Отряды Пронягина и Картухина

Первое впечатление не обмануло меня. Черный, несмотря на молодость, оказался дельным работником и энергичным руководителем. Я привык к Бате; у него за спиной богатый опыт бойца и организатора, он видел еще царскую Россию, участвовал в гражданской войне, прошел все трудности нашего роста и вырос вместе со страной. Отсюда — его хватка, уменье, предусмотрительность. Отсюда — его твердость, беспощадность к врагам, дисциплинированность, беззаветная преданность нашему общему делу. Черному только двадцать шесть лет. Ни царской России, ни гражданской войны он, конечно, не помнит. Рос в свободной стране, учился в советской школе. Все дороги ему были доступны, все двери открыты. Но и у него та же упрямая воля, та же хватка, та же деловитость и настойчивость. Он из коммунистов молодого поколения, воспитанных Советской властью и старшим поколением коммунистов.

У нас повелось: не таить друг от друга свое прошлое и свои мысли. Люди, связанные боевой дружбой на жизнь и на смерть, должны знать своих товарищей, должны быть уверенными в них. К тому же в партизанских условиях в свободное время многое вспоминается — и тянет поделиться с кем-то этими воспоминаниями. В долгих и откровенных беседах иногда и на свое собственное прошлое начинаешь глядеть по-новому, и все, рассказываемое другими, воспринимаешь глубоко, с каким-то особым вниманием. С Черным мне приходилось вести немало таких откровенных бесед, и я представляю себе ясно не только его биографию, но и обстановку, в которой он рос, людей, растивших и учивших его.

Отец его, Николай Васильевич, старый донской казак, был партизаном во время гражданской войны, выгонял беляков с тихого Дона, а потом, вернувшись в свою станицу, активно помогал строительству Советской власти. Когда началась коллективизация, одним из первых вступил в колхоз. Таким же был и его старший брат Денис. Иван Николаевич — младший в семье — впитал от них и казачью отвагу, и лучшие казачьи традиции, и новый советский патриотизм. Отец и брат много рассказывали ему о войне, о том, как сражалась Первая Конная, о ее командире Семене Михайловиче Буденном. Когда Ване пришло время поступать в школу, отец и брат напутствовали его:

— Как следует учись! Тоже пойдешь в кавалерию.

И мальчик учился отлично, был активным пионером и комсомольцем. Комсомольское поручение — первая проверка подрастающего советского гражданина. Ване поручено было распространение книг, газет и журналов среди станичников. Юный книгоноша не только оправлялся, не только честно выполнял это дело, но и проявлял инициативу. Бывало так: принесет литературу, предлагает книги, журналы с картинками. Тетка Марья, хоть и неграмотная, а соблазнилась — купила бы, но денег свободных нет. Бывает такое. А Ваня не отступает:

— Вы, тетя Маша, возьмите. Ну, денег нет — яичками отдадите.

Женщина согласна. Иван несет яйца в сельпо и получает деньги. По распространению литературы он занял первое место в районе. Потом работал комсоргом в колхозе, а колхоз был не маленький: одиннадцать полеводческих бригад. Через три года закончил сельскохозяйственный техникум в Ростове. В 1935 поду его приняли в военное училище. Там он вступил в партию.

Отлично закончив училище, Иван Николаевич побывал в родной станице. Легко себе представить, с какой гордостью смотрел отец на молодого лейтенанта в новеньком — с иголочки — обмундировании. Военная форма идет хорошо сложенному человеку. Приходили и соседи повидать своего бывшего книгоношу. Тетка Марья вспомнила, как он продавал книги. Да и не одна она. Работа книгоноши неприметная, а тут вдруг видно стало, как мальчик-книгоноша многим помог расти и учиться…

В 1939 году Иван Николаевич участвовал в освобождении Западной Белоруссии и тогда впервые встретился с гитлеровской грабь-армией. В Белостоке, где фашисты побывали до прихода советских частей, даже телефоны-автоматы были разбиты: гитлеровцы вытаскивали из них монеты.

Великая Отечественная война застала Черного в Военной академии имени Фрунзе, но в июне 1941 года он был уже на фронте и участвовал в боях, командуя батальоном. А в августе 1942 года прилетел к нам, во вражеский тыл.

