в Москву. В прихожей долго смотрел на черную, раскинувшую рукава, как вороньи крылья, дубленку. Она напоминала грубую, долговечную, презирающую постсоветскую действительность, не говоря о моде (дубленка существовала вне этого понятия) жизнь Пра.

Но ведь она согревала ее столько лет, продолжал размышлять о дубленке коченеющий на Кунцевском кладбище Перелесов, не особо вслушиваясь в прощальные речи проклинающих власть ветеранов. Один из них был в полярных, скрепленных, как бочка обручами, узкими кожаными ремнями унтах или бурках. Перелесов забыл, как точно называется по-русски эта обувь. Вот ему-то, решил Перелесов, смерив взглядом папанинца, я и подарю дубленку, скажу, что это последняя воля Пра. Пусть носит, она не женская и не мужская, общая, как все при социализме. Мать уже успела оперативно запихать сопротивляющуюся дубленку в мешок для мусора, но еще не успела вынести на помойку.

Она наняла для пожилых друзей Пра автобус от дома до кладбища и обратно, оплатила в ближнем с издевательским названием «Старый козел» баре поминки, заказала несчитанное количество роз и гвоздик. Перелесов искал среди ветеранов адмирала во флотской шинели с золотыми погонами, но не обнаружил. Спрашивать остерегся.

Да, жизнь собравшихся на кладбище людей винтом вворачивалась в ледяную яму, но сами они, если отвлечься от их речей и винтажной советской одежды, мало чем отличались от господина Герхарда и его приятелей, летающих на личных самолетах, пересаживающих себе сердца и почки, бронирующих для встреч дорогие отели.

В ледяную яму ввинчивались и те, кто проиграл свой (социалистический) мир, и те, кто управлял победившим (капиталистическим) миром. И те, и те оказывались пилигримами, идущими разными маршрутами в одну точку. В этом заключалась высшая справедливость и одновременно загадка, разгадать которую пытался молодой финансист Мнучин. Люди Пра надеялись на бессмертие единственно верной идеологии. Люди господина Герхарда — на бессмертие единственных и неповторимых себя. Но Бог, в которого ни первые, ни вторые не верили, как строгий отец расшалившихся детишек, равнозначно успокаивал (примирял) их в ледяной яме. Пока ты смертен — ты вошь! — напоминал Господь. Даже если, как Ленин, великая вошь, это ничего не меняет.

Дед в унтах или бурках, уточнив номер квартиры, пообещал, что зайдет вечером за шубой. «А ты к нам приходи», — сунул Перелесову листок с объявлением: «Очередное заседание дискуссионного клуба «Ленинист» состоится…» В баре «Старый козел», где же еще, подумал Перелесов, провожая взглядом опускаемый кладбищенскими тружениками гроб в запорошенную злым колючим снегом яму. У него вдруг потекли слезы. Они превращались на щеках в льдинки, падали на шарф. Глаза полярника в унтах оставались сухими, и только под носом дрожала большая незамерзающая капля.

Обгоняя фуры и туристические автобусы, Перелесов размышлял над странным ответом матери на вопрос: «Как он?» «Как кактус», — ответила мать. Что это означает? Колет иголками врачей и прислугу? Или исхудал до такой степени, что вылезли кости? Поворачивая к дому господина Герхарда, Перелесов нашел, как ему показалось объяснение: кактус — многолетнее и упорное растение — умирает, вцепившись в землю, так что еще долгое время кажется живым.

«Успел?» — спросил он у вышедшей из дома матери. Она классно смотрелась в шортах и белой рубашке, хотя и показалась Перелесову задумчивой и немного растерянной.

«Не опоздал», — обняла его мать.

Каждый раз, соприкасаясь с матерью, Перелесов как будто проваливался в детство. В его осязательнообонятельную память на всю жизнь впечатался тонкий, едва уловимый аромат духов (она много лет предпочитала одни и те же), слетающий с прохладной, почему-то всегда прохладной, гладкой щеки. Перелесов исчезал, растворялся в этом мгновении, укрывался в нем, как в крепости. Позже он научился по мимолетным прикосновениям определять настроение, тревоги и, как ему казалось, мысли матери. На похоронах Пра, обняв мать, он не ощутил привычного аромата, щека матери была безучастной и сухой, как будто он прижался лицом к холодильнику.

А сейчас в Синтре со щеки матери в его душу, как с горки, съехали тревога и беспокойство. Он не придал этому значения, рассудив, что подобные переживания естественны для теряющей мужа женщины. Странно, если бы их не было, этих переживаний.

