Виток 10

В восьмидесяти миллионах миль отсюда неистовствует Солнце. Сверкая и вспыхивая, оно приближается к своему одиннадцатилетнему максимуму; присмотревшись, можно различить его края, истрепанные ярким светом, и множество пятен, напоминающих синяки. Колоссальные солнечные вспышки посылают к Земле протонные бури, а возникающие вслед за ними геомагнитные бури устраивают световые шоу на высоте трехсот миль.

Словом, снаружи клокочет самый настоящий радиоактивный бульон, и члены экипажа понимают: если системы защиты выйдут из строя, они сварятся в этом бульоне заживо. В то же время на фоне столь высокой активности Солнца возникает интересный эффект: солнечное излучение (сравнительно мягкое и стойкое) оттесняет космическое излучение (этакий мешок со змеями, плюющимися ядом), и бульон, в котором они плавают, становится менее агрессивным. Получается, магнитные поля Земли частично выполняют работу защитных экранов, и потому дозиметр в лаборатории почти не возмущается. Облака солнечных частиц раздуваются, вспышки распускаются и устремляются к Земле ровно за восемь минут, энергия пульсирует, взрывается, Солнце превращается в гигантский шар плавления и ярости. Невероятным образом его ярость формирует вокруг космической станции кокон, будто Солнце — это дракон и им сказочно повезло оказаться под его защитой.

И вот они здесь, в этом укрытии с подветренной стороны Солнца. Близится вечер, Шон собирает мешки с мусором, Роман моет российский туалет, Пьетро — американский, Антон проверяет исправность воздухоочистительной системы, Тиэ протирает и дезинфицирует, Нелл пылесосит вентиляционные отверстия, где обнаруживает карандаш, болт, отвертку, а также волосы и обрезки ногтей.

Наступает редкий момент, когда им не нужно ничего делать. Тиэ плавает возле иллюминатора по левому борту, зная, что сейчас орбита увела их максимально далеко от Японии; пройдет еще часа четыре, прежде чем они снова пролетят над ее родиной. Там моя мама, думает она. Все, что осталось от моей мамы, находится там, и скоро ее останки сгорят и исчезнут. Они огибают Африку с запада — сейчас в поле зрения Мавритания и Мали, которые быстро уступят место Нигерии, Габону и Анголе; за сегодняшний день члены экипажа видят эти страны уже во второй раз, но утром они двигались к восходящему узлу, сейчас же спускаются, чтобы обогнуть побережье и заложить широкую петлю под мысом Доброй Надежды, как морские корабли прошлых эпох.

Вниз мимо стрелой вонзающегося в море города-полуострова Дакар, дальше через экватор, последние предзакатные минуты, и вот уже огни Браззавиля и Киншасы мерцают на берегах сумеречно-прохладной Конго. Синий становится лиловым, индиговым, черным, ночь сжирает Южную Африку одним глотком. Пропадает из виду континент хаотического совершенства со своими кляксами красок и чернил, мятым атласом и раскрошенной пастелью, напоминающий вазу с фруктами, континент соляных котлов и пойм с красными отложениями, континент похожих на нейронную сеть рек, бархатисто-зеленых гор, выскакивающих посреди равнин, будто плесневые грибки. Очередной континент скрылся из виду, в очередной раз опускается прозрачная вдовья вуаль звездной ночи.

Роман и Антон находятся в российском сегменте, Роман ищет винтик, который выпал из ножниц и теперь наматывает круги где-то над его головой; Антон плавает возле иллюминатора, подняв ноги к потолку, и смотрит вниз. Кейптаунские огни исчезли, над океаном клубятся штормы. Вращаясь вокруг Земли ночью, где-нибудь непременно можно увидеть мягкую, рассеянную пульсацию молнии. Электрический серебристо-синий цветок бесшумно раскрывается и закрывается. Здесь, там, вон там.

