— Кто это придумал, что хирурги режут? Хирург — резака. Хирург — мясник. Хирург — портной! Вот уже три часа, как я шью, шью. Крою и шью. Наверное, на резанье в чистом виде ушло минуты полторы. И часа два с половиной чистого шитья. И так всегда.
Мы в основном шьем — и мало режем.
Да и вообще у этой больной не резанье главное.
Она поступила с диагнозом рак. Резать! Но у больной диабет.
Диабет — это не просто много сахара в крови, в моче. При диабете плохо заживают ткани. Для меня сейчас это главное.
Рак — резать!
Диабет —?
А после операции сахар может неудержимо нарастать, нарастать. Человека сжигает сахарная буря. Потеря сознания… Кома. Смерть.
А может быть наоборот. Дашь инсулина слишком много — сахар совсем исчезнет. А без сахара опять потеря сознания… Другая кома. Бессахарная кома! Смерть.
Надо позвать специалиста.
— У больной некомпенсирующийся диабет. Оперировать нельзя.
— У нее рак. Другого выхода нет.
— Слишком большой риск. А каков объем операции?
— Да кто ж его знает. Думаю, что в лучшем случае велик.
— Ну что ж. Готовьте ее. Может, скомпенсируете. Тогда идите на риск.
Наконец что-то вроде компенсации наступило.
Смотрели все вместе: хирурги, анестезиологи, эндокринолог-диабетчик, терапевты.
Самая трудная задача анестезиологам.
Идет операция. Момент жестокой травмы. Все должно оставаться в это время на одном уровне. Все, чтоб было как перед операцией. И сахар. И кровь. И дыхание. И давление. Все, что не в руках хирурга.
Еще неизвестно, у кого больше работы будет.
Нет, у меня больше. Но что я смогу без них?
Все подумали. Все разрешили.
Хирурги примерились.
Анестезиологи оценили и согласились.
И вот она на столе.
В операционной недавно был ремонт. Глаз режет белым цветом, белым блеском. Слишком бело. Не помню, у какого народа траурный цвет белый. Сейчас в операционных цвет меняют: зеленоватый, фиолетовый, сиреневый. Хорошо!
Голова Ларисы Петровны тоже белая.
Тяжелая война сейчас начнется, Лариса Петровна!
А Лариса Петровна никогда не узнает или, в лучшем случае, никогда не сумеет оценить степень нашего совместного риска, степень нашей узурпации.
В головах — врач-анестезиолог, две сестры-анестезиста.
— Не уходи. Мы начинаем наркоз. Начинай мыться.
Я моюсь. Лаборантка набирает кровь в пробирочку. Сколько сахара там сейчас? Ответ будет через час.
Я моюсь.
У больной седая голова. Глаза уже закрыты. Спит.
По коням! Я, ассистенты, сестра.
Анестезиологи тоже распределяются по своим местам.
С этого момента наши заботы разграничены.
Моя забота — живот.
Их — вся остальная Лариса Петровна.
Разрез — секунда. Останавливаем кровотечение. Зажимы, нитки — полторы минуты. Разрез — секунда. Последний слой. Разрез — секунда. Почти все основные разрезы сделаны.
Весь желудок захвачен. И селезенка! И толстая кишка. А вся опухоль болтается — можно убрать. Опухоль убираема. Теоретически можно убрать. Но сколько! Выдержит ли?! Желудок, селезенку, толстую кишку. Желудок весь. Да еще этот диабет тяжелый. Может остаться на столе. Может не выдержать.
— Ну как она?
— Ничего. Делай.
— «Делай»! Тут если делать, то форменную резню учинять.
Думаю… Думаю… Думаю…
Диабет. Диабет. Диабет. Заживет — не заживет. Срастутся ткани или не срастутся?
Нельзя не убирать, если можно убрать.
Весь этот конгломерат — желудок, кишка, селезенка в опухоли — перекидывается с руки на руку.
Диабет — рак. Можно? Опасно! Как быть?
— Позовите шефа.
Без него испугался, перестраховщик! Да поди же ты решись! Умрет — скажут: «Зачем делал? Превысил показания. Не оценил противопоказаний. Хирургическое хулиганство. Лихачество!» Перестраховщик? Все равно я ж не скажу: «А мне шеф велел».
— Ну чего тебе?
