— Ну, а теперь что?
— Теперь жду, что будет дальше. Не выхожу из отделения.
— Шеф-то как?
— Стараюсь на глаза не попадаться.
Громадный, неправдоподобный рост. Такой большой человек должен быть только хорошим. Если при таких размерах да еще быть плохим, было бы нечто фантастически ужасное. У него хорошая, умная голова. И какие руки!.. Я всегда получаю удовольствие, глядя, как он оперирует. Большие, правильные руки. Они хоть и большие, но я не могу сказать — сильные. Хотя они наверняка сильные. Богом данный хирург. Такие, наверное, редко рождаются.
На третьем курсе он ловил на улице беспризорных собак и устраивал из папиной профессорской квартиры экспериментальную операционную и виварий. Собаке сделает укол (вначале он не знал, что собак после этого надо выгуливать), и она лежит, к столу привязанная, и бьет хвостом… И все летит на профессорские стены. Учился давать наркоз. Учился оперировать. Бедные родители!..
После института, где-то на селе, он уже оперировал так, как я мечтаю сейчас научиться. Попробуй заставь такого писать подробные, как у нас говорят, «для прокурора», истории болезни. Он, конечно, до сих пор пишет истории болезни так, что показать их начальству или студентам невозможно. Он слишком велик и широк для педантичных записей. Он и не ученый в привычном смысле слова, а просто Большой Хирург.
Теперь он мучается. Больной семьдесят пять лет. При таком возрасте решиться на операцию вообще трудно. А когда он увидел опухоль, занимающую весь желудок, стало ясно — оперировать нельзя. Все равно что стрелять в лоб. Но ни одного метастаза! В принципе технически опухоль удалима! Что делать?
Оперировать — почти наверняка убьешь.
Не оперировать — наверняка больная сама умрет, но… потом. Своими руками убить или приговорить? Что выбрать?
А все-таки оперировать — использовать оставшиеся полшанса. А вдруг выживет сейчас и будет жить потом?
Но может ли хирург, оперируя, рассчитывать на «вдруг»?
Скорее всего, она эту операцию не выдержит. Удалить весь желудок, а в этом случае еще и селезенку, сшивать кишку с пищеводом. Семьдесят пять лет. Кто нам, хирургам, дал право лишать человека последних трех — шести или бог знает скольких там месяцев жизни? Мало ли зачем человеку они понадобятся! Ведь последние!
Пойти на эту операцию — пойти почти на сознательное убийство.
Но не использовать хоть такусенький шанс!..
Реши-ка за несколько минут жизнь чужого когда-то тебе человека! Но поддайся жалости к человеку во время операции — и ничего для него не сделаешь. Жалость лишь туманит глаза врача. Жалость необходима людям, но не в ситуации врач — больной. Может, не делать? Пожалеть? Пусть поживет хоть сколько-нибудь. Вот так пожалеешь один раз, другой — так и будут они у тебя умирать. Сегодня, завтра или через полгода.
Слушается дело о жизни!
Банальная мысль: самое дорогое — это человеческая жизнь! Но ведь это не просто слова. Подумать только! Умереть! То есть не жить. Никогда не существовать. Ничего больше не знать. Не чувствовать. Это так же трудно осознать до конца нормальной мыслительной системой, как такие категории, как бог или Вселенная.
Решив и поняв, что оперировать эту больную, удалять ей весь желудок, невероятно опасно, он все же произвел радикальную операцию.
Он кончил ее в половине второго. Сейчас восемь часов. Как можно уйти сегодня из больницы? Но через час придет шеф со своим вечерним обходом тяжелых больных. Надо успеть убежать. Что можно сказать шефу? Он мудр. Шеф-то хорошо знает, что оперировать было нельзя. Скажи ему — убьет! У каждого своя точка зрения на право хирурга рисковать. Рискуешь больным, собой, отделением.
И мне поручено осторожно сказать правду.
И я же должен подать знак, когда можно будет вернуться к больной.
— Как дежурство? Все в порядке?
— Да ничего. Утомительно, когда никого не везут.
— Ха, утомительно! Молодежь. Ложись и отдыхай, коль спокойно пока.
— Да ведь покоя-то нет. Все ждешь чего-то. Ей-богу, я от операций меньше устаю, чем вот от такого ожидания. Всю ночь оперировать легче, чем слоняться и ждать.
— А как послеоперационные?
— Да тоже все спокойно. Только вот после сегодняшней операции Симонова требует наблюдения. Давление ничего. Мы ей кровь перелили. Впечатление, что она хорошо пойдет. Подождем четвертого дня.
— О чем ты говоришь? Там же пробная. Что ждать четвертого дня?
— Да там не было ни одного метастаза. И опухоль не так чтобы очень большая. Только вот к селезенке подходила.
— Ты что? Я же был в начале операции. Там же если делать, так тотальную! Да еще с селезенкой!
— Конечно. Но давление было хорошее. И вообще она ничего была.
— Так он что — сделал радикально?!
Глаза у шефа стали треугольными.
— Да она ничего, хорошая. Пойдем посмотрим. Там все в порядке.