Антон машинально проводит пальцем по узлу, который нащупал у себя на шее две недели назад и который пытается прятать под воротничком футболки поло. Не хватало еще заболеть в космосе. Коллеги забеспокоятся и отошлют тебя домой, а поскольку в одиночку не улететь, с тобой придется отправляться еще двоим, а прерывать их миссию было бы непростительно. Антон ничего не скажет ни врачу-куратору, ни товарищам по команде; он надеется, что никто ничего не заметит. Узел находится у основания шеи, он размером с вишню и совершенно безболезненный.

Его жене там, на Земле, уже давно нездоровится, и он пообещал детям не допустить, чтобы с кем-либо из них случилось что-то плохое, будто это было в его силах. Антон хочет быть светом, который проведет их всех сквозь тьму, и с этим грузом в душе он живет многие годы. Временами тьма настигает его, как любого другого человека. Он не знал слов, которыми мог бы передать это. Не знал, как заговорить с женой и по-дружески сказать то, что вертелось у него на языке: забудем, ладно? Давай расстанемся. Мы больше не любим друг друга, зачем усложнять то, что так просто? Когда Антон нащупал узел, на ум пришли именно эти слова. Забудем, ладно? В голове они звучали непринужденно, будто он предлагал закончить неловкий разговор. Легкие слова, которые поставят точку в его длящейся десятилетиями внутренней борьбе; он уверен, что, произнеся эти слова, освободит их всех — себя, жену, детей — из плена тьмы, от которой он никогда не сможет их уберечь, хоть это и его долг.

Тот факт, что в его браке нет любви, осознавался им постепенно, будто нежные рассветы, наступающие один за другим. Когда Антон смотрит в телескоп на линии, прочерченные кораблями на океанической глади, на древние береговые линии ярко-оранжевого боливийского озера Лагуна Колорада, на красную, в пятнах серы вершину извергающегося вулкана, на прорезанные ветром складки скал пустыни Кевир, от каждого из этих видов его сердце снова разрывается. А он и не подозревал, до чего оно большое, это сердце, не догадывался, до чего сильно можно полюбить каменный шар, и эта любовь настолько горячая, настолько жизнеутверждающая, что не дает ему спать по ночам. Когда же Антон впервые увидел на шее уплотнение, по неведомой причине это показалось ему логичной кульминацией всех этих рассветов, всех этих осознаний того, что они с женой не любят друг друга и что жизнь необычайно велика и притом необычайно коротка. Став в тот день обладателем важных новых сведений, он ощущает некую новую решимость. Забудем, ладно? — скажет он жене, когда вернется на Землю, а она не удивится и, коротко кивнув, ответит, ладно, проехали. Забудем. Простой ответ на вопрос, о котором она даже не знала и который не предполагала услышать. Он аккуратно поднимает воротничок.

Огни Кейптауна пробуждают у Нелл воспоминания о том, как она была там в детстве. Путешествие слабо отпечаталось в памяти, зато один образ поразительно четок: жара, Нелл стоит на мощеной площади, на ее плече сидит крошечная обезьянка, мартышка на поводке. Было ли это наяву? Нелл уверена, что обезьяна на ее плече настоящая, и знает, что ездила в Кейптаун, но теряется в догадках, есть ли между этими двумя фактами какая-то связь.

Пьетро изучает новости, желая узнать, далеко ли продвинулся тайфун. Его нервирует, что с орбиты тайфун больше не видно. Метеорологи сошлись во мнении, что имеют дело с супертайфуном; они сообщают о его стремительном распространении, вследствие которого жители затронутых территорий не успели подготовиться, а также о том, что в будущем подобные штормы станут более частыми. Пьетро подлетает к куполу, фотографирует сверкающее море и растущую Луну, все гладкое и блестит, точно отполированное. Дворец небесный Свой над водами вознес, псалом номер такой-то, приходят Пьетро на ум слова, однажды сказанные Шоном. Иногда кажется, будто так оно и есть на самом деле — дворец, из которого на море льется свет. Пьетро отщелкивает сотни снимков.

