10

Тимош старался не думать о случившемся, но мысли всё время возвращались к одному: угловатое грязное плечико на грязной постели, невеселая гулянка, охмелевший, размякший Растяжной, убоявшийся Женьки, и Женька, опасающийся Растяжного. Потом все это стерлось, выветрилось — наплыл и все закрыл собой блаженненький лик Фомича.

Но самым страшным, как всегда, оказалось обыденное: вернуться на рассвете домой, стучать, ждать, пока Прасковья Даниловна откроет дверь, взглянуть ей в глаза.

Тимошу почему-то и в голову не пришло перебыть у товарищей до следующего дня. Напротив, он всеми силами стремился домой, во что бы то ни стало домой, только бы добраться до постели. Он и плелся так, подавшись вперед, словно нащупывая ручку двери.

И вдруг — глаза Прасковьи Даниловны. Она осторожно, чтобы не потревожить старика, приоткрывает дверь. Сейчас надо что-то сказать, но он не может шевельнуть языком, не может поднять головы, суетливо, неуверенными движениями ловит ее руку — целовать, скорее целовать ее руку, добрую, хорошую!

Если бы она его прогнала, захлопнула перед ним дверь, хотя бы взглянула с укором, с презрением!

Но она смотрит снисходительно и кротко; она прощает и надеется, что водка смоет горе, всё забудется, минется, и ее младшенький станет таким, как все. Она поглядывала на него, как смотрят на беспомощного младенца после купели, жалостливо и озабоченно — скорее в теплое одеяльце после жестокого и студеного крещенья — крещенья водкой!

Это снисхождение, эта затаенная надежда на то, что теперь всё пройдет, всё образуется, было самым страшным, самым унизительным из всего, что произошло с Тимошем в минувший день.

Голова с трудом умостилась на подушке. Угловатое плечико, трусливый Растяжной, проклятый Фомич — всё перепуталось. С первыми лучами, с первыми обостряющимися от света углами, всё стало еще жестче, неумолимей. Он думал о себе, видел себя, как никогда, явственно и неприкрыто.

Вчера еще его тревожили неподатливость и косность окружающего, непонятное ожесточенное сопротивление добру, вчера он думал о том, как быть с людьми, как работать, свысока поглядывая на отсталых, а сейчас вдруг увидел самого отсталого — себя.

Да, он невежествен, груб, неграмотен! Много еще предстоит побороть, прежде чем он посмеет взглянуть в глаза людям, потребовать от других, повести за собой! Незаметно стал думать об отце. Как мало знает о нем, вернее, не знает ничего. Как жил он? Что думал, кого любил? И раньше часто вспоминал Тимош об отце, но вспоминал по-ребячески — то спросит о станке, на котором работал батько, стремился проникнуть в цех, взглянуть на станок; то перероет скрыню, чтобы нащупать его пиджак, то силится представить себе его на баррикадах. Закроет, зажмурит глаза, стараясь вызвать дорогой образ, и очень досадовал, когда не удавалось нарисовать его с саблей или ружьем в руках — вот все получится до малейших деталей, а ружье не появляется, чуть дело коснется ружья, всё вдруг разрушится, развеется, и Тимош еще пуще зажмуривает глаза.

Но теперь волновало иное, то, о чем не могли поведать ни Прасковья Даниловна, ни Ткач: духовный мир отца, его чувства и думы, всё, что унес он навсегда и что, собственно, и составляет человека.

…На заводе что-то назревало, готовилось, Тимош это угадывал. Женька, позабыв, что его презирают и ненавидят, щеголял и хвастал новеньким галстуком «бабочкой» — они с Митькой не боялись уже друг друга.

Никто на заводе — даже старики — не упрекнул Тимоша за гулянку в обществе Растяжного и Женьки, никто даже не подивился тому, что оказались они в одном кругу. А Сашко Незавибатько, предостерегавший товарищей насчет Растяжного и Женьки, только ухмылялся и крутил головой.

— Ну, ну!

Старик Кудь снисходительно подмигивал:

— Держись, Тимошка, скоро и тебя за уши тянуть будем.

Знал ли он, верил ли в то, что Растяжной — хозяйский шпик, а Женька — провокатор?

Если не верил, зачем позволял Сашку чернить неповинных людей, вооружать против них рабочих?

Неужели и Кудь мог ошибаться?

Старик казался Тимошу главным на заводе, средоточием всей рабочей силы. Особенно укрепилось это представление после встречи на сходке.