В доме, однако, определенно не наблюдалось скорбной суеты. На стоянке не было лишних машин. Садовник Луис в дальнем углу мирно щелкал секатором, поправляя живую изгородь. Из открытого окна комнаты для прислуги доносилась музыка. Пожалуй, что и утренний дресс-код матери не соответствовал предстоящему вдовству.

На фонаре Перелесов приметил чайку. Склонив голову, она с интересом наблюдала, как он извлекает из багажника сумку. Если это душа господина Герхарда, подумал Перелесов, она не торопится отлетать.

«Где он?»

«На корте».

«Где?» — удивился Перелесов. Господин Герхард в былые годы любил помахать ракеткой, но не до такой степени, чтобы с ним прощались на корте, как с каким-нибудь победителем Уимблдона.

«Играет с Лорой», — пояснила мать.

Лорой звали их соседку — крепкую, грудастую немку неопределенного возраста, владелицу спортклуба.

«Как это… играет?» — растерялся Перелесов.

«Увидишь», — ответила мать.

Я собирался услышать последние слова, мудрое напутствие, подумал Перелесов, переодеваясь после душа в своей комнате, но, похоже, увижу что-то другое.

«Его отвезли туда на машине?» — спросил он на кухне у поварихи.

«Não, senhor, ele part in para a bicicleta».

«На велосипеде?» — пожал плечами Перелесов, принюхиваясь к запаху из духовки. Там, как он определил, дозревала баранья нога с овощами и специями. Самое то для умирающего.

Идти до корта было минут десять, причем слегка в горку. Подняв взгляд на частично скрытую туманом мавританскую крепость, вросшую в зеленый холм, он почему-то вспомнил о домике-музее Ганса-Христиана Андерсена, невидно притулившемся возле дороги, анакондовыми кольцами поднимающейся вокруг горы к крепости. Что за сила занесла загадочного одинокого, не любившего (по свидетельствам современников) детишек, сказочника в глушь, какой была Португалия в начале девятнадцатого века? Андерсен давно покинул мир, но его сказочное дело продолжалось.

Странно, но, когда Перелесов летел из Буэнос-Айреса в Лиссабон, он мало думал о господине Герхарде и даже вспоминал во сне бессмертные строки из «Евгения Онегина» про успевшего умереть до приезда племянника дядю самых честных правил. А вот несколько месяцев назад, пробиваясь сквозь грязные зимние пробки из Шереметьево на такси в больницу к Пра, почему-то надеялся на (сказку?) чудо. Как если бы сегодня вечером решил наведаться к невидному домику с мыслью увидеть в окне длинную в седых пейсах голову Андерсена. Перелесов был уверен, что на голове великого сказочника будет засаленный, сбившийся набок ночной колпак, в руке свеча, а на лице выражение живейшего неудовольствия.

И ведь сказка тогда в Москве почти предстала былью, таким приветливым, спокойным, ясным было лицо Пра, когда он вошел в палату. Она все слышала и понимала, отвечала на вопросы, ее рука была живой и теплой.

«Ты ведь не думал, — спросила Пра, — что я буду жить вечно?»

«Выглядишь хорошо, — положил на столик букет замерзших белых роз Перелесов, — как будто и не болеешь».

«Как там?»

«Где?» — зачем-то уточнил Перелесов, хотя прекрасно понимал, о чем она спрашивает.

«Где ты».

«Не знаю», — честно ответил он.

«Что будет?» — Пра попыталась приподняться с подушки, но не смогла.

Помогая ей, Перелесов подумал, что, в сущности, коммунизм не так и плох для России. Он не видел большой трагедии в его реанимации. Господин Герхард, преподаватели в колледже Всех Душ тоже относились к отжившему социальному строю вполне доброжелательно. Перелесов еще на втором году обучения направил в научный совет работу на данную тему. Ее даже обсудили на заседании совета, что происходило нечасто.

«Вы правильно обратили внимание на внеэкономичность коммунизма, — подвел итог председатель совета (двоюродный брат норвежского миллиардера-мебельщика), — но не объяснили, откуда при вопиющей внеэкономичности появляется такое количество героев, готовых отдать жизнь за этот строй? Вспомним историю СССР, — продолжил он. — Война, понятно: молодогвардейцы, пионеры-герои, Зоя Космодемьянская, Александр Матросов. Но я читал статью про освоение целины, это начало пятидесятых, массовые репрессии уже остались в прошлом. В дикую жару у трактористов закончилась вода. А когда ее привезли, они употребили всю воду для охлаждения моторов. Вы что, не хотите пить, спросил корреспондент. Мы живые, ответили трактористы, выдержим, а вот моторам без воды никак».