Что-то сталось с филиппинскими ребятишками, с которыми они с женой познакомились во время медового месяца, — с детьми рыбака? Что сталось с их простодушными широкими ухмылками, разбитыми шершавыми коленками и шелковистой кожей, с их жилетками, шлепанцами и грязными пальцами ног, с их напевными голосами и бездонными карими глазами, с их осторожным доверием к этим вторженцам, однажды явившимся в их дом на ужин, этому мускулистому Баззу Лайтеру в футболке «Армани» и его жене, поразившим их воображение снимками людей в космических скафандрах? Дети вели себя так, словно видели и знали больше родителей, которые предпочли закрыть глаза на некоторые моменты. А именно — что ситуация никогда не изменится: из какой бы вселенной ни прибыли этот Лайтер со своей высокой, приятно пахнущей и пока почти незаметно беременной супругой, они никогда не смогут нанести ответный визит, никогда не отужинают во время роскошного отпуска в доме этих молодоженов и их ребенка, который еще не родился, но даже если такое случится, они будут обязаны этим милосердному одолжению, за которое никогда не смогут отплатить. И все-таки это недоверие в той же степени было полно принятия, желания преподнести щедрые дары — ракушки, которые они нашли, зеленую бейсболку (жена Лайтера не снимала ее до конца вечера), пластиковую свистульку-ослика, которую они должны подарить ребенку, когда тот родится. Где сейчас эти дети? В безопасности ли они?

Когда все предусмотренные графиком эксперименты завершаются, члены экипажа приступают к последнему на сегодня заданию — тщательному документированию собственного самочувствия: отчеты об аппетите, мониторинг настроения, измерение пульса, анализ мочи. Каждый берет у себя кровь, которую потом проанализирует врач. Уходит эпоха, думает Шон, помещая пробирки в центрифугу. Он думает: дни этого надежного корабля сочтены. Зачем ограничиваться рамками орбиты в двухстах пятидесяти милях над Землей, если можно находиться на орбите в двухстах пятидесяти тысячах миль над ней? И это только начало. Это только Луна. Дальше появится жилая база вблизи Луны, жилая база на Луне, там можно будет находиться длительное время, проводить дозаправку дальнемагистральных кораблей. Однажды, в не самом отдаленном будущем, люди покинут земную орбиту и полетят далеко-далеко, гораздо дальше, чем удалось подняться экипажу этой станции, — к манящему красному маяку Марса.

Они вшестером и те, кто был здесь до них, — лабораторные крысы, сделавшие все это возможным. Они — образцы и объекты исследования, проложившие другим путь наверх и ставшие для них своего рода ступенькой. Когда-нибудь современные космические полеты покажутся незатейливыми автобусными экскурсиями, а безграничные возможности, реализуемые по щелчку пальцев, только подтвердят их незначительность. Они плавают в невесомости, точно рыбки в аквариуме. Культивируемые ими клетки сердца однажды начнут использовать для замены аналогичных клеток у астронавтов, направляющихся на Марс. Тогда как клеткам их собственных сердец суждено умереть. Они берут образцы крови, мочи, кала и слюны, контролируют пульс, давление и режим сна, регистрируют любые боли и необычные ощущения. В первую очередь они — материал для сбора данных. Средство, а не цель.

Эта трезвая мысль в некоторой степени облегчает им космические муки — одиночество, с одной стороны, и гнетущее знание, что в положенный срок им придется отсюда улететь, с другой. Речь не шла о них прежде, не идет и сейчас, — о том, чего они хотят, что думают, во что верят. Об их прибытии и о возвращении. Речь идет о четырех астронавтах, летящих в эти минуты на Луну; о людях будущего, которые когда-нибудь поселятся на новой лунной станции, отправятся дальше в глубины космоса; о поколениях грядущих десятилетий. Впрочем, и не об этом тоже, а исключительно о будущем, о завораживающих, как пение сирен, других мирах, о некоей грандиозной абстрактной мечте о межпланетной жизни, о человечестве, отъединившемся от прихрамывающей Земли, освободившемся из ее пут; о покорении пустоты.