Любит он строить из себя рубаку неотесанного. Эдакий кудеяр-богатырь. А сам интеллигент — врач в третьем поколении. «Да я его со света сживу, удушу!» А сам, кроме своих ближайших помощников, то есть меня и еще одного врача, никого обругать не может. А меня любит ругать за интеллигентскую гниль. Когда у нас умирают больные, он всегда нас ругает. Мы говорим, что не виноваты. Рак, мол, ткани плохо срастаются. Мы-то все делали правильно. Может, он и прав, когда говорит, что хирургу, в конечном счете, лучше всего винить себя, а не искать объективные причины. «В себе ищи вину, — говорит он, — это окупится». Может, и так, но, когда тебя ругают, все-таки лучше вспомнить объективные причины. Оправдываться так приятно, вернее, так хочется.
Рассказываю. Показываю.
— Ну и что? Делай, если можешь. Не оставлять же ей это.
А теперь пойдет в кабинет и будет думать: правильно сказал или нет. Но виду не покажет. Он никогда не сомневается. И больные, и мы, врачи, ему верим за то.
Ну что ж, помогай нам бог!
Нам?
Нам.
— Зажим. Зажим. Ножницы.
Зажим. Зажим. Ножницы.
Два зажима — между ними разрез.
Потом под каждым зажимом перевязываю ниткой. Разрез — секунда, полсекунды. Вязать три — пять секунд.
Отделили толстую кишку. Теперь желудок. Сейчас отсеку от двенадцатиперстной кишки.
Зажим. Зажим. Нож.
А теперь шить, шить, шить.
Разрез — секунда. Шить пять — семь минут.
В операционной ужасный шум. Что они шумят? Когда операция обычна, типична, никакой шум не беспокоит. А когда все на натянутом нерве… Говорят, в новом Институте хирургии музыка в операционной играет. Когда операция идет нормально — все довольны. Чуть что не ладится — «Выключите вы, наконец, эту бандуру!..»
Почему шумят? Нельзя ли потише?
А потише нельзя.
Слышу дискуссию.
— А холецистит старый.
— Да бабке за шестьдесят. Отказывается от операции она.
— Молодец он, ваш холецистит, что отказывается. А то столы все заняты. Прободная язва поступила. Негде оперировать. Холецистит может и подождать, а язва нет.
— А язва у вас какая? Молодая? Старая?
— Молодая. Парень. Двадцать девять лет.
— Тяжелая?
— Обычная.
— Кто лечить ее собрался?
— Шеф.
Шеф уже моется. Мне видно. Плещет в тазиках руками.
Я стараюсь не слушать, что вокруг говорят, но слова долетают: холецистит отказался… отказался… зался… ся; язва согласилась… силась… ась…
Два стола для одной операционной много. Один стол на один зал. Я не хочу отвлекаться!
У меня уже весь желудок выделен.
Анализ: сахара стало меньше нормы. Вот те фокус!
Давление, пульс — все в порядке. Впрочем, не мое дело. Пусть анестезиологи заботятся.
Самое тяжелое, сложное — сшиваю пищевод с кишкой. Швов двадцать — тридцать.
Я не хочу отвлекаться.
Между мной и вторым столом опустился ватный занавес. Звуки, доносящиеся оттуда, приняли абстрактную форму воздушных колебаний. Смысл их пропал.
Я шью пищевод…
Ну вот. Теперь бы передохнуть. Надо бы каждый час кофе нам давать. А уже два часа прошло. Подвели бы трубочку ко рту. Как космонавтам. Мы ведь тоже пользу приносим. Пососал… и дальше оперируй. Да хоть бы после операции кофейку! Нет таких правил.
На том столе пронесся шелест облегчения. Ведь возможность ляпа во время операции всегда есть.
На том столе действительно язва. Резекцию желудка делают. Казалось бы, диагноз абсолютно ясен. А в живот влезешь — там ничего. Ошибка диагностики или, как говорят, «козья морда».
Шьем кишки. А они перистальтируют, двигаются.
Хорошая рифма: перистальтика — перестаньте-ка. Не перестану. Еще надо шить тонкие кишки. А потом толстые кишки. Теперь осталось только шить. Резать нечего.
Анестезиологи чего-то зашевелились. Что у них там? Впрочем, это не моя забота. Их дело.
Сахар вроде больше не брали. Может, давление упало? Кровь переливают. Пусть покрутятся. У меня своих дел хватает.
— Ну как она там?
Все-таки не выдержал, спросил.
— Все в порядке.
И опять я шью, шью, шью…
Вообще-то надо бы все автоматами шить. И надежно. И всякий сможет. Не надо виртуозничать, чтобы сшить. Их еще мало, но они наступают. А мне и не хочется. Ведь я умею шить. А как трудно было научиться! Фотография точнее живописи. Однако художники все-таки рисуют. И все же мы перейдем на автоматы. Кому нужны виртуозы? Нужно хорошо соперировать. Швы должны держаться. Кто бы ни шил.
