В тот день приехал на побывку сын Ткача, питерский типографщик Иван, приехал не один, а с приятелем. Товарищ Ивана был человеком солидным, бывалым, столичную рабочую и партийную жизнь знал хорошо. Имени его Тимош не запомнил, да это и не имело значения, так как в дальнейшем с ним он больше не сталкивался.
Иван за время отлучки изменился мало; возраст его трудно было определить — рядом с Тимошем он казался старшим, а рядом со старшими совсем еще молодым. Но и он питерскую марку держал высоко, обладал несомненно кое-каким опытом общественной деятельности, и Тимош поглядывал на него в ту пору с благоговением.
Отец, по всему видно было, гордился сыном, однако не мог простить ему измену союзу «Металлист», хотя, разумеется, и типографщик — дело славное!
Собрались вокруг стола, тряхнули стариной, то да се, и принялся Тарас Игнатович жаловаться на Тимошку: не удался, мол, парень, ни в мать, ни в отца!
— Ну, что ж ты хочешь — младшенький! — снисходительно ухмыльнулся Иван. — Было время и меня журили, отец.
— Это ты про ремень?
— А хоть и про ремень. Всяко бывало. Каждый станок наладки требует.
— Да уж помню, налаживал, — покачала головой Прасковья Даниловна.
— Э, не об этом речь, — недовольно отмахнулся Тарас Игнатович, — не нашей дорогой мальчишка идет. Вот что. Ты его прямо, а он всё в сторону.
Тимош вошел в хату в самом конце разговора. Приезд брата взволновал не на шутку — младшенький обхаживал его со всех сторон: и так заглянет, и этак, и рукав пиджака разгладит, и картуз двадцать раз переложит с места на место, и всё расспрашивает: надолго ли, да что в Питере, и когда, наконец, в старое гнездо вернется.
— Парубок. Па-арубок! — восклицает Иван, разглядывая младшенького. — Да он хоть куда — казак. Да вы поглядите, мамаша, казака вырастили!
— Ну, уж, — смущенно отзывается Прасковья Даниловна, но ей приятно, что хвалят младшенького, и она торжествующе посматривает на старика: слыхал, мол, ворчун неугомонный?
— Батько сказывал, работаешь?
Тимош хотел было ответить привычно и не без гордости «на оборонном», но почему-то на этот раз звонков слово застревает в горле:
— Работаю. На станке.
— На станке! Здорово. Пробы сдавал?
— Да нет, пробу не сдавали…
— Это как же? — подивился Иван, — ставят казака за станок и пробы не требуют?
— Штамповщики, — не выдержав, вмешивается в разговор старик, — зачем им проба.
— Тарас! — недовольно одергивает его жена.
— А что, Тарас. Правду говорю. Нажал на педаль, раз-два, готово.
— Ну, штампы бывают разные, — неодобрительно перебивает отца старший сын, — подогнать иной штамп — нужно настоящим мастером быть. Пуд соли съесть. Иная деталь попадется…
— Да какие у них детали. Одна деталь отныне и до века. Весь завод сейчас на одну деталь сел. Не завод, а штамповка оборонная. И мастеровой такой же пошел, понабирали с бора по сосенке. Ни закалки настоящей нет, ни сознания.
— Неверно вы говорите… — нахмурился Тимош.
— Неверно? Не видал, кого набирают? Настоящего рабочего человека в окопы угнали, чтобы вас дураков хомутать не мешал, а всякий сброд понабирали, поездников, «гусятников», которым свой кабан или хромая корова дороже нас с тобой. На нас плюют и к нам же от фронта прячутся. Вот какие нынче штамповщики пошли. Раньше, бывало, рабочий школу проходил, пять лет в котле варился, пока наше рабочее звание заслужит. Пока до винтика дойдет, сам тыщу раз обточится, отшлифуется. А сейчас понагнали пацанов педали нажимать.
— Нет, батько, ты неправ. И у нас в Питере на оборону работают, да никто рабочего дела не пропивает. Нигде так, как в Питере, не зарабатывают, а своего никто не забывает.
— Так у вас там путиловские, а у нас беспутиловские.
— Неверно, батько. Не говори. Сам знаешь: человек сердится — добра не скажет. И Тимошку напрасно облаял.
— А ты что его защищаешь? Ты меня со старухой защищай. Столичный!