Возможно, шестеро человек на орбите мечтают об этом же, а может, и не мечтают, а если даже и да, это не имеет значения, пока они выполняют задания и играют свои роли. Чем они с удовольствием и занимаются изо дня в день. Измеряют, насколько крепка их хватка. Спят, обвязанные ремнями и обвешанные датчиками, которые мешают нормально дышать. Сканируют головной мозг. Берут мазки из горла. Втыкают шприцы в натруженные вены. Все это с огромным удовольствием.


Что раздражает:

забывчивость;

вопросы;

церковные колокола, звонящие каждые пятнадцать минут;

заклинившие окна;

лежание без сна;

заложенность носа;

волосы в трубах и фильтрах;

проверка пожарной сигнализации;

бессилие;

мушки перед глазами.


В российском модуле над столом плавает надувной глобус, на стене висит снимок Уральских гор, а также фотографии двух космонавтов — Алексея Леонова и Сергея Крикалёва; на столе инструменты, наспех прикрепленные к липучке, вилка в банке из-под консервированного тунца и любительский радиоприемник Романа. Проведя на орбите более двадцати пяти лет и совершив порядка ста пятидесяти тысяч витков, модуль стареет, становится скрипучим и все менее пригодным для полетов. На корпусе корабля появилась трещина. Тоненькая, но удручающая.

Интерьер не имеет ничего общего с ослепительной капиталистической западной мечтой о космосе — утилитарная серая громоздкость царит в этом храме долговечных инженерных разработок, наполненном духом прагматичной гениальности. Капсула времени постсоветских лет, последние отголоски ушедшего века. Попытка создать дом, попытка показать: вот пол, а вот потолок, вверху — это вон там, попытка бросить вызов пространственности космоса, которая доминирует в прочих модулях и аннулирует понятия верха и низа, правой стороны и левой. Но стремления создать уютную обстановку тщетны, потому что нет и не может быть ничего уютного в стенах-липучках, километрах кабелей и матовом жужжащем свете, да и вообще здесь не как в космосе и не как дома, а скорее как в подземном бункере, который члены экипажа очень полюбили как раз благодаря этим оказавшимся безуспешными усилиям организовать приятный комфортный интерьер.

Сегодня они вшестером ужинают здесь, и Роман с Антоном делятся своими запасами: щавелевым супом, борщом и рассольником, рыбными консервами, оливками, творогом и кубиками подсушенного хлеба.

Неужели наш разговор о том, чтобы оформить станцию в стиле крестьянского дома, был сегодня утром? — удивляется Пьетро. Такое ощущение, что минуло то ли две минуты, то ли пять лет. Может, это из-за тайфуна, говорит он. Из-за того, как он скользит под нами, точно древнее чудище.

Антон, который как раз находится возле иллюминатора, инстинктивно смотрит вниз, но тайфуна не видно. Антон не понимает, где они сейчас: вокруг только океан и серебристо-голубая ночь. Лишь различив точку света по правому борту, Антон идентифицирует ее как Тасманию и делает вывод, насколько далеко на юг они продвинулись. Силуэт роботизированной руки корабля рассекает его поле зрения по диагонали.

Нелл достает пакетик медовых сот в шоколадной глазури — их с последним грузовым кораблем прислал ей муж, потому что Нелл тосковала по еде, которая хрустит и которую не нужно черпать ложкой; муж отправил ей три пачки, она растягивает лакомство как может, и наслаждение почти затмевает боль от того, что вкуснятина кончается. Остатками сот она делится с другими членами экипажа, говоря себе, что от эгоистичного скопидомства толку все равно нет. За трапезой они беседуют о том, по чему скучают: о свежих пончиках, свежих сливках, жареном картофеле. О сладостях из детства.

