6

Перед отъездом в Португалию (фирма господина Герхарда выправила визу и билеты, заминка вышла только с отцом — требовалось его нотариально заверенное разрешение на выезд за границу несовершеннолетнего Перелесова) они, как обычно, сидели с Авдотьевым на ящиках в утоптанной рощице на склоне набережной Москвы-реки.

В тот день Пра заставила отца сходить к нотариусу, и тот наконец принес заверенный печатями документ. Он молча положил его на стол, посмотрел на Перелесова с недоумением, как будто хотел что-то вспомнить, но так и не вспомнил. Потом вытащил из бумажника стодолларовую бумажку, бросил поверх документа. «Привет передавать не надо», — вышел из комнаты. Перелесов уже почти без обиды подумал, что отец долго тянул с посещением нотариуса не потому, что не хотел, чтобы он поехал к матери в Португалию, а потому, что ему было плевать, поедет он или нет, как, в общем-то, и на все остальное.

«Завтра лететь, а он только сейчас принес разрешение, — пожаловался Перелесов Авдотьеву. — Странный человек».

«Таких много, — пожал плечами Авдотьев, — я бы даже сказал, большинство».

«Безвольных или равнодушных?» — поинтересовался Перелесов.

«Никаких», — сказал Авдотьев.

«Что значит никаких?» — немного обиделся Перелесов. Отец все-таки поставил в саратовском театре спектакль. Правда, не «Дни Турбиных», как собирался, а «Горе от ума», точнее «Ум на горе». Перелесов читал рецензию в забытой отцом на кухонном столе газете «Культура». Автора восхитило «Чувство времени» (рецензия так и называлась) режиссера, выбравшего на роль Чацкого артиста, удивительно (как брат-близнец) похожего на… президента России Бориса Николаевича Ельцина. Образ президента, утверждал автор, заиграл новыми гранями, режиссер заставил зрителей взглянуть и осмыслить его в совершенно неожиданном, одновременно трагическом и обнадеживающем контексте. Новаторской, если верить рецензии, оказалась и трактовка образа Молчалина, в кажущейся «тихости» которого как раз и таился тот самый обобщенный народный ум не на горе, а на горе, сообщающий обществу ответственное терпение (Перелесов некоторое время размышлял над этим термином) и уважение к власти. Молчалину Чацкий-Ельцин добровольно и осмысленно передоверяет горячо любимую Софью (образ рвущейся к свободе России), замордованную бюрократом и ретроградом с партийно-чекистскими ухватками (пишет донос на Чацкого, а потом организует покушение — два конюха сбрасывают Чацкого с моста в реку) Фамусовым. Особенно впечатлил рецензента финал, когда Чацкий голосом Ельцина кричит: «Карету мне, карету!» И карета появлялась на сцене в виде огромной… с ангельскими крыльями (тонкий намек на гоголевскую птицу-тройку) урны для голосования. «От горя — в гору!» — такой украшал птицу-урну оптимистический девиз. Спектакль выдвинули на Государственную премию и обязали, как похвастался отец, ставить в театрах по всей России.

А еще Перелесов подумал, что оставшаяся без привета мать, все еще живет в мыслях отца, а он, его сын, почти не живет. Если, конечно, когда-то жил. Как же можно говорить про отца, что он «никакой»? По-своему он очень даже «какой».

«Помнишь, как нас принимали в пионеры на Красной площади? — спросил Авдотьев. — Ни одного живого слова».

Перелесов очень даже хорошо помнил. Это происходило двадцать второго апреля в день рождения Ленина. Дул наждачный ветер с крупитчатым снежком, а они стояли у Мавзолея в белых рубашках, держа в руках сложенные треугольником красные галстуки. Повязывали им на шее галстуки отличники-комсомольцы, победители районного конкурса «Выбираю профессию». «Кто это?» — прокуренно дыхнул на Перелесова, затягивая, как петлю, галстук, победитель-комсомолец, ткнув пальцем в октябрятскую звездочку на его рубашке. «Ле… нин», — едва выговорил окоченевший Перелесов. «Кто такой Ленин?» — задал комсомолец еще более странный вопрос. «Великий вождь!» — пискнул Перелесов, как его учили в школе. «Великая вошь!» — мрачно ухмыльнулся комсомолец.