Что же руководит поступками этого главного человека, как разбирается он в окружающем, как руководит другими? Не раз Тимош заставал Судью за мимолетной беседой с Сашком либо другими цеховыми. Кудь неизменно был спокоен и краток, слова были взвешены, отрезаны. Бросил и пошел. Этот человек знал все самые глухие тропки человеческих отношений. Тимошу чудилось, что именно он определяет главные повороты: бастовать заводу или не бастовать, соглашаться с хозяином или не соглашаться, выставлять новые требования или не выставлять.

Всегда, во всех случаях жизни, при любых обстоятельствах он был осмотрителен и спокоен.

Единственно, с кем не мог он спокойно говорить, — это с собственным родненьким братцем Саввой. Тут старик терял привычную рассудительность и спокойствие.

…Обстановка на заводе становилась всё более напряженной, это чувствовалось во всем…

Наконец, Сашко подошел к Руденке:

— Сходка. В той же хате. Подготовь, что люди в цеху думают. С тебя спросят на сходке.

Утром, перед уходом на работу, Тимош хотел было предупредить Прасковью Даниловну, чтобы к ужину не ждала, но Тарас Игнатович опередил его:

— Слухай, Прасковья, сегодня к вечере не жди. Задержусь.

Прасковья Даниловна ничего не ответила, глянула па младшенького:

— А тебе что?

— Мама, не ждите меня к ужину…

— Задержишься? Вы бы уж вместе задерживались, что ли, — и принялась подливать в миски.

Ткач привык первым приходить на собрания, но сейчас, когда переступил порог, в хате были уже люди. Старый Кудь поднялся навстречу:

— А мы тебя ждали, старина.

Ткач хорошо знал любимые зачины своего приятеля и, не отвечая, терпеливо ждал, что последует дальше.

— Тут парень один до нас заявился. Новенький, значит. Нашими рабочими делами интересуется. Так мы хотели тебя просить, займись маленько с ним. Насчет грамотности и вообще.

— А чего ж, если подходящий, — выжидательно протянул Ткач, не зная, с какой стороны угрожает подвох.

— Ну и добре, — подхватил Кудь и крикнул на соседнюю половину: — Тимошка, а иди, голубок, сюда, хорошие люди пришли, тебя спрашивают.

Тарас Игнатович упрямо опустил голову, Кудь мигом приметил знакомое движение:

— Ну-ну, старина, годи. Сам знаешь, у нас так новых людей встречать не принято.

— Здравствуйте вам, батько, — подошел Тимош.

— Здоров, сынок. Давно не видались. Ты что ж, дома ничего сказать не мог?

— Так и вы ж ничего не сказали!

— Слыхал? — оглянулся на Кудя Тарас Игнатович.

— Верно ответил: конспирация.

— Ну, любезные товарищи, с такой конспирацией далеко не уедешь.

— Годи-годи, — заторопился Семен Кузьмич, зачуяв надвигающуюся грозу, — годи уже. Что там промеж вами ни было, а уже встретились, — и, не давая Ткачу времени на праздные размышления, поспешил прибавить по-деловому: — Займешься новичком? Ну, вот и хорошо. Это к тебе от всех нас просьба и поручение. Значит, по рукам.

Люди уже собрались, и Ткач ничего не успел ответить. Хата до отказа наполнилась рабочими всё больше с шабалдасовского, с которыми Тимош повседневно встречался в цехе, на заводском дворе, на проходной.

Но теперь здесь, — должно быть потому, что избавились от постоянной слежки, окриков надсмотрщиков, хозяйского хомута, хоть на миг расправили плечи, — не было в них и следа той проклятой серости, подавленности, которая всегда оскорбляла и возмущала Тимоша, вселяла великую обиду за близких людей, за себя. Совещались, обсуждали и осуждали так, будто не господа акционеры, а они были хозяевами завода, города, всей страны. Оценивали события, говорили о царе и правительстве, словно судьи о преступниках, — смелые, находчивые, острые на словцо, превосходно разбирающиеся во всем, что происходило вокруг. Больше всего споров было насчет новых рабочих или, по выражению Ткача, пришлого элемента. Распалясь, Тарас Игнатович не задумываясь именовал пригородных «гусятниками», кричал, что они затопили завод и требовал сплочения и укрепления кадров девятьсот пятого года, испытанных борцов партии, предостерегал, что в противном случае «гусятники» захлестнут их.

— Ты что же, противопоставляешь нас массе? — воскликнул кто-то, и Тимош насторожился: вслух произнесли его затаенные мысли.

— Не противопоставляю, а предупреждаю. Ты новый человек на заводе, может, это и объясняет твой вопрос. Ты Кудя спроси: всё выдержали — столыпинщину, ликвидаторов, предательство, ренегатов. А почему? Основа была. Крепкая, испытанная основа. Костяк.