Хорошо помню, как школьницей ходила в дагасия, говорит Тиэ. Мы всей толпой неслись туда после уроков, магазин был похож на другой мир — входишь и видишь перед собой громадный прилавок с конфетами, они свисают с потолка, теснятся на полках вдоль стен, а аромат какой! Думаю, если пробыть там слишком долго, от него вполне можно потерять сознание. Мы обычно покупали всего по чуть-чуть. Немножко бонтан амэ, немножко ниндзин, пару жвачек-сигареток.

У нас продавали наборы на десять пенсов, говорит Нелл. Если выбирать тщательно, можно было взять одних леденцов. Такого набора хватало на целый день.

«Коровка», говорит Антон, вспоминая о своем сне. «Коровка», вторит Роман.

Это те конфеты, которые мы ели тогда у тебя дома? — спрашивает Пьетро. Твоя жена подала их к кофе.

Роман кивает.

Ох уж эти конфеты из сгущенки, комментирует Шон.

Просто объедение, мечтательно вздыхает Пьетро, они были самой вкусной частью обеда. Только не подумай, Роман, что я критикую стряпню твоей жены.

Но фактически ты именно это и делаешь, хмыкает Нелл.

Пригодится для шантажа в случае чего, вполголоса добавляет Тиэ.

А вам не кажется, что Россия перебарщивает с любовью к сгущенке? — замечает Шон, который, по обыкновению, вознесся под потолок и висит там, выковыривая из зубов соты.

Ваша проблема в Америке, в пику ему отвечает Роман, в том, что вы добавляете в еду недостаточно сгущенки. И не только ваша — это проблема всего остального мира.

По пути к холодильнику Пьетро делает точное сальто вперед. В моем детстве были популярны «Галатине» — круглые молочные конфетки, говорит он.

Тиэ достает из кармана салфетку, вытирает рот и говорит: в Японии почти не осталось дагасия. Их в основном переделали в музеи. Сейчас везде либо минимаркеты, либо супермаркеты.

Нелл перебрасывает кусочек медовых сот с ладони на ладонь и наблюдает, как он порхает, словно волан; Антон ковыряет вилкой остатки рыбы в банке, причем настолько сосредоточенно и серьезно, будто там таится нечто фундаментально важное, не видимое другим. Шон, по-прежнему не спустившийся с высоты, лежит на спине, точно держится на водной глади, и разглядывает свои руки, за последнее время ставшие мягкими, как у младенца, мягкими, как фланелевая пижама.

Никто из шестерых практически не ощущает легкого толчка назад в момент, когда корабль меняет курс, чтобы избежать столкновения с чем-то, вероятнее всего с космическим мусором; после краткого всплеска активности двигателей их медленно относит назад.


Родные предложили отложить мамины похороны до моего возвращения, но я отказалась, так что они состоятся завтра, ни с того ни с сего сообщает Тиэ.

Она поучаствует в заключительной части похорон, в ходе которой прах матери будет развеян на Сикоку, в саду на берегу моря. Не могу перестать думать о доме, продолжает она. О матери и об отце там, в их саду.

Шон берет из диспенсера на стене салфетку и протягивает ее Тиэ, хотя та не плачет. Она принимает салфетку машинально, будто не замечая ее. Слово «дом» повисает в воздухе. Оливка, которую Тиэ зажимает палочками, падает обратно в пакетик. Тиэ прикрепляет палочки к столу и принимается рассказывать о том дне, когда они с матерью забрались на гору. Тиэ поднимает руки, показывая, какая высокая эта гора, и салфетка в ее руке превращается в развевающийся флаг. Тиэ повествует, как мать первой подошла к продуваемой яростными ветрами вершине, взволнованно раскинула руки и закричала: Тиэ-тян! Тиэ-тян! Я здесь, я здесь! И это ее самое счастливое воспоминание о матери — взрослой, сильной и радостной. Больше никогда в жизни я не чувствовала себя такой уверенной и такой любимой ею, вздыхает Тиэ. Сейчас я думаю только о том, как она тогда прокричала: Тиэ-тян! Я здесь!