«Пропаганда, — ответил Перелесов, — ложно понимаемое чувство долга. Трудовая доблесть как проявление эдипова комплекса по отношению к государству-отцу».

Члены совета заулыбались.

«Мир не выдержит такого количества коммунистических Эдипов, — подвел итог председатель. — Они нас угробят. Хотя, — на мгновение задумался, — где-нибудь в Антарктиде или на арктическом шельфе для них нашлось бы дело. Но где взять время для этой, как ее… perekovki проворовавшейся России?» — употребил сохранившееся лишь в толковых словарях словечко тридцатых годов.

Я бы сейчас объяснил тебе, откуда берутся герои при коммунизме, подумал, глядя на истончившуюся, почти незаметную под одеялом Пра, Перелесов.

Жизнь Пра — от засмотревшегося на ее советское нижнее белье пилота «Мессершмитта» до фотографии с прикалывающим ей на лацкан пиджака орден Брежневым — пронеслась перед его глазами длинным составом со слепыми, окутанными железным паровозным дымом вагонами. В окнах много чего было не разглядеть, но ведь это Пра вырастила внучку, мать Перелесова, вывела в люди. Не ее вина, что, выйдя в люди, мать утонула в мягких шубах, сменила отца на господина Герхарда, покинула Россию. Это ведь Пра до самого отъезда Перелесова в Португалию заботилась о нем — ненужном, как коммунистические Эдипы, миру. Упертая коммунистка Пра вытерла правнуку слезы суровым платком, не дала пропасть, кормила, поила, стирала его джинсы и рубашки.

Пра никогда не сдавалась, продолжил Перелесов мысленный диалог с председателем научного совета, потому что ее жизнь была вечной борьбой за жизнь! Даже сейчас, в последнем больничном раунде, она думает не о себе, а о том, что будет с отвергающим ее, как… (Эдип не годится, спохватился Перелесов, пусть будет как… коммунистическую Электру) миром. Когда жизнь как смерть — все герои! — бросил в лицо председателя очередной тезис. Или не все, тут же засомневался, вспомнив отца, матерящихся у них на кухне артистов и режиссеров. Почему русские герои так быстро и позорно сдали коммунизм, где их твердость? Концы не сходились. Или сходились, но не в метафизическом, а в материальном измерении — в точке, где героическую внеэкономичность коммунистического бытия Хрущев и Косыгин с его реформой вздумали, как гармонию алгеброй, проверить экономическими законами враждебного капиталистического мира.

Коммунизма не будет, признал Перелесов правоту председателя научного совета колледжа Всех Душ аналитической (холодной и бесчувственной) частью сознания, потому что вместо рабочего класса, трудового крестьянства, научной и творческой интеллигенции образовалось гнилое болото денационализированного даже не среднего, а… нижесреднего, отпавшего от христианства, потерявшего навыки самоорганизации класса. В авангард нижесредних выдвинулись сексуальные, социальные и прочие меньшинства. Они добьют, изгрызут выброшенное из жизни, как туша кита на берег, большинство. Кому делать революцию — роботам, которые скоро заменят людей на всех производствах?

«Что-то будет, — сказал он, — но не то, что ты думаешь. Я и сам не знаю».

«Он знает», — одними губами произнесла, но, может, это только послышалось Перелесову Пра.

«Кто?»

«Парнишка, ты с ним ходил, он сделал мне очки».

«Он погиб, — напомнил Перелесов, — утонул в Белом море».

«Он не мог», — закрыла глаза Пра.

Перелесов понял, что пора звать медсестру. Волнистые линии на экране медицинского дисплея запрыгали, словно кто-то (понятно кто) тянул, распрямлял их как проволоку.

«Но я был на похоронах…»

«Не весь…» — Судорога скомкала лицо Пра, как лист бумаги.

Линии на дисплее выровнялись. Три параллельные прямые устремились в бесконечность. Перелесов метнулся к двери, налетел на вкатывающих в палату агрегат для стимуляции сердечной деятельности врача и медсестру. Медсестра велела ему выйти, но и в коридоре у Перелесова в ушах звенело последнее услышанное (или ему показалось?) слово Пра: «Найди…»

Господин Герхард в зеленых трусах и футболке, на крепких шишковатых ногах в кроссовках и впрямь напоминал выскочивший из земли кактус. Перелесов не сразу приблизился к корту, затаился за деревом, не веря глазам. Старый фашист уверенно принимал подачу, лихо отбивал мяч, успевал к сетке, если Лора подрезала. Этого не могло быть, но, когда на ракетку господина Герхарда падал солнечный луч, с нее как будто взмывала в небо искрящаяся свастика.