Говорят, символ хирурга — скальпель. Ерунда. Иголка с ниткой — сегодня. Сшивающий аппарат — завтра.
Кишки сшил. Все в порядке.
Вытер полость изнутри. Или, как пишут в истории болезни, брюшная полость осушена.
Можно зашивать живот.
Все!
Кончено!
Лариса Петровна молодец! Хорошо перенесла операцию!
Сигарета хорошо удерживается во рту и плохо пальцами.
А кончена всего лишь операция.
Все, что было, — ерунда. Вот как теперь? Сбалансируем мы ей сахар? Даже если компенсация диабета останется, ткани все равно могут не срастаться на этом сахарном фоне.
Будем балансировать: инсулин — глюкоза, глюкоза — инсулин; кровь — моча, моча — кровь.
Опять сидим с анестезиологом и думаем, а часто гадаем: чего сейчас дать больше — глюкозы или инсулина?
Опять берем анализы, анализы. Так и идет. Анализ крови: ух-ты, надо глюкозы! Анализ мочи: ого, надо инсулин!
Сидим, решаем, ждем, гадаем, ждем.
На следующий день.
— Лариса Петровна, как себя чувствуете?
— Плохо. Живот болит.
— Как же не болеть ему! Ведь резаный.
Хорошо поговорил. Вразумительно так. Успокоил.
Глупые вопросы мы задаем часто. А что делать? Спросить-то надо.
Дома у нас длинный пустой коридор. И много дверей выходит в него. И телефонный аппарат. Дверь, что напротив телефона, обита чем-то фундаментальным. Разговоры мешают. Чужие разговоры всегда мешают. Все соседи спокойные, положительные, тихие. Спать ложатся рано.
Сейчас у меня живет приятель. После десяти часов мы разговариваем приглушенно-притушенными голосами. Ходим по коридору осторожно, мягко переступая ногами, словно леопарды. Если нам звонят после десяти, у моей жены предынфарктное состояние. Она долго говорит мне про хамство и объясняет сущность беспардонности. А недавно в дверях нашел записку: «Граждане! Во избежание неприятностей просьба в ночное время громких разговоров не вести и после 11–12 часов стульями не шаркать. Ведь кругом все спят. Надо считаться». И мы считаемся. После десяти в квартире мертво. А в нашей комнате шепот — сгущается атмосфера скандала. Грядет.
…И вот вам! 0 часов 30 минут.
Трезвон! Телефон!
Она!
— Да!
— Хорошо, что я на тебя напала. Понимаешь, у нее вечером развился жуткий парез кишечника. Живот вздулся. Рвота. Я как раз вечером позвонила, мне об этом рассказали, ну я и притащилась сюда. — Это анестезиолог. — Я думала, диабет заиграл. Но это ваши фокусы, хирургические.
— Как сейчас?
— Сейчас все налаживается. Не волнуйся и не приезжай. Можешь смело не приезжать. Но завтра воскресенье. Ты с утра будь здесь. Сам посмотри. Так спокойнее.
— Завтра-то я буду обязательно. А вот сейчас? Точно не надо ехать?
— Нет. Сейчас все хорошо. Я просто хотела рассказать все, а дома у меня телефона нет. Будь здоров.
— Большое спасибо, что позвонила. До свиданья.
Дома телефона нет. Какой абсурд! Врач без телефона! Я переезжаю на другую квартиру. Там тоже телефона нет.
Сейчас мне часто звонят. Приходится в больницу уезжать. И даже оперировать.
А что будет после переезда?! Просто страшно.
Надо дома строить с готовыми телефонами. Город-то стал невероятно большим.
Сейчас ехать, конечно, без толку. Впрочем, было бы спокойнее. Но вообще-то, по-видимому, все разрешилось. Сколько в коридоре лампочек. От каждого соседа в коридор своя лампочка. Это на случай ночных путешествий. Там в палате не работает световой сигнал. В послеоперационном отделении две сестры. Нет, сейчас не поеду. Завтра.
— Что случилось?! Жива?!
Кроме «жива», есть еще много всяких уровней состояния.
Жена спросила бы: «Ну как она?»
Приятель же сразу быка за рога:
— Жива?!
— Как она?
— Ничего. Не ахти.
— Жива?
— Гм… Пока да.
Конечно, на первый вопрос легче ответить более полноценно. А он задает вопрос такой неопределенный и расплывчатый: «Жива?!»