— Э, батько, вы маму нашу старухой не называйте. Женщина она у нас совсем еще молодая, в полной силе и, по-моему, по-столичному, вполне красавица, — Иван обнял Прасковью Даниловну, по-мальчишески ласкался к ней.
— Ну, я вижу, все вы тут красавицы собрались. Один я урод в семье, — насупился Тарас Игнатович. — А про Тимошку вот что я тебе скажу. И тебе, старуха, хоть ты и красавица: нечего его от стыда прятать. Нечего выгораживать. А то вы все разлюбезные да расхорошие, с поцелуями да с объятиями. Один Тарас, злодей, правду в глаза говорит. А я и при Тимошке скажу: ты что думаешь, вот он первую получку получил, первые рублики на своем штамповальном заработал, так ты думаешь, он в хату поспешил, сюда на стол, вот на это место, где шестнадцать годов пил и ел, выложил? Ты думаешь, он мамке ситцу на платье набрал? Нет, брат, не такие мы нынче дураки, теперешние педальные штамповальщики. Мы сейчас же с компанией в «Тиволи» да в «Любую вещь» — манишку бумажную да галстук бабочкой.
— Зачем вы такое говорите! — воскликнул Тимош. — Мама, что вы ничего не скажете? Зачем меня куском корите! Что ж, я уже и по-человечески одеться не смею? Не человек, значит…
— Ну, вот, пошли друг друга есть, — заволновалась Прасковья Даниловна, — мало того, что злыдни, давайте еще и сами себя доконаем. Два года сына ждала, спасибо тебе! — крикнула она Тарасу.
— А и верно, батько, — подвинулся к отцу Иван, — разве ж так столичного сына встречают? Ну, что не поделили — бумажную манишку?
— Звание наше рабочее попирает.
— А мы не позволим. Нас ведь больше. Навалимся все на него. Слушай, Тимошка, я чуть было за спором не забыл. Дело есть. Ну, иди сюда, чего на двери нацелился, двери и без тебя держатся. Ну, скорей.
Тимош неохотно, не глядя на Тараса Игнатовича, подошел.
— Чего тебе?
— Надо завтра на Ивановку к одним людям наведаться, а я должен на Моторивку съездить, тетку Палажку навестить, поклон от сына передать. Вот такие дела, — Иван легонько толкнул младшенького, попробовал, как бывало, поиграть, поразмяться, но тут же получил сдачу.
— Эге, брат, силенка есть, — похвалил удар и попросил: — Так сходи на Ивановку. Непременно надо людей проведать.
— А что за люди?
— Да есть там люди хорошие. Студенты.
— Студенты, — воскликнул Тимош, вспомнив о встрече с Мишенькой Михайловым, — да разве это люди!
— А кто же, по-твоему?
Тимош пожал плечами.
— Да так, местоимение — «я» да «мы», да ой, да ах! А толку никакого.
— А вот ты пойди, посмотри. Может, толк и обнаружится.
— Видал уже.
— Да ну?
— Вот тебе и ну.
— А теперь пойди на других посмотри. Пойди, пойди. Не вредно. И мне громадное одолжение сделаешь. Пойди и скажи: приехал, дескать из Питера, то есть из Петрограда, брат Иван, хотел бы очень повидаться, да не знает, когда время выкроит. Так и скажи.
— На завод мне завтра.
— Вот и хорошо. Прямо с завода, вечерком, и заглянешь. А вот тебе и адресок.
— Сам пойди и скажи, — не соглашался Тимош.
— Сам! Ишь, разумный. А зачем младших братьев господь создал? Ну, ну, не упрямься. Пошел бы, коли мог.
Тимош не говорил ни «да» ни «нет».
— Знаю, что думаешь, — в свою очередь нахмурился Иван, — драгоценное наше разлюбезное «я» заговорило. Ка-ак же, усы подкручиваем, а до сих пор на побегушках держат. А ты так думай: одолжение мне величайшее окажешь, понял? — барышня там у меня.
— Твоя барышня, ты и ступай.
— Экий ты парень несговорчивый. Да пойми ты, не могу я — не могу. Там меня каждая собака знает, а дело политическое.
— Так бы и сказал!
— Фу! — воскликнул Иван, потирая щеку. — Тяжелый ты человек.