Замолчав, она убирает салфетку в карман. Кажется, Тиэ никогда так много не говорила о себе ни за несколько месяцев, проведенных ими вместе на орбите, ни за несколько предшествующих лет подготовки к полету. Да, они все здесь по натуре сдержанные одиночки, но у Тиэ это свойство характера проявляется особенно ярко. Антон замечает, что плачет, его слезы образуют четыре капли, и те уплывают из его глаз. Антон и Тиэ спешно их ловят. Здесь нельзя выпускать на свободу никакую жидкость, этому правилу все они следуют неукоснительно.


Вы меня слышите? — спрашивает Роман.

Я вас слышу, отвечает голос.

Хорошо. Я Роман.

Привет, Роман, я Тереза.

Тереза, говорит он. Я российский космонавт.

Ух ты. Как у вас с английским? У меня с русским не очень.

Не беспокойтесь. С русским у всех не очень. Поговорим по-английски.

Я живу недалеко от Ванкувера.

Здорово, я бывал в Ванкувере, только давно.

А я вот никогда не бывала в космосе.

Я так и подумал.

Знаете, мне туда и не хочется.

У нас в запасе минут шесть или семь. После этого мы полетим дальше, и сигнал пропадет. Может быть, у вас есть какие-то вопросы?

Хм… Пожалуй, да.

Задавайте.

Вы никогда не чувствуете себя… э-э-э… удрученным?

Удрученным?

Да. С вами такое случается?

Гм, затрудняюсь с переводом. Что означает это слово?

Что оно означает? К примеру, задумываетесь ли вы когда-нибудь, в чем смысл этого всего?

Смысл пребывания в космосе?

Да-да. Знакомо вам это ощущение? Бывает так, что вы ложитесь спать там, на орбите, и спрашиваете себя: к чему все это? Приходят вам в голову подобные мысли? Или, допустим, когда чистите зубы. Однажды я летела дальним рейсом и, чистя зубы в туалете, выглянула в иллюминатор и вдруг мне пришло в голову: какой смысл в моих зубах? Нет, не подумайте, что все совсем плохо, просто у меня перехватило дыхание, стоило задаться вопросом о смысле чистки зубов. Я прямо-таки примерзла к полу. Вы меня понимаете? Я не слишком тараторю?

Понимаю.

Перед сном у меня иногда тоже возникает это чувство. Я откидываю одеяло, думаю о том эпизоде на борту самолета, и в груди становится тесно. Плечи опускаются, я проваливаюсь в состояние удрученности. Я грущу. Но сама не знаю почему.

Удрученность. То есть это примерно то же, что и депрессия?

Скорее, разочарование. Уныние. Как будто теряешь всю моральную силу до капли.

И вам интересно, испытываю ли я это же ощущение?

На снимках я видела, в каких условиях вам приходится спать. Что-то вроде телефонной будки, в которой висят спальные мешки. Зрелище отнюдь не воодушевляющее. Абсурд какой-то, если называть вещи своими именами. И я задалась вопросом: когда после всех приложенных усилий — а я догадываюсь, что они были колоссальными, — вы прибыли туда, наверх, и увидели эти спальники, вы не пали духом? Это не стало для вас разочарованием? Вот что я имею в виду, понимаете?

Абсурд.

Я вас оскорбила?

Нет, что вы. Я размышляю над вашим вопросом.

Простите.

Тереза, насчет спальных мешков… Они и вправду висят, и большинство из нас даже не пристегивает их эластичными ремнями к стене, мы свободно висим и плаваем, и это по-своему успокаивает. Но я помню, как в первый вечер здесь увидел свой спальник и, возможно, поначалу почувствовал себя — как бишь там? — удрученным, когда осознал, что это моя постель на ближайшие несколько месяцев, но потом кое-что заметил и тотчас заулыбался. Я увидел, что мешок не просто висит, понимаете — здесь ведь не действует гравитация, которая могла бы сделать его тяжелым или… ну…

Безжизненным или вялым.

