Перелесов разговаривал по телефону с экономическим чекистом Грибовым, когда секретарша сообщила ему, что заказала пропуск Авдотьеву на семнадцать часов. Перелесов удивленно поднял бровь, но секретарша сунула ему под нос служебный листок под черной «шапкой»: «Министр по развитию и благоустройству приграничных территорий» с начертанным его рукой распоряжением: «Авдотьев. Четверг. 17.00. В график».
Перелесов разговаривал с Грибовым по особому смартфону с хаотично бегающей по черному экрану красной огненной точкой. Глядя в непроглядный экран (хищно ловящий голос телефон необязательно было прижимать к уху), Перелесов сам себе казался мечущейся внутри адской тьмы точкой. Инновационное чудо техники было предназначено исключительно для общения с Грибовым. «Сейчас пишут все и везде, — объяснил экономический чекист. — У этой штуки много функций, но нам хватит двух. Никто не сможет записать наш разговор. Никто не сможет подслушать наш разговор, даже если будет дышать тебе или мне в ухо».
После ухода Грибова Перелесов включил в кабинете телевизор, положил рядом смартфон, отошел на несколько шагов. И… не услышал диктора, призывавшего зрителей откликнуться сердцем на всероссийский инаугурационный молебен, приуроченный ко дню вступления в должность победившего на выборах президента. В этот счастливый для страны весенний день во всех храмах, мечетях и синагогах должны были состояться торжественные богослужения и что-то вроде крестных ходов под усиленный специальными средствами колокольный звон. По задумке устроителей его должна была услышать вся Россия — от роддомов до кладбищ. Дремлющее население России отнеслось к колокольной задумке как обычно, то есть никак. Чего нельзя было сказать о китайских туристах. На день молебна в одной только Москве их ожидалось на миллион больше.
Это было невозможно и преждевременно, но Перелесову показалось, что вместо слов телевизионного диктора он уже слышит плывущий над страной мобилизационно-умиротворяющий звон. В приграничных регионах, за развитие которых с недавних пор отвечал Перелесов, он не обещал быть густым, как правильно (православно) сваренное малиновое варенье — маловато было храмов с колокольнями. Теоретически от одного до другого можно было долететь на самолете, да вот беда — не существовало таких маршрутов. Предлагался, конечно (как без этого?), аварийный вариант — силами армии ударно разметить границу России мобильными щитосборными часовнями с бумажными иконами и пластмассовыми, с динамиками внутри, колоколами, но он свидетельствовал об очевидной беспомощности Перелесовского министерства — задача решалась Министерством обороны, в чьем ведении находились строительные отряды и динамики. Перелесов как мог противился этому варианту.
Когда вопрос обсуждался на закрытом совещании, премьер-министр (Перелесову шепнула об этом знакомая из секретариата главы правительства) заявил, что накажет его за малое количество храмов и бюрократические палки в колеса аварийному военному плану.
«Похоже, вы не понимаете важности предстоящего мероприятия», — оторвал хмурый и, как показалось Перелесову, похмельный взгляд от планшета премьер-министр на следующем (уже с участием Перелесова) совещании. Возникла нехорошая пауза. «Мне кажется, — перехватил инициативу Перелесов, — молебен станет по-настоящему народным, если перед последними ударами колоколов народ в едином порыве опустится на колени». Предложение премьер-министру понравилось, он даже как-то озорно оживился. Было решено согласовать инициативу с силовыми ведомствами, подготовить группы гражданских активистов, чтобы они в нужный момент показали молебствующему люду пример. «Никакого принуждения, — подвел черту премьер, — я верю в наш народ. Что-что, а падать на колени… — не закончил фразу. — Прошу организовать прямую трансляцию с Красной площади по всем каналам. В новостях — по часовым поясам — давать включения с мест. А на приграничных территориях… — повернулся в сторону Перелесова, — обеспечить участие в мероприятии представителей животного мира, в первую очередь символизирующих тотем России, а именно медведей!» Все замерли. «Пройдитесь по циркам, дайте задание дрессировщикам, — поднялся из-за стола премьер. — У вас есть время, чтобы научить нашего священного зверя вставать на колени и креститься. Картинку — во все мировые выпуски новостей. Большего, как я понял, — вздохнул, смерив Перелесова презрительным взглядом, — от нового приграничного министра нам не добиться».