— Наш характер, — вздохнула Прасковья Даниловна, — просто ума не приложу, как это на свете получается — чуб и очи руденковские, да и вообще дитя батька да матери. Откуда у него такой характер?
— Ой, наш, ненька, наш. Тяжко ему на свете придется.
— Ничего — прожили, — обиделся Тарас Игнатович.
— А сколько врагов нажили?
— Ну, конечно, еще и про врагов думать. Нехай сами про себя думают.
Минула ночь, заводской хлопотливый день; после работы Тимош отправился на Ивановку выполнять поручение старшего брата. Не без труда нашел хату, — переулки путанные-перепутанные, — постучал. Дверь открыла чернявая тоненькая барышня.
«Она самая!» — подумал Тимош, однако вида не подал, что знает уже про нее.
— Извините, что беспокою, — проговорил деликатно, а сам украдкой чернявую барышню разглядывает: талия — двумя четвертями обхватить, личико беленькое, черные глаза так и сверкают. Пухлый детский рот то капризно выпятит, то вдруг вытянет упрямо ниточкой.
А главное — поворот головы. Оглянулась на него, пропуская в хату, Тимош обомлел — родная сестра незабвенной его «начальницы»!
И слова произносит также небрежно, легко. Плавная речь, русская, чистая, закрыл бы глаза, слушал и слушал… И голос мягкий, грудной, задушевный, что ни произнести таким голосом, всё хорошо. И сама вся хорошая, хорошая.
«Ну, молодец Иван, — подумал Тимош, — правильно выбрал барышню. А я-то дурак, еще не хотел идти».
— Чем могу служить? — спрашивает она и улыбается.
«Служить! Да ты прикажи, — на небо полезу, в пекло! Скажи, — солнце сниму. Прикажи луну, луну притащим. Не хочешь луну, не надо. Давай звезды снимать».
— Что вам угодно? — повторяет она и перестает улыбаться.
Что угодно! Язык одеревенел, ни одно слово не приходит на ум. Схватил бы ее на руки, — полмира бери, только оком глянь. За пороги, за Черное море, на коне, на дубах, вплавь, на край света!
Тимош поднял глаза — нет, не она — другая. Хорошая, но другая.
— Меня Иван прислал.
— Иван! — как изменилось ее лицо, мгновенно исчезли снисходительность и упрямство; тревога, смятение, радость заиграли в черных глазах. — Он здесь? Всё благополучно?
— Да, благополучно. Приехал ненадолго, скоро уедет.
— Скоро?
— Да, я так думаю. Он никогда долго не задерживался.
— Почему не зашел?
— Не знаю. У него еще дела на Моторивке. Палажку проведать надо.
— Палажку?
— Ну, да. Тетка там одна. Он всегда до нее ездит.
— Но мог бы все-таки… Не умерла бы его Палажка. Однако, что же мы стоим в сенях. Заходите в комнату.
— Да нет, спасибо, зачем, — деликатно отказывался Тимош, войдя уже в горницу, — я сейчас и пойду. Иван просил сказать, что он приехал и хотел бы повидаться. Ну, он меня попросил, а я, конечно, сейчас же побежал. Только вот на завод, а оттуда сейчас же прямо к вам… — Тимош сам подивился тому, что язык вдруг развязался и заработал с непредвиденной словоохотливостью. Однако тут он приметил собравшихся в комнате людей и умолк.
Высокий студент, очень похожий на чернявую барышню, стоял у окна, другой студент, плотный, бородатый, с лицом, изрытым оспинками, перебирал книжки на полках. Третий, — студент не студент, не поймешь, — черная, косоворотка без вышивки, а так просто на пуговицах; без пенсне, без бороды, только чуть-чуть усики, — при слове «Иван» поднял голову. Сидел он на кушетке с газетой в руках, отшвырнул газету, — кажется «Южный край», — подошел к Тимошу, протянул руку.
— Будем знакомы — Павел. Родной братец вот этой милой барышни. Прошу запомнить — родной брат — это я. А вон тот молодой красавец, у окна, очень на нее похожий, ничего общего с нашим знаменитым родом не имеет. Прошу не путать, молодой человек.
— Оставь парня, — повела плечом девушка, — успеешь еще похвастаться знаменитым родом.