«Играем на вылет! — крикнул он, заметив Перелесова. — Занимай очередь!»

И ведь выиграет, подумал Перелесов, точно выиграет!

«Он сказал, что полетел в Южную Америку попрощаться со старыми друзьями, — сказала Лора, когда по завершении игры партнер отправился в раздевалку, — а сам… Наверное, как Фауст, продал душу дьяволу».

«Это вряд ли, — возразил Перелесов, — дон Игнасио отправил его в Парагвай к индейским шаманам. Никто не верил, но сработало. Шаманы не знают про Фауста».

«Зато знают, как лечить рак легких в терминальной стадии», — заметила Лора.

Пилигримы, подумал Перелесов, неужели все-таки протоптали дорожку? И тут же усомнился: шаманы — потомки уничтоженных, загнанных в резервации индейцев. Один этнограф на сельскохозяйственном симпозиуме в Буэнос-Айресе заявил, что они — исчезающий осадок на дне западной цивилизации. Какой им интерес продлевать жизнь таким людям, как господин Герхард?

«Пойдешь со мной в душ?» — прихватила Перелесова за локоть Лора.

«Спасибо, я не играл».

В принципе Перелесов не возражал против водяного секса со склонной к доминированию, фарфорово-гладкой, плотно затянутой в спортивный мундир женщиной на два десятка лет старше, но сам к нему не стремился. Если и играл иногда по соседскому (со скидкой) абонементу на корте, то с приезжающими на фитнес девчонками. У тех и в мыслях не было доминировать над угощавшим их пивом Перелесовым.

Из раздевалки тем временем вышел освежившийся под душем господин Герхард, энергично вытирая на ходу полотенцем загорелую лысину. Надраив ее до медного блеска, он сунул полотенце в рюкзак, надел бейсболку, забросил рюкзак за плечи, взялся твердой рукой за велосипед. Рядом с энергичным теннисистом-долгожителем Перелесов в плотных вельветовых штанах, темной рубашке, кожаных туфлях, в горьковской (времен скитания по Руси) шляпе с обвисшими полями (переоделся в то, что подвернулось под руку) выглядел каким-то любавическим хасидом.

«Удачно съездили, — он все же отобрал у господина Герхарда велосипед, покатил сам. — Я рад».

Он не врал. Возвращение мужа матери к жизни освобождало его от множества проблем.

«Me too», — усмехнулся немец, вонзившись взглядом в футболку пробегавшей по спортивной дорожке девушки. Груди под буквами бились внутри футболки, как крупные рыбы в тесном садке.

С таким-то бюстом, удивился Перелесов, как без «Шо»? В голову даже закралась сексистская мысль, что как раз для умножения «Шо» и бежит распаренная девушка в тесно облепивших (нижний) бюст легинсах.

«Гарантий нет, — вздохнул господин Герхард. — Это не исцеление, это что-то другое».

«Но результат налицо», — констатировал Перелесов.

«Он был седой, похож на обгоревшую кость, я так и не понял, сколько ему лет, — задумчиво произнес господин Герхард. — Оставил меня на берегу реки с биноклем, а сам поднялся на гору в полукилометре примерно вверх по течению».

«Как в книге Кастанеды», — заметил Перелесов.

«Слышал про него, но не читал, — пожал плечами господин Герхард. — Я смотрел в бинокль, но он вдруг исчез, а потом вышел из воды там, где я стоял. Я не видел, как он спрыгнул, как плыл. Он сказал, что понимает мое удивление, но это вовсе не означает, что он, как и я, не умрет. А потом добавил, что смерть — самый интимный момент в жизни человека».

«А дальше?»

«Ничего особенного, какие-то отвары, истолченные коренья, компрессы, ингаляции, мануальная терапия, что-то типа гипноза. Когда прощались, сказал, что не знает, много мне осталось или мало, но в любом случае, даже если завтра, я уйду в разуме и с достоинством, а не раздавленным обездвиженным овощем в памперсах и с трубкой в носу».

«Дай-то Бог, чтобы подольше».

Перелесов прикинул, что уже завтра может вернуться в Кельн, сдать оставшиеся экзамены (они в колледже назывались собеседованиями по предметам) и спокойно ждать предложений по трудоустройству. Ему, как сталинскому соратнику Кирову, «чертовски хотелось работать». Киров, Горький, Бухарин, другие советские деятели часто употребляли в тридцатых годах это определение применительно к самым разным обстоятельствам. А еще, вспомнил Перелесов, Киров, выступая на партийном мероприятии, весело острил, что черти скучают у ворот преисподней, мало отправляют туда чекисты людишек. Как хорошо, подумал он, что следы этого Кирова — памятники, названия городов и прочее — смыли брандспойтом. Но, вздохнул, Пра бы со мной не согласилась.