— В силе. Я его приму, — посмотрел на напольные часы Перелесов. Напоминающие средневековую башню, они, подобно строгому камертону, настраивали на принятие взвешенных и мудрых решений. Часы как будто тоже готовились к молебну — торжественно светились красным деревом, играли бронзовым в виде двухголового государственного орла, циферблатом. Даже неспешный, мерно отсчитывающий мгновения, маятник словно прибавил в движении. Перелесов не посмел подумать: «ускорился». Слово «ускорение», безвозвратно скомпрометировало себя в постгорбачевские времена, воспринималось как ругательство или наглядное свидетельство кретинизма. Сейчас в ходу были другие слова — «санкции», «ракетный обстрел», «блокировка счетов», «отключение мессенджера», «помещение под стражу».
«Какая служба — такие и часы, — однажды заметил чекист Грибов, небрежно постучав согнутым пальцем по корпусу. — Это хлам, не верь им». «Почему?» — обиделся за часы Перелесов. «Фанера, — продолжил разоблачение Грибов, снова пробежав рассыпчатым гулким стуком по лакированному боку: — Орлишка из фольги, механизм копеечный, внутри… пустота. Вот часы! — сунул под нос Перелесову мощное запястье с невзрачным тусклым, похожим на затертую монету кружком. — Живая платина! Точность — миллионная доля секунды по Гринвичу! Цена… Ладно, не будем».
Перелесов пожал плечами. Он не понимал, в чем смысл этой космической точности и зачем, вообще, люди носят подобные часы? Его сверстники — коллеги по правительству и бизнесмены — уже давно обходились простыми. К миллионным часам тяготели люди постарше, крепко взявшие в свое время, а сейчас не то чтобы опасающиеся отложенного наказания, но (в силу возраста и жизненного опыта) имеющие его в виду. Наверное, они смотрели на бриллиантовые циферблаты и вспоминали тезис Сталина, что логика обстоятельств сильнее логики намерений, особенно намерений честных. Следовательно, нет их вины в том, что они в нужное время оказались в месте, где «естественные и трудовые богатства» (термин писателя-народника Глеба Успенского) преображались в часы, яхты и виллы на побережьях теплых морей. Что они прожили, может быть, и не очень правильную, но подчиненную логике обстоятельств жизнь.
Возможно, некоторых из них даже иногда посещала мысль, что если на руке часы ценой в годовой бюджет среднего российского городишки, то и смерть должна ходить где-то рядом, потому что смерть — верная (и вечная!) тень справедливости, ее высшая и последняя стадия. Но таких были единицы.
Впрочем, с недавних пор среди постепенно оттесняемых с командных высот реликтовых часовщиков стали появляться приверженцы нового, внешне неприметного стиля, к примеру, чекист Грибов. «Скрытая угроза живой платины», — творчески видоизменил (применительно к России) Перелесов название одной из серий фильма «Звездные войны».
Невозможным для часовщиков и «живых платинистов», тем не менее, оставалось то единственное, что, по мнению Перелесова, могло дать стране умозрительный (сам он в него, естественно, не верил) шанс — покаяние за содеянное, украденное и уничтоженное. Эта морально-нравственная категория в современной России представлялась несуществующей, невозвратно выбитой, как алтайский горный козел, или морская Стеллерова корова. Вернуть ее было невозможно. Легче было поставить под колокольный звон в приграничных лесах на колени, как рекомендовал глава правительства, еще не окончательно ликвидированных избранными охотниками медведей. Уже и церковные люди не сворачивали словесный фантик исчезнувшего понятия в пустую конфету, не искушали ею власть и народ.
Это, как ни странно, упрощало жизнь, делало ее на манер армейского устава или тюремных правил понятной (и обязательной!) для всех слоев общества. Однова живем! После нас хоть потоп! Государство — это… он! Перемены в стране (теоретически) были возможны, пока существовала надежда, что (опять же теоретически) будет (может быть) лучше. Когда реально становилось только хуже, а лучше уходило даже не за горизонт, а в мать-сыру землю, они представлялись маловероятными, тонули в коленопреклоненном терпении и лишь бы не было войны. Но это милое сердцу власти состояние народа не могло быть вечным. Оно неотменимо поднималось на следующую после хуже ступень. На этой узкой, как топорище, ступени удержать равновесие было невозможно. Исторические часы пробивали час живого и злого творчества масс. Не важно, какая в результате этого творчества получалась пьеса — трагедия или водевиль. Из театра творящие массы неизменно уходили с пустыми карманами и без растворившейся в гардеробе (театр начинается с революционной в прямом и переносном смысле вешалки!) верхней одежды. Но и тем, против кого массы творили, приходилось несладко.