Еще на фронте Черный получил письмо от отца. Проводя беседу о патриотизме советских людей, он зачитывал бойцам это письмо в качестве одного из примеров. Привожу выдержки из него:

«Здравствуй, дорогой сын Ваня! (Далее, конечно, шли приветы и поклоны от родных и соседей.)

Время мы переживаем трудное — немец далеко залез, очень тяжело нам смотреть, как проклятый фашизм ходит по святой русской земле, которую наши люди поливали кровью…

Но ты, Ваня, и не думай падать духом, не срами мое имя. Казаки всегда били немцев и будут бить. Они свою землю не опозорят. Не забывай, что мы с Денисом говорили тебе, как нам тяжело было бороться за власть Советов, за дело партии. Помни: лучше смерть, чем позор. Никогда фашисты не будут хозяйничать на нашей земле…»

Бережно складывая письмо, Иван Николаевич не без гордости добавлял:

— Старику девятый десяток идет, а он все еще работает в колхозе. Боевой казак. И от нас требует, чтобы мы выполняли свой солдатский долг.

Сам Черный выполнял этот долг честно и строго требовал того же от других.

Вместе с Черным мы пошли по местным партизанским отрядам, чтобы поближе познакомиться с ними… Пестрый и шумливый лагерь отряда имени Щорса не похож был на военный лагерь. Повозки, маленькие шалашики из жердей, из древесной коры и сена, пасущиеся лошади, дымные костерки с разными котелками и ведерками на них, домашние хозяйки в пестрых одеждах, хлопочущие около этих костров, придавали лагерю какой-то гражданский вид. Партизаны без дела слонялись и лежали среди шалашей и костров — не работали и не отдыхали.

Их было очень много. Очевидно, в этот день никто не выходил на операции.

Шагая по лагерю, Тамуров, сопровождавший меня, возмущался:

— Вот Батя бы им показал! Словно цыганский табор! Сколько народу болтается попусту! Если бы они пошли в засады — ведь их человек триста — да убили бы каждый по немцу: триста немцев лежали бы. Это почти батальон. И так бы каждый день!.. Да еще бы немцы попугались и послали бы гоняться за ними батальонов пять!..

— Мечтаешь, Гена, — ответил я, но не мог не согласиться со справедливостью его замечания. Невольно пришло в голову сравнение с суровой строгостью нашего лагеря. У нас не было жен и домашних хозяек — немногочисленные женщины наших отрядов были такими же бойцами. Поистине запорожские нравы ввел у нас Григорий Матвеевич, да иначе и быть не может у партизан. Мы пришли в эти леса не обзаводиться семьями — не такое время. Даже представить себе трудно, что значит для партизанки беременность. А ребенок? Что она будет делать с ребенком?.. И стряпню на отдельных костерках мы тоже запретили — питались все вместе. Все у нас чувствовали себя солдатами, подчиненными строгой дисциплине, никто не болтался без дела. Как прав был Григорий Матвеевич, говоря, что безделье сильнее всего разлагает, обезволивает и обессиливает людей!..

Отряд имени Щорса тоже состоит из честных бойцов, советских патриотов, из непокоренных, которых никакой враг никогда не сумеет поставить на колени. Они бежали из лагерей военнопленных, из застенков гестапо, они оставили свои семьи и свои дома не для того, чтобы терять время в этом неприглядном и неорганизованном лагере. Бросаясь с голыми руками на вооруженного врага, они добывали винтовки, автоматы и пистолеты для того, чтобы пустить их в дело. Собираясь группами, они свято хранили мечту о борьбе и о мести. А сейчас?.. А сейчас они тоскливо бродили между шалашей, не зная, чем заполнить пустое и ненужное время.

— В чем же дело? В командире?..

Пронягин — командир отряда — встретил нас еще по дороге и сопровождал все время, пока мы осматривали лагерь. Мы уже знали его. Педагог по специальности, взятый в армию из запаса незадолго до войны, хороший, дельный и честный человек, он, однако, не обладал той беспощадной твердостью, которая необходима для командира-организатора в таких трудных условиях.

Глядя на маленькие костерки и суетящихся вокруг них женщин, я спросил у Пронягина:

— Что у вас — индивидуальное питание?