По цензурным соображениям можно смело опустить дальнейшие детали нашего разговора. А больная была действительно ничего. Немного бледна. Переливают кровь. Рядом сидит дочь ее. И пульсишко ничего. А я-то при чем? Но молчу. Мне даже лестно.
Уходя, шеф сказал, что, если больная помрет, он запретит нам двоим оперировать в течение трех месяцев.
«Преступника» можно звать обратно. Опасность миновала. Отбой.
А дальше началась нервотряска. Первая ночь спокойна. На следующий день давление 80. Уколы. Лекарства. Кровь. Кровь. Бледность. Пульс больше ста. Может быть, кровотечение? Гемоглобин нормальный.
Он, конечно, не отходит от больной. Только на несколько минут. Для разговора с шефом.
Что же это, кровотечение или сердечная недостаточность?
Снова наблюдение. Снова переливание.
Идет время.
А к вечеру давление 80. А потом 90, 95…
Когда я уходил, оставив его наедине с ней, давление было уже 105. Он мог бы и пойти поспать, да разве доверишь! Я не осуждаю его, хотя дежурные могут быть и в обиде.
Он целую ночь с больной. То кровь. То банки. То строфантин внутривенно. То бог его знает что!
Утром он стал еще длиннее. Наверно, потому, что похудел. К тому же все время в палате ее дочь. Это тоже очень нервирует. А что делать? Не разрешить? Тоже ведь не дело.
У нас в больницах считают, что родственников надо пускать пореже. Чтобы не каждый день. Что они мешают работать. Что они нервируют персонал. Все это безусловно и абсолютно правильно. Но мне все равно кажется варварством старание не допустить близких к больному. Человек после операции.
Всегда может внезапно наступить смерть. Запрещать близким приходить в больницу — конечно, негуманно. Надо взять на себя и эту трудность.
А на третий день — воспаление легких. Да какое! Оба легких. Нарастает дыхательная недостаточность. Дышит часто. Как-то не до конца. Не полной грудью. Семьдесят пять лет. Ногти, губы, кончик носа синие. Кислород не помогает.
Дышит не полной грудью. Значит, пока воздух дойдет по трахее, по бронхам, по всем путям до самой ткани легкого — сколько надо преодолеть! И как мало доходит! Надо сократить это расстояние. Это так называемое вредное пространство.
Надо отсасывать из легких мокроту, чтобы освободить дыхательную поверхность. Чтобы вдыхаемый кислород не имел преград на своем пути к легкому.
Снова работа. Разрез на шее впереди. Щитовидка отведена кверху. На кровати очень неудобно это делать. Вот трахея.
— Зацепи ее крючком, а я разрежу.
Из дыры с шумом выходит воздух и сгустки мокроты.
— Отсос! Сколько мокроты! Конечно, нечем дышать.
Наконец в трахею вставлена трубка. Дыхание стало ровнее.
Скоро больная порозовела. С дыхательной недостаточностью тоже справились.
Только вот если с больной надо поговорить, трубку прикрывают пальцем. Воздух из легких идет по нормальным путям. Через голосовую щель. Тогда звуки получаются. А пока ей приходится быть бессловесной.
Ночь опять была спокойной.
А на четвертый день мы все по очереди подходим к палате.
— Как живот?
— Мягкий. Язык влажный. Пульс в пределах восьмидесяти — девяноста.
И так целый день.
Мы с ним целый день щупаем живот, а потом обсуждаем, рассуждаем. Да и шеф все время напоминает о грозящей нам санкции.
Если швы на желудке, на кишках расходятся, то чаще всего это бывает на четвертый день.
— Все-таки живот она немного напрягает. Как ты думаешь?
— Да, по-моему, мягкий. Это ты с перепугу.
— Знаешь, как у раковых больных? У них ведь после операции, когда все в порядке, живот как тряпка. Тем более у такой старухи. Чем ей напрягать-то? Мышц почти нет.
— Верно, конечно. Но язык, пульс. Все же хорошо!
— Старая. У них все протекает слабо выражено. В животе, может быть, уже бог знает что, а никакой симптоматики.
— Что гадать? Ты сейчас можешь что-нибудь сказать определенное? Тогда жди и молчи. Нечего портить нервы себе и людям.
Эк я его! Легко мне говорить! А когда я сам в таком положении? Точно так же юродствую. Конечно, она старая, ткани держат плохо, все нитки могут прорезаться. Но что мы можем сделать? Ждать.
— Ну как?
— Все то же.
— Пойдем к дежурным. Может, поешь что-нибудь?
В ответ он что-то буркнул. Я понял: мысли у него далеки от «поешь». По-видимому, он кого-то послал к черту. Но кого? Дежурных? Еду? Меня? Надо оставить его в покое.
И вечером:
— Ну как?
— Все то же.
А утром:
— Ну как?
— Ничего. Знаешь, я сегодня ночью сделал очень интересную операцию…
Он уже говорил про других больных, про другие операции.
Уезжая в загородную больницу для долечивания, она говорила в полный голос.
Что ж, такой риск оправдан.