— Нет-с, извини, я сейчас и немедленно желаю представиться брату Ивана. Слыхал о вас, Руденко, — пожал он руку Тимоша, — ну, конечно, это он, Агнеса, — обратился Павел к девушке. — Это Руденко. Сразу узнал его… Я, друг мой, вот так, рядочком с твоим отцом на баррикадах стоял, — он продолжал разглядывать Тимоша несколько бесцеремонно, но эта бесцеремонность, простоватая и дружеская, нисколько не смущала и не обижала парня.
«Руденко! Он сказал — Руденко. Он помнит отца! Это первый человек, который заговорил с ним об отце. Они были рядом…» — от волнения Тимош не знал, куда деть руки, куда деть себя, не видел уже ничего вокруг.
— Что вы так недоверчиво уставились на меня, друг мой Тимош? — по-своему понял его смущение Павел. — Не глядите, что я безусый. Тогда я был совсем еще юнцом. Мальчишкой. Первый бой — это не забывается, — он отвел Тимоша в сторону, не обращая внимания на присутствующих, не замечая нетерпеливых взглядов Агнесы, — вы приходите к нам. Чаще приходите. Агнеса, знаешь… — крикнул он девушке, — удивительно мне смотреть на него. Жизнь возрождается!
— Ты всегда был восторженным человеком, Павел… Но позволь сперва поговорить о текущих делах.
— Прости. Мы все эгоисты. Ступайте к ней, — отпустил Павел Тимоша.
— Иван здоров? — допытывалась девушка. — Не говорил о себе? Почему уехал из Петрограда?
Тимош ничего толком не мог ответить. Закусив губу, девушка разглядывала Тимоша, как смотрят на малых ребят, когда хотят определить возраст.
— Вы учитесь? — спросила вдруг она.
— Нет. Работаю.
— Где?
«На оборонном», — подумал про себя Тимош и вслух произнес:
— На шабалдасовском. Это над рекой.
— Знаю. Оборонщики?
Бородатый студент мигом подскочил к Тимошу.
— На шабалдасовском? Товарищи! — обратился он к собравшимся. — Слышите, рабочий с шабалдасовского завода. Очень интересно. Ну и что же вы там думаете — на шабалдасовском?
— А что нам думать. Это вы думайте. Вы — образованные.
— Здорово, — рассмеялся Павел, — что, коллега, скушали?
— Скушали. Не привыкать. И думать нам не привыкать. А задумались мы вот над чем: как там у вас на шабалдасовском заводе, молодой человек, дела обстоят? Работаете?
— Работаем.
— Ну, и как же вы работаете? Надо полагать — сдельно?
— Сдельно.
— Ну, и сколько же выгоняете?
— Когда как. Когда в полтора, когда и вдвое.
— Довольны?
— Чем?
— Да так, всем вообще. Положением на заводе, заработками, войной, положением на других заводах.
— А вы приходите к нам да посмотрите. Что ж так, первого встречного расспрашивать. Посмотрите сами да попробуйте.
— Руденко! Черт меня подери, если это не Руденко! — воскликнул Павел. Агнеса продолжала упрекать брата в восторженности.
А Руденко сказал:
— Ну, я пошел.
— А ведь верно, товарищи, — только теперь приблизился к ним красивый студент, похожий на Агнесу, — мы всё еще живем случайной информацией, узнаем о положении на заводах понаслышке.
— Так вот вам, пожалуйста, живая связь с шабалдасовским, — подхватил Павел, — чего лучше.
— Ну, хорошо, — продолжал свое бородатый студент, — еще один вопрос. Допустим, другие прочие заводы, например, паровозостроительный или еще какой-либо иной застрельщик, скажем, сельскохозяйственный, возмущенный невыносимым положением, бесправием, подлейшей войной, поднимется на забастовку. Что вы, шабалдасовские, будете делать в подобном случае? Откликнетесь, пойдете за ним?
— А что ж, — кругом те же рабочие люди. Хоть на паровозном, хоть на нашем, хоть любой возьми. Кругом одинаковые.
— Ну, положим, не одинаковые, — откликнулся бородатый студент, — есть передовые, есть и менее передовые. А есть и вовсе не передовые.
— Сегодня он передовой, завтра я подумаю и тоже передовым стану.
— Решительно сказано. А сколько времени, позвольте знать, работаете на заводе? — спросила вдруг Агнеса, всё также испытующе поглядывая на Тимоша.
— Не имеет значения, — потупился Тимош.