Вот-вот. Он, скорее, колышется; легко-легко, точно парус корабля при идеальном ветре. Глядя на него, ты ощущаешь, что в течение твоего пребывания на орбите с тобой все будет благополучно, ты ни при каких обстоятельствах не почувствуешь себя удрученным. Да, ты можешь скучать по дому, выбиваться из сил, томиться как зверь в клетке, страдать от одиночества, но удрученным ты не будешь никогда.

То есть моральная сила наполняет тебя, а не пропадает. Как будто все вокруг живое? Как будто спальный мешок живой?

Вроде того.

Вас плохо слышно.

Нет.

Вот бы сейчас настала ночь, я могла посмотреть вверх и увидеть ваш свет, проплывающий в небе.

Пусть вы нас и не видите, но мы действительно проплываем в небе мимо вас.

Мой муж умер, это его радио…

Извините, Тереза, сигнал пропадает.

Он умер летом.

Соболезную вам, Тереза…

Прием, вы меня слышите? Прием!


Любимая, я по тебе скучаю, пишет Шон.

На оборотной стороне открытки с репродукцией Веласкеса — запись почерком жены, угловатые буквы наклоняются влево, стоят плотно друг к другу. Почерк больше похож на мужской. Как же ему сейчас ее не хватает. В то же время, если бы сегодня предложили улететь домой, он ни за что не согласился бы, а когда через несколько месяцев придет время возвращаться, ему захочется остаться тут. Это напоминает отравление; космическая тоска по дому сродни наркотику. Гложет потребность сию же минуту убраться отсюда и задержаться здесь навечно, сердце делается полым от желания, только внутри ощущается не пустота, а скорее знание о том, сколько всего туда может поместиться. За это нужно благодарить виды, открывающиеся с орбиты, — они превращают тебя в развевающегося воздушного змея, черпающего форму и легкость из всего, что не является тобой.

Шон разжимает пальцы, открытка взлетает над ноутбуком, медленно и грациозно поворачивается, словно исполняет балетный тур. На экране — начатое электронное письмо, в котором он должен ответить на вопрос журналиста о предстоящей высадке на Луну. Составители редакционной статьи адресовали этот вопрос представителям самых разных профессий — актрисе, физику, студенту, художнику, писательнице, биологу, таксисту, медсестре, финансисту, изобретателю, режиссеру и астронавту — то есть ему, Шону. А сформулирован вопрос следующим образом: Как мы пишем будущее человечества в эту новую эру космических путешествий?

Будущее человечества. Да что он может о нем знать? По мнению Шона, таксист имеет об этом более точное представление, чем он. С годами разум Шона сузился до размеров точки, благодаря чему он научился с кристальной ясностью предвидеть, что произойдет в ближайшие несколько мгновений, и практически не думать ни о чем другом.

Когда проводишь неделю в глубоких подземных пещерах в обществе еще четырех человек и с очень скудными запасами провизии, часами протискиваешься сквозь узкие расщелины, проверяешь себя на прочность и становишься свидетелем панических атак у самых невозмутимых людей, ты привыкаешь мыслить в пределах ближайших тридцати минут и совершенно отвыкаешь думать о том, что можно было бы назвать будущим. Когда забираешься в скафандр и пытаешься адаптироваться к трудностям передвижения, болезненному натиранию, неутихающему часами зуду, к отключению и к ощущению того, что тебя замуровали и отсюда, как из гроба, уже не выбраться, ты способен думать исключительно о следующем вдохе, который должен быть поверхностным, чтобы ты не потребил лишнего кислорода, и при этом не слишком поверхностным; нет ничего важнее вдоха, который ты делаешь в это мгновение, и даже следующий вдох пока не имеет значения. Когда видишь Луну или розоватый оттенок Марса, ты думаешь не о будущем человечества, а только (если вообще думаешь о чем-либо) о логистической вероятности того, что тебе или кому-либо из твоих знакомых посчастливится туда попасть. Думаешь о своей эгоистичной, одержимой и наглой человечности, о том, как расталкивал локтями тысячи претендентов по дороге к стартовой площадке, ибо что еще могло дать тебе преимущество перед ними, как не стремительная сила убежденности и решимости, сжигающая все на своем пути?