— Не понимаю тебя. Ткач. Человек ты на заводе известный, уважаемый. В революции не первый день. Чего ты испугался? Своих же рабочих людей испугался!

«Чего испугался!» — откликнулось в душе Тимоша; он не сводил требовательного взгляда с хмурого лица старика.

— Притока новых рабочих людей испугался! — кричал уже незнакомый Тимошу оратор.

— Не испугался, а предупреждаю — работать нужно так, чтобы люди поднялись, а не оторвались. А насчет притока: если приток за нами не пойдет, значит против нас пойдет. Не всякий тот рабочий, кого война на завод загнала.

«О чем он говорит? — думал Тимош, — что его тревожит? Что это — старость? Усталость?»

Тимош видел, что и многие из собравшихся не понимали старика и не одобряли, — страх перед новым не был свойственен этим людям. Но о чем все-таки тревожился Ткач? Был ли это пустой страх?

Тимошу трудно было разобраться в чувствах и мыслях старика, а тем более разделить их — он сам пришел на завод с новым потоком и жил в нем, как рыба в воде. Не желая сознаться самому себе, Тимош также не одобрял Тараса Игнатовича. Поездники, «гусятники» — как мог он так говорить! Такие же рабочие, как и все, и если не видеть всей этой широкой массы, не принять, со всеми ее нуждами, требованиями, горестями, со всей необъятной и именно поэтому замечательной, радостной широтой — как же тогда работать, как жить!

Он до того увлекся своими размышлениями, что и не заметил, как перешли к основному, ради чего собрались и кто-то вдруг спросил его:

— Руденко, скажи насчет ваших — на стачку пойдут?

— Пойдут! — отозвался он, не задумываясь и только уж потом осознал всю ответственность сказанного. Отступать, сомневаться было поздно.

— Пойдут, — уверенно повторил он.

Вскоре стали расходиться. Кудь, Ткач и оратор, неизвестный Тимошу, остались решать вопрос о связи с другими заводами. Тимош и Сашко возвращались вместе.

— Раньше, до разгрома, у нас на заводе хорошо было, — рассказывал Сашко, — кружки были. Механик прежний — Петров — душевный человек, с молодежью занимался. Мы и треугольники прошли и Некрасова читали, и Коцюбинского «Фата моргана» и Горького. А сейчас всё заглохло, в своем соку варимся. Только Ткач и Кудь держат завод, а то бы совсем захлестнуло.

Сашко задумался. Уже прощаясь, проговорил:

— Слышал я, на Ивановке кружок есть.

— На Ивановке? — встрепенулся Тимош.

— Да. Слышал — студенческий.

— Студенческий! — недоверчиво протянул Тимош, вспомнив о Мишеньке Михайлове.

— Да, собственно, кружок-то рабочий, но по наукам студенты занимаются, которым поручено. Говорят один там есть — товарищ Павел.

— Павел?

— Да. Хорошо бы нашим ребятам примкнуть.

— Хочешь, узнаю! — воскликнул Тимош.

— Узнаешь?

— Да. У брата спрошу. У Ивана. Наверно, он знает.

— Думаешь, знает? А, впрочем, спроси. Так ему прямо и скажи: трудно у нас на заводе. Много народу нахлынуло разного. Темнота. Так прямо и говори. Нам надо прямо говорить.

— Скажу, Сашко. Иван свой человек, поймет.

Пора было домой. Товарищи расстались.

В этот вечер прибавилось еще новое в думах Тимоша. Раньше он считал, что общее, это только на заводе — заводские дела, рабочие интересы, взаимоотношения в цехе, с хозяевами. Тут он готов был уже действовать сообща. Но теперь возникало иное — общность в чувствах и мыслях, потребность духовной близости с товарищами, решение всех самых насущных и самых сложных вопросов, всего, что возникает перед молодым человеком.

Тут не требовалось уже подчиняться, единство достигалось иным — тем неумолимым и заманчивым, загадочным и великим, что именуется будущим. Их общая будущность заставляла решать вместе все основные законы бытия, законы рабочей семьи, сплоченности и борьбы.

После приезда Ивана и особенно после неожиданной встречи на сходке жизнь в хате Ткачей пошла по-иному, чаще собирались за столом, больше было общих семейных разговоров. Да и характер этих семейных разговоров изменялся: всё, что происходило вокруг — в городе, на заводах, в стране — волновало семью рабочих. Политика оборонцев и военно-промышленных комитетов, практика хозяйчиков, положение на фронте — всё это и прежде неизменно становилось темой бесед, а теперь прибавились вопросы сугубо партийные: Циммервальд и Кинталь, политика партии в условиях империалистической войны, роль партийных групп на заводах, на железной дороге.

