Утренняя конференция проходит в аудитории. Аудитория на шестом этаже. На шестом этаже больше ничего нет. Ничего нет, кроме аудитории и лестничной площадки. На лестничной площадке несколько старых шкафов с препаратами — остатки музея и каталки.
Когда больной умирает, труп должен еще два часа лежать в отделении. Чтобы труп не лежал с больными, нет, чтобы больные не лежали с трупом, его отвозят в это место — на площадку.
Утром, поднимаясь в аудиторию, врачи отделения боязливо посматривают в угол, где стоят каталки. А если на каталках лежит что-то прикрытое простыней или клеенкой, каждый из врачей сворачивает и осторожно с испуганно-настороженным лицом подходит и смотрит: не мой?
И каждый к дежурным:
— Что случилось?
Так начинается рабочий день.
Хорошо, когда площадка пустая.
— А сейчас она ничего не помнит, что с ней произошло.
— Это, собственно, и должно быть. Последствия смерти.
Вот так и сказал — последствия смерти. Если точнее: остаточные явления смерти!
Эту фразу, это понятие хочется осмысливать и додумывать. «Остаточные явления смерти»!
Лежит больной и не помнит, что с ним произошло.
А с ним смерть произошла, но на площадку не попал.
Нет. Не произошла, а происходила, потому и не попал.
И мы с уверенным видом можем говорить: «последствия смерти». Можем даже объяснить: «Когда человек умирает, после всегда так бывает». И далее небрежно: «Было несколько тревожно, когда вы умерли. Но теперь все в порядке, и вы пойдете на поправку». И звучит весомо, по-докторски, и, главное, убедительно.
После оживления мне, во-первых, всегда хочется узнать, что он там видел, наш больной. И во-вторых, мне хочется быстрее, пока горячо, почесать по этому поводу язык со всеми моими знакомыми, которые твердо уверены, что медицина еще не запустила своего спутника.
Вересаев как-то писал о такого типа нигилистах. Они презирали медицину за то, что она не умела всего, и не обращали внимания на многое, что медицина умела.
А вот! Сто лет назад операция была редчайшим случаем. Каждая операция — отчаянный шаг. Операция по поводу аппендицита — по смелости равносильна чуть ли не полету в космос. Уже совсем недавно, почти в XX веке, Гамбетта умер от простого аппендицита. Лучшие медицинские силы Франции беспомощно ходили вокруг своего национального героя и премьер-министра.
Сорок — пятьдесят лет назад сыпной тиф убивал, убил миллионы людей. И «испанка» — грипп, который и сейчас мы, казалось бы, лечить не умеем, — тогда же унесла столько народу, сколько вся первая мировая война.
Двадцать пять — тридцать лет назад воспаление легких часто приводило к смерти. И, безусловно, было сделано все, чтобы спасти академика и лауреата Нобелевской премии И. П. Павлова.
«Медицина не запустила своего спутника!»
Медицина, к сожалению, не все знает и не все может. Медицина еще не обрела характера точной науки. Она еще где-то между искусством, наукой и великолепным ремеслом.
Пока есть элементы искусства — медицина величественна. Скоро она станет на математические рельсы. Искусство врача тогда исчезнет.
Ну что ж, жаль!
Но так и надо. Врач превратится в медицинского инженера. Больным от этого, наверно, будет лучше. Человека начнет лечить машина.
Но мне лично жалко врачебного искусства.
Все это промелькнуло в голове, пока я слушал голос в трубке: «Сейчас наблюдаем. Ничего не помнит, что с ней произошло».
Я в это время вел со студентами разговор на тему о ранах. Тема сегодняшнего занятия.
Пришлось прервать занятия.
Больная крайне истощена, слаба. Подведение лекарства к самой опухоли в этом случае опасно. Хотя не раз так действовали. Но не только слабость и истощение больной остановили нас: больная — врач. Это мы называем «отягощенный анамнез». Мистика? Но у врачей всегда все протекает с осложнениями. Когда в больницу поступает врач, все настораживаются. Какая будет неприятность на этот раз?
То же думают и больные врачи.
Все думают — и осложнение налицо.