Утром жива.
— Лариса Петровна, как чувствуете себя?
— Сегодня лучше. А вчера живот надулся, как барабан. Думала, лопнет. Вот во рту только сохнет очень. Наверное, опять мой сахар.
— Ничего, с этим-то мы сейчас справимся.
В утреннем анализе крови и мочи сахара действительно много. «На одну единицу инсулина нужно четыре грамма сухого вещества глюкозы». Мы так и давали. И все-таки в моче ацетон: опять декомпенсация. Значит, больше инсулина надо. Но и глюкозы больше. Снова расчет. Новый расчет.
А живот мягкий. В животе пока все благополучно. Язык сухой, но это из-за сахара.
Перевязка. Все хорошо. Ну что ж, можно и домой тогда.
На следующий день мы опять сидим с анестезиологом. Опять считаем.
К вечеру ацетон исчез. Сахар снизился до обычного уровня.
— Пожалуй, можно сохранить вчерашний инсулиновый режим?
— Лучше дождемся вечерних анализов. А пока пусть по-прежнему.
— У нее к ночи сахар в моче уменьшается. Так и до операции было. Может, вечернюю норму инсулина уменьшить?
— Опасно. Меньше? Нет, страшновато.
— Ну посидим до вечера, тогда и решим.
— Лариса Петровна! Как жизнь?
— Ничего. Лучшает все время. Вот если б попить разрешили. Больше б ничего и не надо.
Смотрит на меня так жалостливо. А может, пожалею и разрешу. Ох, как хочется разрешить попить!
— Нет, нет. Ни в коем случае. Пока рано.
Вдруг стало подниматься давление. Наверное, для нее слишком много глюкозы налили в вену. Не выдерживает. Хорошо бы поменьше, но тогда и инсулин уменьшать надо.
Вечерние анализы позволили это сделать.
А утренние сказали, что сделали это мы зря.
Новые расчеты. Опять мы сидим с анестезиологом. Ее обязанности давно уже кончились. Но как говорил кто-то: корректность — это в известных случаях взять меньше, чем имеешь право, а дать больше, чем ты обязан. Опять сидим с ней — думаем, считаем да гадаем.
Снова на помощь призваны шефы.
Пришел самый главный шеф. Он типичный книжный интеллигент. Очень мягок и мыслями гибок. Говорит тихо. Думает глубоко, широко, проблемно. А сам больной абстрагируется. Главный шеф, наверно, так и должен. Он сразу стал что-то предлагать и рассуждать, как изменить местный сахарный обмен в заживающих тканях. Интересно. Подумать надо. По дороге шеф, правда, забыл о некоторых препятствующих его идее деталях. Но в принципе этим надо заняться. Шеф прав. А сам я не додумался. Впрочем, я думал о больной.
Второй шеф — тот конкретно говорит, что и когда надо этой больной сделать. Попутно развил идеи главного.
Ну, а мы снова считаем и считаем, вводим, вливаем, давление мерим и — анализы, анализы…
…К седьмому дню мы были уже без всяких идей, выжатые и отжатые, почти ползающие, но… компенсации добились стойкой!
Ацетона нет.
Давление стабильно.
Сахар на одном уровне.
Новая забота. Столько вводили жидкостей, что появились отеки. В данном случае жидкость — это глюкоза. Без жидкости нельзя.
— Начнем поить ее, что ли? Семь дней. Будет пить сладкий чай.
— Если б можно — это был бы великолепный выход.
— Пошли попробуем. Господи, благослови!
Даже если она спит, то, услышав наши шаги, моментально раскрывает глаза.
Язык хороший. Живот мягкий.
— Лариса Петровна, живот не болит?
— Нет. Совсем не болит.
— Ну, тогда можно попить. Хотите?
— Давно уже жду. Кажется, выпью и пойду сразу.
Лариса Петровна при нас пьет несколько глотков.
— Ничего не болит в животе?
— Нет. Все хорошо. А приятно-то как! Вода алмазная.
Глаза ее блаженно маслянятся, и вся она расслаблена и довольна. Много ли человеку надо!
Гляжу на нашего анестезиолога. Лицо усталое и даже какое-то изможденное. Это за последнюю неделю. Сегодня она уходит, не дожидаясь ночи. Это для нее рано. Сейчас она идет на курсы английского языка. Потом в Дом кино на премьеру. А совсем вечером в какой-то ресторан. Передых. Такая передышка не только приятна, но просто необходима ей.
