Я ленив. Я чудовищно ленив. Я люблю, чтобы все было близко, чтобы меньше двигаться. Для этого надо рационализировать сбою жизнь, чтобы все было под рукой. Я люблю, чтобы мой беспорядок был моим беспорядком, потому что мне лень что-нибудь искать, а беспорядок при сохранившейся памяти — это порядок, это личный порядок, это мой порядок. Я люблю, чтобы было много пепельниц, потому что мне лень вставать, а пепел на полу не входит в мой порядок-беспорядок. Это уже грязь. И потом, лень подметать, лень обходить кучки пепла на полу, а наступать — опять нарушен мой беспорядок. Опять грязь. Приходится лавировать между грязью и моим порядком-беспорядком.
Я люблю лежать на тахте, и со мной всегда лежит длинная палка; я, не вставая с тахты, могу включить телевизор, раздвинуть шторы, закрыть дверь. Минимум затрат — максимум успеха. Я не люблю лишний раз переодеваться и стараюсь быть весь день в том, что я надел утром. Я не люблю рыбу, потому что надо много с костями возиться. Я и бороду отпустил, чтобы утром не бриться, а мыться чуть-чуть.
Я люблю лениво ходить по улицам и от лени ничего не думать. Лениво что-нибудь увидеть и лениво про это что-нибудь подумать. Идет машина, например крытый фургон. На стенке фургона написано: «Товарищи водители! Берегите пешеходов и детей». Вот пища для ленивого ума. Зачем это написали? Разве надо это напоминать? А если б не написали? А почему пешеходов и детей? А дети — не пешеходы? Это что? Альтернатива? Или дети не пешеходы — дети самокаты? Интересно, кто придумал этот афоризм, максиму, лозунг, трюизм? А кто утвердил, разрешил, позволил? А каким термином правильно назвать это написанное на фургоне? Может, приказ, обращение, пожелание, напоминание? И так я лениво иду и лениво думаю, пока не увижу на какой-нибудь другой машине какую-нибудь другую запись, надпись-крик, например: «Не уверен — не обгоняй». Почему так? Почему «не»? Почему с отрицанием и запретом? Без отрицания и запрета перспективнее, прогрессивнее, эффективнее. Поменьше запретов — запреты уменьшают самостоятельность, ухудшают мышление, снижают ответственность. «Уверен — обгоняй».
Потом я прихожу на работу, в больницу, в отделение. Я смотрю якобы на уют, который создают в больницах: цветы, зеркала, кресла, столики. Весь уют осмысленный, удобный, нужный… А цветы? Зачем? Они с землей, они дают пыль, как и плакаты «Мойте руки», «Алкоголь — яд», «Никотин убивает лошадь», которые время от времени велят прикалывать, приделывать, приклеивать, прибивать к стенкам.
И не лень разве приказывать, прибивать, прикреплять, вытирать пыль и убирать?
А что не лень?
Не лень болеть — нас не спрашивают.
Не лень лечить — другого выхода нет.
И почему не возникает мысль: зачем лечить? Одна болезнь кончится, другая будет. Редко удается умереть здоровым, а умереть все равно надо. Никому не удавалось обойтись без этого акта. По крайней мере, мне такое не известно.
Но пока человек жив, его надо лечить. И лечить до самого конца.
И моей лени способствует моя работа, моя профессия.
Лень — это прежде всего трудно на что-то решиться, сделать выбор, сдвинуть себя.
Я пришел на работу. Что мне делать? А все уже решено: лежит больной, у него болезнь, патологический процесс, нарушение в организме, которое, как говорится, требует коррекции, вмешательства, насильственных изменений внутри него, внутри организма, вмешательства врача, хирурга.
Не меня спрашивали, когда его повезли в нашу больницу. Не меня спрашивали, когда его положили в мою палату.
Я увидел его, пощупал, послушал, посмотрел, сделал анализы, рентгеновский снимок, снял различные биотоки и колебания тканей и систем его, подумал: ясно, у него в желчном пузыре камни, которые, в свою очередь, вызвали воспаление, а воспаление распространилось на окружающие ткани в животе. Поэтому у него боли, поэтому температура и все прочие признаки тяжелого состояния.