Поглядывала на них украдкой Прасковья Даниловна, прислушивалась к словам Тимоша, ревниво следила за участием его в беседе — три мужика за столом, целая партийная конференция. Слушает-слушает, да вдруг и спрячет лицо в платок, отойдет к печи, чтобы бабьи слезы важному делу не мешали: довела-таки до ума младшенького.

А старый Ткач по-прежнему хмурится, но сквозь хмурые тучи всё чаще проглядывает солнышко. То книжку достанет разумную для хлопца, — он всё еще по старинке именовал Тимошку хлопцем — то газету принесет питерскую, хоть, за прежние годы, довоенные, а все-таки пусть глянет па «Правду», свою, рабочую.

В семье мало-помалу устанавливалось то, к чему всегда стремилась Прасковья Даниловна и что сама она определяла просто и кратко: ладом.

Однако этот лад вскоре был нарушен. Как-то под праздник Тарас Игнатович вернулся домой сумрачней обычного. Он не повышал голос, ничем не выказывал своего состояния, но Прасковья Даниловна за долгие годы супружеской жизни и без того научилась угадывать все его мысли и чувства: дверь открыл не так, в хату вошел не так, принялся умываться под медным пузатым рукомойником, подвешенным над тазом, громче обычного затарахтел поршеньком, провел пальцем по начищенному медному боку умывальника — недоволен чем-то.

Прасковью Даниловну взорвало:

— Что смотришь-разглядываешь? У вас там в котельной четыре Грыцька за одним котлом с тряпками ходят, вытирают, пылинки стряхивают. А тут одна баба на все котлы.

— Не в котлах дело, — ушел в свой угол, прилег отдохнуть, не пил, не ел до ночи.

И только, когда уже все собрались, загремел:

— Продали стачку!

— Как продали? — не понял Тимош.

— А так — завелись на заводе продажные души. Две сходки завалили. А теперь и про стачку кто-то донес. Стражников и жандармов насовали во все соседние дворы. Только сигнала ждут. — В упор глянул на Тимоша: — Говорил с кем-нибудь? Рассказывал?

— О чем, Тарас Игнатович? — Во всех трудных жизненных случаях Тимош величал приемного отца по имени и отчеству.

— О чем, о чем — о стачке. О сроках назначенных.

— С кем же я мог говорить, Тарас Игнатович? С Кудем Семеном Кузьмичем, с Сашком да с Ковалем.

— Ну, вот, — с Сашком, с Антоном. Так они и без того обо всем знают. Им готовить народ поручено.

— Не о них разговор. С Митькой Растяжным, с Кувалдиным был? Валандаетесь там по кабакам.

— Не я один был.

— А я тебя спрашиваю.

— Когда дело было!

— Одно дело кончилось, другое началось. Пойди разбери.

— Да что Тимошка один за всех в ответе? — вмешалась Прасковья Даниловна.

— Шатается, говорю, со всякой шпаной. Одна эта конторская крыса чего стоит. А теперь с кого спрашивать?

— Да не был я с ними с того самого дня, — дрогнувшим голосом воскликнул Тимош, — не был. Понимаете — не был.

— Ты зачем к мальчишке пристал, — возмутилась Прасковья Даниловна, — так и взъелся! Чуть что — Тимошка да Тимошка. Ты зачем своих мучаешь, ты с чужих спроси.

— А мне первым долгом со своих надо. Чужие — чужой разговор, — не унимался старик, — завелась гадина на заводе. Легко сказать? Ползает иуда, допытывается, продает, а мы и рады стараться, уши развесили.

— С тех и спрашивай, кто развесил.

— Продали стачку. Продали, сволочи.

Он долго не мог угомониться и уже одно то, что старик впервые за всю жизнь заговорил дома о непосредственных партийных делах, о делах заводской группы, встревожило Прасковью Даниловну. Стало быть, у старика были свои особые намерения — видимо, он хотел врасплох захватить младшенького, допытаться, с кем хороводит, кому проболтался.

Семейная гроза улеглась так же быстро, как и налетела, старик умолк, замкнулся, и это еще больше пугало Прасковью Даниловну. Впрочем, прямые простодушные ответы Тимоша заметно успокоили Ткача, по крайней мере, поскольку это касалось Тимоша, чести его семьи. Но ведь оставалось еще дело, общее дело, которому нанесли удар, оставался иуда, который спокойно бродил среди них.

Кто продает?

Загрузка...