Интересно, задумался Перелесов, глядя на проплывающую по Москве-реке баржу с разнокалиберными подержанными автомобилями и похаживающими по палубе ребятами в майках и широких спортивных штанах, какую профессию выбрал этот комсомолец? И еще подумал, что Авдотьев не прав, слово комсомольца оказалось очень даже живым. Так сказать, отложенно живым. Правда, услышал его только один Перелесов.

«Я хочу вернуть», — глядя сквозь решетку из веток в небо, произнес Авдотьев.

«Что вернуть? — не понял Перелесов. — Пионерскую организацию?»

«Жизнь».

«Кому?»

«Всем».

Перелесов знал, что у Авдотьева «не все дома», но он видел, как летает сконструированная им электронная птица в переливающемся лазерном оперении (вот бы кого на сцену вместо крылатой урны!), как ходят по столу, отбивая минуты чечеткой, часы в сапогах, видел непонятное устройство (они испытывали его на набережной), источающее импульсы, привлекающие насекомых. Сначала истерически зажужжали мухи. Потом появились пчелы. Перелесов не подозревал, что на набережной Москвы-реки есть пчелы. Откуда-то налетел целый рой, а потом из травы полезли жуки, закружились разноцветными клочьями бабочки. Авдотьев едва успел выключить напоминающее шпионскую рацию устройство, но все-таки пчелы их покусали. А еще были очки со странными, словно моргающими толстыми стеклами, которые Авдотьев специально изготовил для Пра. В них у нее не кружилась голова, а газетные строчки, когда она читала «Советскую Россию» и «Завтра», не слипались. В авдотьевских очках Пра напоминала ученую марксистско-ленинскую черепаху, ни при каких обстоятельствах не потерпевшую бы выходки позорного комсомольца. Жаль, что ее не было в тот день у Мавзолея. Да и воспроизводящий картины миллионолетней давности зеленый луч оказался вполне действенным. Перелесов сам в течение нескольких мгновений наблюдал в трубе-кастрюле круглое солнце в абсолютно безоблачном джинсовом небе, золотисто-зеленую рябь морских волн, набегавших на девственно-чистый белый песок в тени огромных, как слоновьи уши, с тугими листьями кустов. Он как будто увидел истинный (не контейнерный) рай. Все его существо рванулось в прекрасный исчезнувший мир, ему захотелось остаться там и умереть, но труба-кастрюля померкла, вернула его на набережную, где матерились землекопы, и махал ковшом экскаватор в котловане Театра Петра Фоменко.

Пра в авдотьевских чудо-очках сразу разглядела опухший глаз Перелесова, ловко вытащила из щеки пчелиное жало. «Надо же, пчела, я думала, подрался», — смочила марлю каким-то (на все случаи жизни) народным составом, приложила к лицу Перелесова. «Записался в общество пчеловодов, — криво улыбнулся он. — Выбрал профессию». «Молодец, — похвалила Пра. — Я читала в газете, что из-за этой, как ее… мобильной связи пчелы в России скоро передохнут». «Не все, — возразил Перелесов, — еще жив Пчелиный король». «Он же Повелитель мух», — многозначительно посмотрела на Перелесова Пра. Он как раз читал тогда этот роман Уильяма Голдинга, оставляя книгу где попало. «Бери выше — Повелитель… жизни!» — Перелесову было легко разговаривать с Пра. Слова они могли произносить любые, но то, о чем они на самом деле говорили, находилось внутри этих необязательных слов. Откуда она знала про мух? Истина всегда подо льдом, как-то заметил Авдотьев, люди боятся провалиться, а потому не ходят. А вот Перелесов и Пра ходили и не проваливались. «Лучше бы он занимался очками», — вздохнула Пра.

Если Авдотьев сумел организовать насекомых, отчего ему и впрямь не осчастливить человечество, вернув ему… жизнь? Но разве все вокруг мертвые, посмотрел в зеркало на заплывший глаз Перелесов. Народное снадобье хоть и не благоухало, но определенно помогало. Наверное, решил Перелесов, Авдотьев как-то по-другому понимает жизнь, не так как другие люди, хочет сдобрить ее уже не народным, а каким-то собственного изготовления снадобьем.