Мне нечего решать. Если воспаление в животе — нужно убрать источник его. Если не удастся ликвидировать воспаление различными лекарствами и действиями, которые можно назначать, а самому дальше только следить за действиями сестры, придется оперировать.
Казалось бы, лечить-то мне проще, чем оперировать. Нет — проще оперировать. Я знаю, что раз у него там камни, а камни не вылечишь никакими лекарствами (по крайней мере сегодня мы этого еще не умеем), значит, надо все время держать такого больного на прицеле, на мушке, наблюдать с ножом в руках. Ждать и нервничать, портить нервы больному, родственникам его, себе. Не проще ли сделать операцию? Да и не только проще — это единственный выход. Все решено за меня. А я — исполнитель.
Ну, не сделаем операцию, полечим, и пройдут боли, температура и все прочие явления — останутся камни.
Сегодня больному пятьдесят, и если хорошо пойдет лечение, то он выздоровеет, то есть не выздоровеет, а пройдут все боли, и, может, целых десять лет ничего не будет его мучить. В лучшем случае.
Но придет время, и станет ему шестьдесят, семьдесят — и придет опять болезнь, никуда ведь камни не уйдут, и придется мне, нам, оперировать его, но в худших условиях.
Лучше буду оперировать сейчас.
Больной лежит и ждет моего решения. А все уже решено без меня — жизнью, болезнью его, нашими возможностями, долгом, наконец. И я беру его на операцию, везу его в оперблок, кладу на оперстол.
А сам ухожу в ординаторскую, переодеваюсь, снимаю свой халат, костюм, надеваю операционную пижаму, фартук; потом моюсь, надеваю другой халат, мажу уже спящего больного йодом, надеваю перчатки; разрезаю кожу, останавливаю кровотечение зажимами, перевязываю сосуды нитками; иду глубже, разрезаю следующие, нижележащие ткани, вхожу в живот, подхожу к желчному пузырю; нащупываю там камни, с облегчением убеждаюсь в правильности признаков, известных сейчас медицине, врачам, мне; иду дальше, щупаю ниже пузыря, желчные пути, ввожу в них специальное вещество, делаю рентгеновский снимок этих протоков и все равно не вижу точной, ясной картины состояния этих протоков, вынужден что-то решать.
Удаляю пузырь — это решать не надо, ничего другого нельзя, — это решено. А вот с протоками вопрос остается неясным, сомнительным, нерешенным. Неясно, сомнительно, есть там камни или нет. Я использовал все возможное — и рентген, и давление измерял в них, и пощупал, и осмотрел глазами и пальцами — и к ясному решению не пришел.
Можно либо «уйти из живота» — убрать пузырь, все сделать, как надо, и уйти. А потом ходить и нервничать: а вдруг осталось там что-то, а вдруг будет рецидив болезни из-за этого, а вдруг больного опять привезут в больницу?
Мне лень уже сейчас думать об этом «привезут»; мне лень будет потом лечить его; мне надо сделать что-то, что единственно правильное, потому что иначе будет после много лишних действий, не надо лишних действий; и я сестре говорю, чтобы она мне дала такой-то и такой-то инструмент, так как я вынужден — другого нет пути — не полениться и делать операцию на протоках.
И если у сестры нет этих дополнительных инструментов на ее маленьком столике, с которым она стояла рядом со мной, и она вынуждена отойти к большому общему инструментальному столу, я ругаю ее за лень, за беззаботность, за непредусмотрительность, так как все эти инструменты должны быть при ней с самого начала операции, а так вот теперь приходится идти к тому столу. Ну как ей не лень! Хорошо еще, что общий стол находится в полутора метрах от нашего.
Все должно быть предусмотрено, подготовлено, обо всем надо было подумать — а то ведь лень!
И вот я продолжаю операцию: разрезаю протоки, беру специальные ложечки, щипчики, бужи, трубочки, черпаю из протоков ложечками, вынимаю оттуда щипчиками, прохожу протоки бужами, промываю их через трубочки.