Как мы пишем будущее человечества в эту новую эру космических путешествий?

Будущее человечества уже написано, полагает Шон.

Возможно, сейчас мы впервые переживаем столь волнительный и важный момент в истории освоения космоса, — печатает он.

Заметив краем глаза Пьетро, который проплывает мимо, намереваясь нырнуть к себе в каюту, расположенную напротив, Шон спрашивает, Пьетро, как мы пишем будущее человечества в эту новую эру космических путешествий?

Сильно шумят вентиляторы. Пьетро щурится и оттопыривает уши руками.

Шон повторяет вопрос громче, как мы пишем будущее человечества в эту новую эру космических путешествий?

Будущее человечества? — переспрашивает Пьетро.

Ага. Как мы его пишем?

Позолоченными перьевыми ручками миллиардеров, наверное.

Шон улыбается.

Кто-то прислал тебе открытку? Пьетро перемещается к дверному проему каюты Шона и шутливо кивает на свободно парящие «Менины».

Жена. Пятнадцать лет назад, отвечает Шон.

Пьетро кивает, а Шон ловит открытку и протягивает ему. Прочитай, что написано сзади, предлагает Шон.

Ну что ты, зачем…

Читай, читай.

Чему или кому посвящена эта картина? — настрочила его жена на обороте открытки. Кто на кого смотрит? Художник на короля и королеву; король и королева на самих себя в зеркале; зритель на короля и королеву в зеркале; зритель на художника; художник на зрителя, зритель на принцессу, зритель на фрейлин? Добро пожаловать в зеркальный лабиринт человеческой жизни.

Твоя жена всегда такая… э-э… многословная? — любопытствует Пьетро.

Ох, и не говори, усмехается Шон. Вообще не умолкает.

Пьетро смотрит на картину некоторое время, потом еще мгновение, а затем произносит, псу.

В смысле?

Отвечаю на вопрос твоей жены: картина посвящена псу.

И только теперь — когда Пьетро возвращает открытку, протягивает руку и пожимает худощавое плечо Шона, прежде чем уплыть к себе, — Шон впервые по-настоящему замечает на переднем плане картины пса. Раньше он никогда не вглядывался в него, но сейчас не может смотреть ни на что другое. У пса закрыты глаза. На картине, где все вертится вокруг взглядов и их направления, один лишь пес не смотрит никуда, ни на кого и ни на что. Только теперь Шон замечает, какой это большой и красивый пес, и хотя он дремлет, в его облике нет ни вялости, ни тупости. Лапы вытянуты, голова гордо поднята.

На картине со столь продуманной и символичной композицией это не может быть простым совпадением, думает он, внезапно приходя к выводу, что Пьетро прав, что он понял замысел картины или что его комментарий заставил Шона увидеть совсем другую картину, нежели ту, к которой он привык. Сейчас он не видит ни художника, ни принцессы, ни карлика, ни монарха, он видит лишь портрет пса. Животное, окруженное странными людьми со всеми их причудливыми манжетами, оборками, шелками и позами, зеркалами, углами и точками обзора; люди на картине изо всех сил стараются не быть животными, и когда Шон смотрит на них в эти минуты, ему становится смешно. Пес — единственное существо на картине, не вызывающее смеха и не попадающее в капкан тщеславия. Единственное существо на картине, которое можно назвать свободным хотя бы приблизительно.

Загрузка...