Восьмой день. Отеки стали уменьшаться. С сахаром все хорошо. Лариса Петровна ела бульон, сок, жидкую кашу, пила чай.
— Еще мне денек, и я буду здорова совсем. Я чувствую, как мне становится лучше.
И мы чувствуем. Действительно, все идет на лад. Мы приходим часто просто так. Отдохнуть. Придешь, посмотришь, пощупаешь, и легче становится. Снимается усталость от других больных, студентов, просто различных невзгод. Все остается за порогом ее палаты… Она лежит одна в палате. Вторая кровать пустая. Посидишь на ней, отойдешь к двери — издали оценивающе посмотришь. Проверишь анализы и… пойдешь работать дальше. И шефам легко докладывать. Все хорошо. И все. И главный шеф, и непосредственный мой шеф — оба довольны.
Девятый день прошел также хорошо.
Начались десятые сутки. Я гордо собрал всех близких своих на работе, и небольшой, но компактной массой все двинулись за мной: иду хвалиться.
Смотрели. Щупали. Радовались.
А Лариса Петровна охотно со всеми разговаривала.
— Когда ходить можно будет, доктор?
Я сегодня дежурю. Дежурить-то легко сейчас. Когда устану ночью, да только вряд ли устану, зайду к ней.
Больные поступают. Больные! Поступайте! Много поступайте! Сегодня я со всеми справлюсь!
— Быстрее! В изолятор!
Это кричат на лестнице. Бегу. На ходу:
— В чем дело?
— Кажется, умерла ваша больная.
— ?!
Какой вздор! Я же только оттуда! С чего бы ей плохо было? Нет. Не может быть!
Бегу.
Меня увидели анестезиологи. Сразу побежали следом. По отделению нельзя бегать. Редко бегаем.
Бегу.
Лежит. И ясно, что оживлять уже поздно. Уже и не Лариса Петровна.
Это или инфаркт сердца или какая-нибудь артерия важная закупорилась.
Внезапная смерть. И ничего нельзя сделать. Я тоже так могу умереть.
— Как же так случилось, Лариса Петровна?
Выхожу из палаты сразу усталый, не в силах сделать ничего, даже жеста. Мысли обрывочны. Ноги ватные. Неужели сегодня еще дежурить?
Сажусь в кресло. Закрываю глаза. И курить не хочется.
На далекой реке Амазонке есть маленький город Манаус. Там построен оперный театр. Копия парижского. Только чуть больше, чуть шикарнее. В городе нет ни одной труппы. Раз в год приезжают артисты из Рио-де-Жанейро на два дня. Играют и уезжают. На одном спектакле может побывать весь город — с детьми и со стариками. В остальное время театр разрушается. А лес наступает на город и смыкается вокруг города. Скоро будет лишь один театр в лесу.
Огонек вокруг сигареты круги дает. Никак не встретится огонь с сигаретой. Наконец дым пошел в глотку.
— Какое сегодня число?
— Двадцать первое декабря.
— Да-а… денек.
— Какой день?
Вечно эта дура пристает с дурацкими вопросами.
— Никакой.
В кабинете у шефа мягкое кресло. То ли сижу, то ли лежу. Передо мной окно замерзшее. Фонарь с улицы сверкает в каждой льдинке на стекле. Передо мной какая-то новая, чужая галактика. И я уношусь в нее. Мысли кувыркаются. Манаус… Дежурство… Больные… Дома строят… А вдруг война… Все равно ж строить надо…
Что-то я распустился! Надо работать. Работа есть работа. Впереди дежурство.
Пойду пока напишу посмертный эпикриз. Закончу ее историю болезни.
«Поступила в отделение с диагнозом рак желудка. После компенсации имевшегося у больной диабета 12/XII произведена операция. На операции обнаружен рак, занимающий весь желудок и прорастающий в толстую кишку и ножку селезенки. Произведено тотальное удаление желудка, селезенки и резекция поперечной толстой кишки. В послеоперационном периоде со стороны области операции течение удовлетворительное. Со стороны диабета состояние относительно тяжелое, лабильное. К 7-му дню диабет был компенсирован, углеводный обмен стабилизировался.
Больная стала принимать через рот жидкую пищу. На 10-е сутки на фоне благополучного течения и удовлетворительного состояния наступила внезапная смерть, по-видимому, от эмболии легочной артерии.
Заключительный диагноз: рак желудка с прорастанием в ножку селезенки и толстую кишку. Сахарный диабет. Эмболия легочной артерии». И подпись. Моя.
Вообще-то это был успех. А смерть — случайность, которой не должно быть.