К тому времени Перелесов стал опытным «контейнеристом» и даже завел себе постоянную подружку Элю, работавшую экспедитором на птицефабрике в Курской области. Эля в контейнерном деле была чем-то вроде вольноопределяющейся. Она сопровождала фуры с охлажденными цыплятами. Владельцы товара экономили на гостиницах и безопасности, поэтому ей приходилось ночевать в кабине с вооруженными водилами. Эля легко и естественно втянулась в передвижную жизнь на набережной. Она сама походила на цыпленка-передвижника — с длинными коленчатыми ногами и соломенным гребнем волос на подвижной шее. Эля вертела ею, как будто высматривала, кого бы клюнуть. Она часто смеялась и редко, в отличие от других представительниц девичьего контингента на набережной, грустила по пропащей жизни. Напротив, такая жизнь была ей, как вечно пьяному отцу Гекльберри Финна, спавшему на пляже под перевернутой лодкой, «по нутру». Она очень удивилась, когда Перелесов расплатился с ней по установленной контейнерной таксе. «Зачем? — спросила Эля. — Давай лучше сходим в кино или в кафе? Только я есть не хочу. Хочешь жареных цыплят? У нас много, и спирт «Рояль» остался. Будешь?».

«Знаешь, как американские солдаты называли местных девушек во время вьетнамской войны?» — спросил у Перелесова Авдотьев, когда тот рассказал ему про Элю.

Он в то время занимался психо-электронным, с помощью которого собирался изменить мир, устройством, а потому редко ходил на набережную. Пока что этот прибор походил на раскуроченный, хаотично мигающий системный блок со вставшими дыбом микросхемами. Перелесов видел его в так называемой мастерской — подвальной комнате за железной дверью, куда за небольшие деньги пустил Авдотьева дворник. Зачем-то Авдотьев приволок туда сиреневый, похожий на привидение, мужской манекен, которому аккуратно (овалом!) выпилил живот. Точно, спятил, подумал Перелесов. Объяснение Авдотьева, что это корпус (для чего?), его не удовлетворило.

«LBLM, — перешел на английский Авдотьев. — Little Brown Love Mashine, и еще уточняли, powering on rice».

«Моя, — уточнил Перелесов, — powering on chicken и денег не берет».

«Не берет?» — внимательно и строго, как если бы ему явилась мысль стать сутенером при Эле, посмотрел на Перелесова Авдотьев.

«Не берет», — подтвердил Перелесов.

«Просто любит тебя?».

«Даром, — пожал плечами Перелесов, — и, наверное, не только меня».

«Ты не понимаешь! — вдруг разволновался Авдотьев. — Она… святая!»

«А они, — кивнул Перелесов в сторону двух справлявших под липой малую нужду девушек (одна стрункой выстелилась над травой, а другая почти стояла на широких ногах), — тоже святые?»

«Они все святые, — сказал Авдотьев, — алтарницы контейнерной церкви».

«На курьих ножках», — вспомнил Элю Перелесов.

«К ним идут, когда некуда идти, — продолжил Авдотьев. — Когда человек внутри пуст и черен, как перегоревшая лампа. Бог через своих дочерей наделяет потерянных любовью, возвращает к жизни, зажигает свет. Love мashine, powering on God!».

Перелесов подумал, что скоро Авдотьев вернется в подвал к сиреневому манекену с выпиленным животом, а он — домой к Пра, выстиравшей и выгладившей перед отъездом его рубашки, и неизвестно, когда они снова увидятся. Португалия вдруг представилась ему картиной из зеленого луча, он только сейчас понял, как скучает по матери, как хочет с ней встретиться. В глазах предательски потеплело. Перелесов быстро нагнулся, схватился за шнурки на кроссовках.

«Даже если один из миллиона…» — прозвучало сверху. Перелесов посмотрел на Авдотьева, но тот точно молчал. Должно быть, послышалось или принесло ветром.

«Бог отнял у меня все, — сказал Перелесов, — родителей, дом, жизнь, любовь и ничего не вернул через алтарниц контейнерной церкви. У меня осталась только… Пра, но она старая и больная».

«Я богаче тебя, — опустился на корточки рядом с ним Авдотьев. — Я случайно заглянул через динозавровую трубу в будущее и узнал, — толкнул Перелесова в плечо, — что скоро… — вдруг резко от него отвернулся, — стану отцом».


Загрузка...