«Уходили… — задумчиво повторил чекист Грибов, когда Перелесов поделился с ним своими обществоведческими размышлениями. — Куда?». «Что куда?» — недовольно уточнил Перелесов. «Из театра должен быть только один путь — в стойло! — рубанул воздух рукой в часах из живой платины Грибов. — Все мимо, если, пока массы творят, для них не оборудованы новые — более строгие в смысле содержания и кормления — стойла».
Лично мне, размышлял Перелесов, отслеживая огненную точку на грибовском смартфоне, точнее нам, кто идет следом, не в чем каяться. Мы приняли мир таким, каким его склепали до нас. Мы не видели его чертежей, сразу вошли в металл, влетели поверх набирающих строгость народных стойл (ему понравился тезис Грибова) огненной точкой в секретный смартфон. Так какого же…
— Стало быть, господин Авдотьев воскрес из мертвых? — с неуместной, как показалось Перелесову, иронией поинтересовалась секретарша.
— Нет, — сухо ответил он. — Господин Авдотьев не Иисус Христос, хотя… — на мгновение задумался, — чем-то был на него похож. Я полагаю, это его сын.
— Извините, — покинула кабинет секретарша.
Перелесов поднялся из-за стола, походил, разминаясь, по кабинету. Ему недавно исполнилось тридцать восемь. Привыкшее к бассейну, тренажерам, теннису и горным лыжам тело томилось в кабинете, искало мышечной радости. Один универсальный (на все группы мышц) тренажер Перелесов установил в комнате отдыха, но занимался редко. Министр и запах пота — вещи несовместные, как гений и злодейство.
Взгляд задержался на висящей на стене карте России. Осень в этом году выдалась светлой и теплой. Ломаный солнечный луч преодолел двойные оконные рамы, позолотил карту, как ручку цыганки. Позолотил, правда, неравномерно. На Арктику, Сибирь и… приграничные территории, как на рембрандтовскую Данаю с небес пролился настоящий золотой дождь. А вот на Центральную — от Пскова до Урала — Россию, напротив, накатила мрачная нищая тень. Порыв холодного ветра вдруг ломанулся в окно с явным намерением выстудить (если не сдуть с карты) Центральную Россию. Данае впору было ожидать Зевса в шубе. Перелесов и так и эдак дергал ручку окна, менял угол, пытаясь поймать ускользающий луч, но тщетно.
Он не сомневался, что сын Авдотьева (если, конечно, это он, а не какой-нибудь проходимец) явится ровно в назначенное время. Почему-то ему казалось, что точность — их семейная черта. Хотя, не сказать, что Перелесову были хорошо известны нравы, обычаи, да, пожалуй, и большинство членов этой семьи. Авдотьев жил на Студенческой улице в однокомнатной квартире тетки, лечившейся в психоневрологическом стационаре. Отец Авдотьева трудился в закрытом почтовом ящике, мать — бухгалтером в каком-то Доме культуры. Жили они, кажется, в Мытищах, но точно не в Москве. Последний раз Перелесов видел сына Авдотьева на похоронах самого Авдотьева — держал его на руках в ритуальном автобусе. Помнится, он тогда поразился, каким грустным, сосредоченным и… не похожим на отца было лицо младенца. Он не знал, зачем понадобился спустя столько лет сыну Авдотьева, но точно знал — не из-за денег и не из-за личных проблем.
…Огромная карта России висела в холле на первом этаже в доме господина Герхарда в Синтре под Лиссабоном. Перелесов спал на кожаном диване под этой картой, пока не перебрался в пентхаус на третьем этаже с видом на мавританскую крепость, воткнувшуюся каменным гребнем в зеленые холмы. В первое утро он проснулся рано и долго бродил по похожей на музейный зал — с камином, огромным старинным глобусом в деревянных перекрестьях, книжными стеллажами, клыкастой кабаньей головой и чучелом огромной гориллы (охотничьими трофеями господина Герхарда) — комнате, не зная, куда спрятаться от солнца. Карту, как жемчужный кокошник, увенчивала полноценная гнутая радуга. Перелесов не дышал и не шевелился, боясь спугнуть райскую радужную бабочку.