Очевидно, нервы.
Обсудили мы эту больную. Разложили пасьянс из симптомов болезни, общего состояния, биографии, профессии. И решили: пожалуй, лучше не связываться.
Что же, не лечить?
И решили: попробуем.
В операционную я пришел со студентами. Больных готовили к вливанию. Приготавливают операционный столик, шприцы, иголки.
Я к студентам: когда человечество было осчастливлено шприцем и иголкой? И кем?
Ход мысли своеобразен. Сначала думают кем. После этого им яснее и «когда»: им всегда ясно — Пирогов, Павлов. В медицине все сделано только ими. Так иных студентов иные преподаватели настраивали.
На этот раз Пирогов. Ведь он хирург. Шприц должен изобрести хирург. Значит, Пирогов. Приблизительно такой ход мысли.
Я люблю Пирогова. Пирогов один из интереснейших и крупнейших людей в истории русской культуры. По существу, создатель русской хирургии. Пирогов — Пушкин в хирургии. До него у нас в хирургии была пустота. Но из большой и сложной человеческой личности сделали только знамя. Студенты называют его и посмеиваются. Я бешусь от этих улыбок, но помню: они ни в чем не виноваты. И Пирогов ни в чем не виноват. Пирогова надо вернуть во всем великолепии его личности, во всем великолепии удач, прозрений и ошибок.
— Пирогов не нуждается в вашей снисходительности. Он велик без вас. Нечего ему приписывать то, чего он не делал. Вы оскорбляете этим и его, и всю русскую хирургию.
Все-таки, мне кажется, я достигаю цели. Ведь если показать и рассказать, что он действительно сделал, да притом рассказать и о его ошибках, так и величие его становится виднее. Это же личность большая. Человек большой. По-моему, сейчас для них Пирогов и выше и ближе.
После этой апологии Пирогову я приступил к делу.
Сначала та, которая постарше.
Все хорошо. Лекарство ввел. Никакой реакции.
А теперь больная-врач.
— Лягте, пожалуйста, на правый бок.
Попутно я объясняю студентам.
Это ошибка. Врач ведь. Не надо ничего при ней говорить.
— Сейчас будет небольшой укол. Это местная анестезия. — К студентам: — Вы уже проходили? Видите, сначала новокаин вводим в кожу. Получается желвак — как лимонная корка. Теперь глубже. Вот. Теперь обхожу. Здесь это должно быть. Так… так… Угу…
(Нету. Где же игла? Ну-ка вытащу. И снова. Опять уперся. Еще раз. Ага! Вот она!)
— Вот видите?
— Давайте тот шприц.
— Коллега, больно немного.
— Ничего, сейчас кончаем. Потерпите еще чуть-чуть. (Вишь как: коллега! Политес соблюдает. Значит, не так больно.)
Ничего. Не страшно. Ввели — и никакой реакции. А говорят, с врачами всегда морока… Мистики!
Давление оставалось все время на одном уровне. Только чуть больно дышать. Пульс хороший.
Я чуть отошел и стал объяснять студентам — что вводили, как вводили и куда. И почему мы этого сейчас не боимся. Чудеса техники, XX век и так далее.
У студентов перерыв.
И я закурил.
— С доктором что-то плохо!
— А, докторские штучки!
(Надо все-таки посмотреть. Черт их знает, докторов!)
Поворачиваюсь к дверям. (У них все может быть — медики.) Шаг. (Может быть, давление упало?) Шаг… Шаг… (Валя-то здесь? Да вот она.) Шаг. Дверь. (Боже!)
— Черт возьми!
Бледная. Даже серая. Даже с синевой. Глаза закатились куда-то вверх. Почти не видны. Отдельные судорожные подергивания. Как бывают после смерти. Так и называются — постмортальные (послесмертные).
(Мертва! Быстрее!!)
Два прыжка. Стол.
— Валя!!!
(Она уже все поняла.)
Пульса нет. На руке нет. На сонных артериях нет. Сердце — не слышно.
(Смерть. Надо начинать массаж сердца. Что тянуть!)