И когда все сделано, все хорошо, я думаю, что можно зашивать. Нет, не думаю, а знаю, потому что думают, когда не знают, а когда знают, уже не надо думать, надо делать; давно известно, что знания не есть признак мудрости. Когда думать — когда делать. Сначала время думать — потом время делать. А часто одному время думать — другому время делать. Эк, я стал лениво растекаться мыслью — значит, главное я уже сделал. Но не время еще думать, еще время делать. Расслабился немножко, и хватит.
Да, можно зашивать. Я уже сделал единственно возможное — за меня все уже было решено опытом других.
Теперь решать надо новую проблему. Как зашивать. В данном случае у меня два выхода есть: зашить наглухо или зашить и оставить марлевые тампоны и резиновые трубки. Иногда без них нельзя, а сегодня можно. И так можно, и этак можно. Но спокойнее с тампонами и трубками. Если что случится в животе, тампоны и трубки, торчащие из раны, из живота, сразу же покажут. Мне надо будет наблюдать, все будет само идти. Это мне нравится, лень нервничать и беспокоиться, не имея подстраховочных тампонов и трубок. Но, с другой стороны, больному будет тяжелее: потом их надо будет удалять — больно, стонать будет, — лень потом переживать за лишние боли больного.
Две силы, две лени сплелись и схлестнулись.
Все-таки больному легче будет, не так больно будет, если зашить наглухо. Ему будет легче, а мне наблюдать… Опять все решено без меня и за меня.
Я зашиваю. Я зашиваю протоки, перевязываю остатки пузырного протока; я зашиваю ткани над протоками; я зашиваю то место у печени, где раньше, еще утром, был пузырь; я зашиваю послойно ткани на животе: брюшину и мышцы, потом только мышцы, потом еще один слой, называемый апоневроз, потом жировую клетчатку, потом кожу, потом мажу йодом, потом наклейку делаю, а уж дальше дело анестезиологов — разбудить больного и отправить его в палату. А я сделал все, я не решал, а делал, потому что каждый раз приходилось делать единственно возможное.
А теперь я иду размываться — это значит, я помою перчатки, смою кровь и остальную грязь с них, высушу, то есть вытру полой своего уже грязного, не годного для следующей операции халата, а если есть лоточек с тальком, то руки в перчатках опущу в тальк, обсыплю их этим порошочком и сниму перчатки, вывернув их, чтобы тальк оказался внутри, чтобы потом легче было надевать резиновые перчатки на руки. Перчатки готовы для стерилизации на другую операцию. Я уважаю чужую лень и понимаю, что мне все это сделать на руках легче, удобнее, быстрее, чем если я их гордо скину в раковину и скажу: «Будет жить», а потом сестрам операционным придется все это делать, распластав перчатку сначала на краю раковины, а потом вытирать на столе. Но когда я забываю про лень собственную — перестаю уважать чужую лень, я сбрасываю перчатки в раковину, а фартук и халат на пол.
Больного сейчас разбудят и повезут в палату, а я пойду покурю, покалякаю с коллегами, запишу операцию в историю болезни, потом, чтобы не пришлось еще раз приходить сюда, перепишу в операционный журнал, потом напишу направление на исследование отрезанного желчного пузыря, потом я пойду соберу камни, которые были вырезаны у больного, промою их и завтра отдам либо больному, либо родственникам его. Лучше я сейчас соберу и помою, а то завтра еще придется долго их всех, родственников и больного, уговаривать, что там не рак, не смерть, лучше я сейчас все подготовлю, а завтра камни им отдам.
И если жизнь, медицина, моя лень подготовили мне еще одну операцию, я начинаю все сначала. Но зато, когда все операции уже сделаны, я со спокойной совестью могу пойти из операционной в отделение и буду там смотреть больных, делать перевязки, записывать истории болезни, оформлять документы на выписку, заниматься протоколами разных собраний, проверять исполнение разных взятых на себя и на других обязательств… Я лучше все это сделаю сразу после операции, а то мне потом будет лень: мне лень здесь оставаться долго.
А потом, когда все сделано, я с остальными врачами и ординаторами отделения ля-ля развожу, лясы точу, калякаю и покуриваю — думаем, что будем делать завтра.
Уже давно можно убегать домой — рабочий день кончился, но лень. Я сижу. Я отдыхаю. «Не уверен — не убегай». Я ленив. Я чудовищно ленив.