«Он не знает, кто такой Иисус Христос, — ответил господин Герхард, — они верят во что-то другое».

«Более действенное?»

«Более конкретное и избирательно интерактивное, — туманно (а как иначе?) пояснил господин Герхард. — Их вера там, где был шаман с момента исчезновения с горы до появления на берегу».

Некоторое время шли молча, вслушиваясь в поскрипывание велосипеда.

«Перед отъездом я добавил пункт в завещание, — прервал паузу господин Герхард, — чтобы меня похоронили в Парагвае, в нашем пантеоне в Альта-Парана. Не было никакой уверенности, что вернусь обратно, да еще на своих ногах. Хотя, конечно, я не заслужил Альта-Парана. Я всего лишь рядовой, и к тому же был в плену».

«Что за пантеон?» — Перелесов знал, что в Южной Америке прячутся недобитые нацисты, но никогда не слышал про пантеон.

«Назовем это нашим зарубежным кладбищем ветеранов, — не стал вдаваться в объяснения господин Герхард. — Немецкий народ ограблен по части героев и воинской славы. Две мировые войны — мимо! Только я знаю по Сталинграду пятерых, кто достоин высших воинских почестей. Они держали подвал под развалинами два дня против русской штурмовой роты. И держали бы дальше, если бы ваши не подогнали с другого берега танки. Ладно. — Он махнул рукой, закрывая, как понял Перелесов, тему своего чудесного исцеления. Исцелившись, господин Герхард предсказуемо начал думать об исцелении Германии и о том, как несправедливо обошлись с героями вермахта под Сталинградом. — Поговорим о тебе».

Перелесов молчал. Он никогда ничего не просил у мужа матери. Привык, что тот, как Воланд в романе Булгакова, дает не спрашивая.

«Ты сам-то бываешь на кладбище?» — спросил господин Герхард.

«В Парагвае?»

«Там тебе делать нечего, — строго посмотрел на него немец. — На Кунцевском в Москве, где похоронена твоя… UrgroBmutter?»

В совершенстве освоивший русский язык в плену, муж матери не знал (или забыл) слово прабабушка. Он жил в послевоенной России вдов, сирот и быстро уходящих мужиков-победителей, откуда ему было знать это слово? Отдельные прабабушки появились в СССР лишь к началу восьмидесятых.

«Пра…» — растерянно пробормотал Перелесов.

Немец и Пра были двумя полюсами его жизни. Между ними пролегал материнский меридиан. Он точно не знал, сходились ли когда-нибудь полюса, виделись ли Пра и господин Герхард.

«Давно не был. Позор, — признал Перелесов. — То Сидней, то Буэнос-Айрес, загоняли по волонтерским командировкам».

«Скоро сможешь бывать чаще, — успокоил господин Герхард. — Будешь работать в России, в аппарате правительства».

«Бюджет? Инвестиции? Госимущество?»

«Пройдешь по кругу, — остановился немец. Все-таки устал, отметил Перелесов. Шаманы, конечно, творят чудеса, но теннис в девяносто — это слишком. — У них пока нет структуры, занимающейся приграничными территориями, но скоро появится. Ориентируйся на это».

Перелесов обрадовался работе в России. Туда отправляли лучших. Начальствующий народ из правительства, госкорпораций, международных финансовых учреждений жил там в огороженных, охраняемых резервациях, практически не соприкасаясь с другой жизнью. Российские министры не стеснялись открыто владеть тысячеметровыми квартирами и загородными дворцами. В Европе за это чиновников сажали в тюрьму, в России — вешали на грудь ордена. А еще Россия, как между делом сообщил «Вестник ЮНЕСКО», давно и с огромным отрывом держала первое место в мире по числу юмористов, хохмачей и эстрадников, отмеченных высшими государственными наградами. Перелесов пока не знал, как к этому относиться, но точно знал, что скучать в России не придется. Правда, иногда случались осечки. Русская девчонка с младшего курса поведала ему, что президент выгнал из администрации ее папу после того, как побывал у них в особняке на Воробьевых горах и папа показал ему семидесятипятиметровый четырехдорожечный бассейн. Обиделся, смеялась девчонка, что у него в Горках всего лишь пятидесятиметровый. Боже, кто нами правит! И где сейчас папа, поинтересовался Перелесов. На передержке в Совете Федерации, махнула рукой девчонка. Полечу на выходные домой, сообщила она, хочешь со мной — поплаваем в нашем бассейне.