И грянула работа. Я давил на грудинную кость. Надо сдавливать сердце. Сдавливать между грудиной и позвоночником. Массаж. Сердце сжимается и разжимается. Кровь гонит по сосудам. Раз шестьдесят — семьдесят в минуту. Недавно в роддоме я открытый массаж делал. Вскрывал грудную клетку. А здесь сначала попробовать так. Две-три минуты.
(Так сразу тяжело! Раз. Раз. Раз. Еще!)
— Скамеечку мне! Под ноги! Повыше! (Пьедестальчик.)
Валя уже здесь. С аппаратом. Трубку вводит в горло. Дыхание она берет на себя.
(Еще. Еще. Будет эффект? Что-то хрястнуло.)
— Ребро сломал! А, черт с ним! До него ли! Нет, не надо меня сменять.
Голова взорвалась. Болит. Это от внезапной тишины. За окном все время тарахтела машина. И вдруг перестала. Что за черт!
— Дышит! Дышит!
А вокруг студентов полно. Какие лица! И испуганные. И сочувствующие. И страдальческие. И просто любопытные. Их ругают: современная молодежь! Мы в их годы… и так далее… Они другие. Конечно. Они даже не такие, как мы были. Всего лишь 10 лет назад. Наши девочки на третьем курсе скромные — с косичками, губы некрашеные. Без колец на пальцах. А сейчас: губы крашеные, прически самые разные, глаза искривленные и изогнутые, в виде спирохет, на пальцах кольца и у многих еще и обручальные. И у ребят тоже.
И все же те же самые ребята. «В их годы мы…» Не могут же они быть такими, как мы во время войны или даже сразу после нее! А знают они, по-моему, больше, чем знали мы в их годы.
Когда они смотрят, мне легче.
И врачи собрались со всего отделения. И сестры.
— Пульс на сонных артериях!
А затем пульс на всех остальных. А затем и давление появилось. И поднялось до цифр нормальных.
Для верности я еще немного покачал.
— Что вы делаете? Глюкозу? Валяйте.
— Тебе-то самому не надо кардиаминчик?
— Издеваетесь.
Больная дышит. Сама, без нашей помощи. Глаза открыла.
— Как вы себя чувствуете?
— Грудь болит.
(Еще бы не болеть! Давил на совесть. Да и ребро сломал. Надо бы и покурить.)
Я отошел к окну. Выглянул. С пятого этажа все не так выглядит. Странная картина.
Машина бежала через весь двор. Наискось. На наклонное дерево. Впереди металлический скребец. Не знаю уж, как эта машина называется по-научному. Позади ковш навис. Добежала до дерева. Уткнулась в него скребцом. Как свинья, желуди копающая. Дерево покачнулось. Но стоит. Собрала все свои силы. И опять злобно уткнулась в дерево. Злобно. Мне сверху хорошо видно. Уткнулась. Дерево упало. Самодовольно отошла. Я даже видел, как торжествующе покачнулся ковш.
Затем, опять мелко подсеменив к дереву и сделав из ковша подобие крючка, стала поворачивать ствол в удобную Позицию. Затем опять скребком своим стала переворачивать и подталкивать дерево куда-то в сторону. Делала она это уже значительно спокойнее. Дерево-то уже мертво. Сдвигая ствол, попала своей передней частью в какую-то яму. Тогда сзади ковш выдвинулся. В своей средней части согнулся, как в суставе. Впереди вылезли какие-то лапы-упоры. Ковшом уперлась и отжалась. Как люди отжимаются во время зарядки. Повернулась и вышла из ямы.
Вот это машина!
Стало быть, это она, когда замолчала, оглушила меня тишиной. А сейчас опять шумит.
А больная свободно разговаривает.
Сутки мы ее наблюдали. Волновались. Не отходили от нее. Все время кто-нибудь сидел около.
И на утренние конференции я ходил с большим опасением, неспокойно. Все поглядывал на площадку.
Две недели болело ее ребро.
А я мучился и чувствовал себя неловко. Как объяснить, что ребро сломано?
Так до самой выписки и не знал, как объяснить.
Не говорить же, что она один раз уже умерла.