— Ну, хорошо. Найдется еще время с товарищем Руденко потолковать. Маленько ознакомится с нами, пообвыкнет. Тогда и разговор пойдет ладнее. А теперь он, видимо, спешит, — Агнеса взяла Тимоша под руку, — передайте Ивану: ждем. Всё у нас по-прежнему. Так и скажите — всё по-прежнему.
Павел, выждав, пока девушка переговорит с гостем, попытался завладеть Тимошем.
— Я провожу его, Агнеса, нам по дороге.
— Нет, Павел. Останься с нами.
Тогда Павел крикнул вдогонку:
— Приходи к нам!
И Тимош решил, что непременно придет к человеку, который был рядом с его отцом, который помнил Руденко.
Не успел выйти на крыльцо — навстречу знакомая фигура в пенсне. Потемневшая, поблекшая, обросшая, но сохранившая еще выправку. Христос в студенческой фуражке и золотом пенсне, Мишенька Михайлов.
Что привело его сюда?
Тимоша удивила не встреча с Михайловым, — он мог попасться на любой дороге, при любых обстоятельствах, — поразило другое: что общего могло быть у него с людьми, близкими Ивану, — Агнесой, Павлом, бородатым студентом?
Дома Тимош слово в слово передал всё сказанное Агнесой. И только ничего о человеке, знавшем отца.
Весь вечер проговорил с Иваном о заводе, о людях, о том, как живут, о чем говорят и думают шабалдасовские рабочие.
К своему стыду, Тимош убедился лишний раз, что не умеет обстоятельно излагать свои мысли, а главное — плохо знает жизнь своего завода, людей, что круг наблюдений его очень узок, — от станка до соседнего станка.
Пуд соли, о котором говорил Тарас Игнатович, был еще впереди.
Иван без труда заметил смущение младшенького, но он и вида не подал, напротив, поблагодарил названного брата за ценные сведения, похвалил за большие успехи на заводском поприще и тут же поведал всё, что знал о шабалдасовском заводе. А знал, оказывается, куда больше самого Тимошки.
Рассказал, что старый Семен Кудь, прозванный рабочими «Судьей», спас и хранит знамя девятьсот пятого года, что он, Семен Кудь, Тарас Ткач да еще человек десять рабочих, в том числе и отец Сашка Незавибатько, основатели и хозяева всей заводской жизни, помнят еще завод сборочным сараем, пробавлявшимся заграничными поставками. Поработали, не щадя сил, и в дни расцвета, когда завод стал настоящим заводом, поднял дело строительства моторов внутреннего сгорания, одним из первых в стране создал образец отечественного дизеля для подводных лодок.
Проговорили они так до полуночи, да еще сверх того часок, и Тимош совсем по-иному стал думать о своем заводе — что-то цельное, общее, главное появилось в его представлении, возникла история, смысл и направление., возникло понятие ядра, рабочего костяка, основы, у которой есть свое знамя, своя цель.
Первый в стране дизель! Значит, есть люди, которые создавали его! При иных условиях его завод мог стать первоклассным, образцовым, прославиться на весь мир. О них заговорили бы все — смотрите, вот идут мастера, они снабжают всю страну мощными двигателями, весь подводный флот держится на их труде и успехе.
При иных условиях!
Что же это за условия, которые превратили мастеров в мастеровщину, разрушили и захламили испытательный цех, забили все углы и проходы штамповальными станками, связанными одной проклятой деталью № 247.
И на заводе он продолжал думать о том же.
Всё кругом было завалено военным заказом, ящиками со знакомой черной пометкой; сборочные цехи давно перестали быть сборочными, превратились в складские помещения да и весь завод становился огромным придатком военной машины.
Даже с точки зрения самих хозяйчиков, господ акционеров, их собственное дело, — крупное промышленное предприятие с большим будущим, — погибало. Но это никого не тревожило… кроме рабочих. Хозяева оставались равнодушными — рабочие и, прежде всего, партийные рабочие, били тревогу.
Жизнь выдвигала подлинного хозяина.
А военная машина продолжала вертеться; инженеры и техники перестали быть инженерами и техниками, превращались в надсмотрщиков, обеспокоенных только одним: выработкой и допусками. Если снижалась выработка, они кричали: «Давай!». Если нарушались допуски, кричали: «Дожимай!».