Семьдесят пять метров, уязвленно подумал Перелесов, а у ветерана борьбы с большевизмом, героя вермахта, едва не сложившего голову в Сталинграде, — всего десять и открытый, надо каждый день чистить.

Всем хороша была Россия, только вот климат не нравился Перелесову. Особенно удручала зимняя, засыпанная солью, залитая ядовитыми химикатами Москва. Забитый, как ватой, снегом, нечищеный зимний Питер и то казался симпатичнее.

Хотя, если вспомнить про неотвратимое, уже сейчас влияющее на геополитические расклады, потепление, Россию ожидало большое будущее. На арктическом шельфе можно будет, как на берегу Аравийского моря, закачивать нефть прямо в танкеры, а в тундре выращивать виноград и апельсины.

Только вряд ли это уже будет Россия, без особой грусти констатировал Перелесов. В голове фотографически щелкнуло. Черно-белый кадр был четок: безлюдье по периметру границ плюс предоставление на максимально возможные сроки в аренду территорий — от границ и как можно дальше вглубь. Остальное — детали. Прикрыть больницы и школы, присушить местные бюджеты, вздуть налог за землю, тарифы на газ, электроэнергию и железнодорожные перевозки. Где будут упираться — придавить экологией, организовать заповедники, запустить зубров, пусть пасутся, как овцы в Англии в годы промышленной революции. Зубр прекрасен, а человек… зачем человек?

Боже, как все просто, вздохнул Перелесов, интересно, доживу я до превращения Москвы в Калифорнию? Вряд ли. Хотя… посмотрел на бодро переставляющего шишковатые ноги господина Герхарда, who knows.

«Что ты думаешь о предстоящем месте работы?»

Они уже приблизились к дому. Совмещавший функции водителя, садовника и охранника, Луис (господин Герхард не любил бросать деньги на ветер) придал живой изгороди идеальную форму. Издали казалось, что дом обставлен по периметру зелеными артхаусными фигурами. Перелесов видел такие, только красные, на центральной площади в Перми. Там на них еще сидели, свесив ноги, красные же человечки.

Луис почтительно приветствовал хозяина, приложив два пальца к шляпе. В другой руке он крепко сжимал секатор. «Жаль, — однажды заметил Луис, ласково глядя на секатор, — что у нас не было таких в Мозамбике». Дон Игнасио потом объяснил Перелесову, что Луис — человек военный, много лет служил в Африке. Перелесов поинтересовался у дона Игнасио, что он имел в виду, неужели тоже подстригал в Африке живые изгороди? «Он имел в виду, — сказал дон Игнасио, — что в прежние годы секаторы были без гидравлики, ими трудно было отхватывать у черных пальцы с одного щелчка, ребята не успевали отстирывать форму от кровищи».

В комнате, где на большой, разбитый на клетки, экран транслировались изображения с видеокамер и где иногда оставался на ночь Луис, на стене висел большой портрет Салазара. Иногда, видимо в дни былых праздников, под портретом устанавливалась ваза с цветами. Но с тех пор, как рядом со спорткомплексом Лоры появился мобильный с антеннами и мотоциклами delegacia de Policia, Луис стал уходить ночевать домой. Во всех окрестных домах установили прямую связь с участком.

«Что я думаю о русском правительстве? — уточнил Перелесов, вновь заметив на фонаре чайку. Он был готов поклясться, что это та самая, любопытная и насмешливая, встретившая его утром. Похоже, пернатая душа господина Гектора прикипела к фонарю, как кактус к земле. — А что, собственно, я должен думать о правительстве, уничтожившем вторую в мире экономику, сократившем на треть территорию страны, вогнавшем народ в нищету, сказочно обогатившем ничтожных ублюдков, которых потом назовут олигархами. А еще, — положил вишенку на торт, — завалившем орденами телевизионно-эстрадное гогочущее отребье».

Господин Герхард молчал.

«Так пишут в газетах», — нейтрально добавил Перелесов.

«В китайских?» — спросил немец.

«Почему… в китайских?»

«Слышал про китайский вариант глобализации?»

«Конечно, но он, насколько мне известно, запасной и не донца просчитанный».

«Как китайцы называют новейшие русские ракеты?» — строго, как экзаменатор, уставился на Перелесова господин Герхард.

«Используют иероглиф «гнилые огурцы».

«А отношения с Россией?»

«Полудохлый верблюд для нас пока важнее живых лошадей», — легко вспомнил много размышлявший над этой стратагемой Перелесов.

«Они не сомневаются, что Россия развалится», — задумчиво произнес господин Герхард.