Раздался стук в дверь. В комнату зашли мать с господином Герхардом. Оба были в просторной белой одежде и казались богами, спустившимися с Олимпа. Мать протянула руки. Она все время тянула к Перелесову руки, не веря, что он здесь, рядом, что его можно обнять. За матерью маячила загорелая седая в одуванчиковом пуху голова господина Герхарда со свежими полосками пластыря на красном носу. Сейчас он был похож не на аиста, а на птицу под названием тукан. У тукана был клюв с двумя белыми полосками. Перелесов шагнул к матери, дал себя (в какой уже раз?) обнять. Господин Герхард, зажмурившись от бьющего в глаза солнца, подошел к окну. Жалюзи скользнули вниз. Сидевшая райской бабочкой на карте России радуга растворилась в воздухе. «Завтракать будем в Кабо да Рока, — сказал господин Герхард, — самой западной точке Европы. Говорят, это место силы, такое же как Стоунхендж в Англии или Монтсеррат в Каталонии. Ты готов?» «Какой силы?» — поинтересовался Перелесов, вспомнив, что Авдотьев называл местом силы набережную Москвы-реки, где он ловил широким и коротким как кастрюля оптическим прибором неведомый зеленый луч, несущий правду о мироздании. Словив зеленый луч, в кастрюльной трубе можно было увидеть динозавров, картины юрского, а может кембрийского, периода. Одним словом, мир, варившийся сотни миллионов лет назад в другой — божественной — кастрюле мироздания. «Силы нашей цивилизации, — объяснил господин Герхард. — Ты все поймешь, когда увидишь с обрыва скалы и океан».
Перелесову очень хотелось узнать, где и зачем господин Герхард пристрелил огромную гориллу. Он знал, что в Африке охотятся на разных зверей, но чтобы на человекообразную обезьяну… Какой-то это был неформат. Перелесову казалось, что горилла отслеживает его перемещения по залу стеклянными, но подозрительно живыми глазами.
Тогда он не решился задать господину Герхарду этот вопрос.
Тот часто останавливался возле карты России, подолгу на нее смотрел, едва слышно что-то пришептывая по-немецки. По губам его в эти моменты как будто ползали маленькие змейки. «Вот здесь, — однажды ткнул он пальцем в карту, — в Калаче-на-Дону меня ранило осколком, — задрав футболку, продемонстрировал неровный пересеченный тонкими красными линиями шрам. Перелесов поморщился. — Русский хирург, — опустил футболку господин Герхард и почему-то посмотрел на гориллу, — вытащил осколок, зашил без анестезии. Шрам был страшный, я потом два раза исправлял его в Мюнхене. А то, — вдруг потрепал Перелесова по вихрам, — на пляже девушки разбегались».
Перелесов было дернулся, чтобы стряхнуть пятнистую немецкую руку со своих вихров, но сдержался. В конце концов господин Герхард пока не сделал ему ничего плохого. Наоборот, принял как родного, поселил в пентхаусе с верандой, откуда Перелесов смотрел по ночам на яркие португальские звезды, на размеченный огоньками спиральный подъем к странному (днем он казался павильоном для съемки мультфильмов) замку Пена. За исключением того, подумал Перелесов спустя мгновение, что разрушил мою жизнь.
Разрушенная жизнь, впрочем, уже не казалась Перелесову чем-то таким, по чему следовало сильно горевать. Только когда он вспоминал оставшуюся в Москве Пра, на душе становилось как-то тревожно-стыдно, как будто он ее бросил или предал. Но существуют ли на свете правнуки, готовые пренебречь пентхаусом, океанским пляжем, пластиковой карточкой с неограниченным, как объяснил Перелесову господин Герхард, запасом евро ради едва живой прабабушки?
«Тебе понадобятся деньги на одежду и… прочее, — сказал он, протягивая карточку, — на поезд, если поедешь в Лиссабон. Вдруг захочешь сходить в музей, прокатиться на фуникулере? Машину тебе я дать не могу, тебе еще нет шестнадцати. Не стесняйся. Мне интересно, как ты будешь тратить деньги». «Не понял, — сунул руки в пустые карманы Перелесов, — что может быть интересного в том, как чужой человек в незнакомой ему стране тратит ваши деньги?» «Много интересного, — ответил господин Герхард. — Истинная сущность человека проявляется в его отношении к деньгам, в том, как он их тратит или… не тратит». «Благодарю, — пожал плечами Перелесов, — я обойдусь». «Полагаешь, что твоя истинная сущность меня не обрадует? — не обиделся господин Герхард. — Правильно. Но речь не об этом, а о том, стоит ли, — смерил Перелесова спокойным оценивающим взглядом, как если бы тот был… щенком, такое сравнение показалось Перелесову точным, — тратить на тебя время и… деньги. Хотя деньги не столь важны. Время. Мое время, — уточнил господин Герхард, — для меня гораздо важнее и дороже всех денег мира, — сунул карту в карман рубашки Перелесова. — Видишь ли, его осталось не так много, а нам надо кое-что успеть. Считай, что это от матери».