«А разве есть кто-то, кто сомневается?» — удивился Перелесов.

«Лезут в Сибирь, называют ее «сокровищницей китайского народа», — неодобрительно покачал головой немец.

«Это неправильно». — Перелесов едва удержался, чтобы не рявкнуть: «Сибирь — сокровищница германской нации!»

«В их варианте глобализации верблюд должен сдохнуть, — потеплев лицом, продолжил господин Герхард, видимо, не испытывая сочувствия к двугорбому русскому кораблю пустыни, завершающему, по мнению китайских товарищей, жизненный путь на просторах Сибири, — но сдохнуть посреди отравленной, сожженной, пустой земли. Китайский вариант имеет шанс осуществиться только после ядерной войны, а еще лучше, — посмотрел на растворяющийся в утреннем небе месяц, — на Луне. Не зря они туда зачастили. Имей это в виду».

«Вы спросили меня, что я думаю о русском правительстве, — Перелесову надоел футурологический ликбез, захотелось конкретики. — Народ в России — ноль, полудохлый верблюд. Все решает власть, то есть правительство с поправкой на высочайшие, типа запуска гнилых огурцов с оповещением об этом человечества, капризы. Зачем, когда сто спутников видят каждую заклепку на огурце, отслеживают каждый метр его полета? То, чем русское правительство занимается все последние годы, можно охарактеризовать как растянутую во времени эвтаназию верблюда. Что от меня требуется? Ускорить, замедлить, остановить?»

«Эвтаназию остановить невозможно, — недовольно (как только могло такое прийти в голову?) посмотрел на Перелесова господин Герхард. — Точка невозврата пройдена. Не считай себя равным Господу Богу. Ты никто и звать тебя никак. Твоя задача — мягко корректировать процесс применительно к ситуации. Где-то ускорить, где-то притормозить, где-то спрятать его в другой проект, как маленькую серенькую и вонючую матрешку в большую расписную и пахнущую розами. Сидеть тихо, не конфликтовать, дружить с начальством. Идеальный путь вписаться в систему, забыл, как ты ее описывал в реферате…»

«Капфед! — не без гордости напомнил Перелесов. Он знал, что господину Герхарду, как его финансовому попечителю, отправляются какие-то отчеты, но не предполагал, что столь подробные. — Капиталистический феодализм».

«Остроумно, — согласился немец, — но феодализм предполагает передачу богатства и власти по наследству, а у твоих будущих коллег дети учатся, живут и работают в Европе и Штатах. Семьдесят пять процентов, если верить нашей статистике. А если взять внуков, то девяносто пять процентов! Что же это за наследственность?»

«Противоречия нет, — возразил Перелесов. — У капфеда две стадии: нынешняя, условно либерально-монетаристская, и следующая, уже не условно, а открыто террористическая, она же, почти по Ленину, высшая и последняя. Первая длится, пока функционирует схема наследственного трансграничного высасывания из страны сырьевых ресурсов и — из населения — налогов. Когда ресурсы иссякнут, насосавшиеся детишки и внучата отвалятся, растворятся в Западе, быстро потеряют свои богатства. У тридцатилетнего внеэкономического воровского капитализма нет шансов против бронированного шестисотлетнего западного, как у щуренка против крокодила. Вторая стадия капфеда — возвращение в Россию обнищавших правнуков, как злых волков в хлев к недогрызенной корове, если, конечно, примут те, кто остался править, а они примут в силу классовой солидарности и денег, которые тем придется заплатить за входной билет. А дальше — полнейший отказ, даже в плане управляющей демагогии, от любого социального патернализма, возвращение к крепостному праву, отмена всех личных свобод, прикрепление людей к земле и действующим производствам, концлагерный правеж за недоимки и нарушение драконовского порядка. Хотя, конечно, — развел руками Перелесов, — мой капфед — чистая импровизация в духе исторического материализма. Призрак бродит по России, но ему не суждено материализоваться, все будет, как в романсе Петра Лещенко, сметено могучим ураганом. Сладкие дни русского капфеда отмерены и сочтены».

«Красиво излагаешь, — усмехнулся господин Герхард. — Тебе бы лекции читать, да больно молод, — покачал головой. — Таких не любят».

Перелесов скромно потупился, мол, мне ли не знать.

«Но почему стадия — высшая и последняя? — с беспокойством взглянул на чайку немец. Похоже, он тоже не мог объяснить ее долгого присутствия на фонаре возле дома. — Высшая, понятно, для красоты и в память о Ленине, — а последняя?»

«Три причины, три составные (опять Ильич!) части, — ответил Перелесов. — Первая — потому что рано или поздно закончатся ресурсы. Вторая — потому что при крепостном террористическом правлении люди тоже быстро закончатся. Третья — потому что у капфеда элементарно не будет времени, чтобы осуществиться. Россия не одна на земном шаре. Ее разберут по частям до того, как капфедовские парни успеют выпотрошить».

«Ладно, — взявшись за ручку двери, господин Герхард стащил с головы бейсболку, неуверенно махнул ею в сторону фонаря. Чайка никак не отреагировала. Он вдруг споткнулся, а может, у него закружилась голова. Перелесов едва успел подхватить мужа матери на ступеньках. — Хватит фантазий. Китайцы правы, — продолжил он, переведя дух, уже со скрипучего кожаного дивана в холле. — Россия внутренне мертва, но тушу верблюда надо успеть поделить, пока мясо пригодно к употреблению, хотя, — поморщился, — китайцы не брезгуют и дохляком, такие у них пищевые традиции. — Ты угадал, в России вызревает наследственная вертикаль власти, но она на ходу разваливается из-за негодного генетического материала. Дети тупее и омерзительнее отцов, а внуки — чистые выродки. Кто наверху поумнее, те понимают. Поэтому наследственные волны будут время от времени гасить, выставлять волноломы. Ты подходишь. Папа — не олигарх, не министр, не друг президента, а пострадавший от коммунистов талантливый театральный режиссер. Мать в девяностые годы выбрала свободную обеспеченную жизнь на Западе, вытащила тебя из упавшей в кровавую грязь России. Ты знаешь языки, получил профильное образование в Европе, причем поступил сам, по честному конкурсу! Тих, скромен, неглуп, не замечен в воровстве. Мог сто раз сменить гражданство, но остался в российском. За тебя в каждую кампанию по чистке рядов, а они неизбежны, будут хвататься как за волшебную палочку. Ты свежее молодое лицо новой России! За уши потащат наверх! — Господин Герхард обессиленно откинулся на диванную подушку. — Какого черта… она там сидит?»

«Чайка?»

«Тоже заметил?» — с подозрением уставился в будущее молодое и свежее лицо России старый немец.

«Птица счастья завтрашнего дня», — всплыли в памяти Перелесова слова какой-то дремучей песни из давних, едва ли не детсадовских, времен.

«Увидимся за обедом, — легко поднялся с дивана господин Герхард, вновь обретя прыгучую легкость теннисного мячика. — Вопросы есть?»

«Только один, — тоже отклеился от дивана Перелесов. — Почему вы спросили меня про Пра…бабушку?»

«Сам не знаю», — ответил господин Герхард.

«Так не бывает», — возразил Перелесов.

Некоторое время они молча смотрели друг на друга.

«Поговорим об этом после, — с отвращением отвернулся от притаившегося в углу холла инвалидного кресла господин Герхард. — Ты готов к работе, я бы даже сказал, избыточно готов. Сдавай экзамены, и в Москву! Тебе здесь нечего делать».

«Чаю хоть успею выпить?» — угрюмо поинтересовался Перелесов.

«Одну чашку», — не оборачиваясь, произнес господин Герхард.

Как Перелесов ни крутил в голове вопрос немца насчет Пра, ответ не выкручивался. Вернее, выкручивался, но какой-то слишком простой. Пра знала что-то такое, что интересовало фашиста. А тот в свою очередь забрасывал удочку, не посвятила ли она в это случайно (или преднамеренно) Перелесова. Выходило: иди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Ладно, вздохнул Перелесов, мало ли что болтает старый маразматик?

Некоторое время он бесцельно слонялся по холлу, даже заглянул в охранную комнату с большим, разделенным на квадраты, экраном. Его вдруг заинтересовало: видят ли камеры фонарь и на месте ли чайка? Камеры все видели. Чайка улетела.

Один из квадратов на экране был слеп.

«Хозяин велел выключить камеру в спальне, — не оборачиваясь, объяснил, как оказалось, затылком контролирующий ситуацию Луис. — Я ее установил для медсестры, она здесь дежурила по ночам. Несколько дней назад он велел отключить».

«А сегодня медсестра будет дежурить?» — с надеждой спросил Перелесов.

«Нет, сеньор, — понимающе засмеялся Луис, — хозяин отпустил ее до конца недели. Меня тоже сегодня не будет. Но вы не волнуйтесь, туристов сейчас мало, перед уходом я переключу внешние камеры на delegacia de Policia».

«Вдруг ему станет ночью плохо?»

«Он надевает специальный браслет. Если что, хозяйка услышит сигнал. Она знает, что делать».


Загрузка...