— Да, у нас много женатых.

— С семьями прибыли в отряд?

— Нет, большинство женились здесь.

— И вы допускаете?

— А что же делать?

— Прекратить всякие женитьбы и завести строгий военный порядок… А кстати, как вы оформляете эти женитьбы?

— Приказом, — объяснил мне начальник штаба Мерзляков, тоже сопровождавший нас, и даже показал книгу приказов.

— А как же будет дальше?

— Придут наши — и все это по выпискам из приказов будет оформлено в загсе.

После краткой беседы с командирами собрали весь личный состав отряда. Я говорил о текущем моменте и о наших задачах.

В заключение своего выступления я представил собранию капитана Черного, сказав, что он только что прибыл из Москвы по заданию главного командования для активизации действий партизанских отрядов.

Немало мне приходилось выступать на собраниях в немецком тылу перед самыми различными людьми. Я привык и к напряженному молчанию слушателей, и к тихому шепоту, пробегающему иногда среди них, и к резким неожиданным выкрикам с мест. Рядом с внимательными, полными ожидания взглядами я привык ловить в глазах у некоторых и недоверие, и отчужденность. Разные бывали люди, и жизнь в постоянном соседстве с врагом заставляла настораживаться и меня, и их. Так вот на собрании в отряде Пронягина мне показалось, что среди дружеских взглядов партизан, моих собратьев и товарищей по борьбе, мелькнули чужие и недружелюбные глаза… Показалось? Нет, не показалось. Не успел я окончить, как откуда-то из-за спин других послышался вопрос, заданный нарочито грубым и вызывающим тоном:

— А кто ты такой будешь?

И на секунду молчание.

— Я — батальонный комиссар Бринский. Всем известно, что я здесь делаю.

Другой голос:

— А мы не знаем, какие у тебя полномочия.

И опять первый:

— Надо проверить, откуда этот пижон, которого ты привел.

Это относилось к Черному: аккуратный новенький костюм его бросался в глаза.

Я рассердился:

— А сам ты кто такой, чтобы спрашивать? Давай выходи, рассказывай.

Я не знаю, что бы сказали эти два крикуна, — им не дали говорить. С разных сторон понеслись короткие реплики:

— А ты бы, Васька, помалкивал!.. Мы комиссара знаем!.. Да чего его слушать — продолжайте, товарищ комиссар!..

Крикуны присмирели. Их никто не поддержал. Черного собрание встретило, как своего, как представителя Москвы.

Доклад его о жизни и напряженном труде советских людей на Большой земле захватил всех. Радостно было узнать, что Москва вовсе не разбита, как об этом писали немцы, а живет своей обычной кипучей жизнью, что заводы, эвакуированные в тыл, работают напряженнее и производительнее, чем в мирное время, что скоро будут брошены на фронт многочисленные хорошо обученные резервы Советской Армии. Рассказал он и о фронте, где еще недавно командовал батальоном автоматчиков. Слова его дышали такой глубокой уверенностью в недалекой уже победе, что слушатели невольно заражались его настроением.

Он закончил, но люди хотели его слушать еще, хотели узнать подробности, спрашивали про метро, про Большой театр, про институты, про заводы, где они работали, про улицы и даже про дома, в которых жили. Хорошо зная Москву, он отвечал на многие из этих вопросов, а слушатели задавали новые вопросы, и казалось, что этому конца не будет. Только недостаток времени заставил нас прекратить беседу, да и то пришлось пообещать, что на обратном пути мы зайдем в отряд Пронягина. Позднее мы действительно побывали у них. Пронягин с комиссаром отряда Ковалевым тоже заходили на нашу базу, чтобы познакомиться с нашей жизнью и работой. Мы вместе составили радиограмму в Москву о действиях отрядов имени Щорса…

В тот же день к вечеру мы были в отряде Картухина, расположенном неподалеку. Здесь все было иначе. Картухин отрапортовал нам по-военному, приложив руку к козырьку своей черной кожаной фуражки. Он был высок, крепок, хорошо сложен и, несмотря на прохладную осеннюю погоду, одет по-летнему. Гимнастерка защитного цвета хорошо сидела на нем, ремень туго стянут. По самой внешности чувствовалось, что это офицер. Да и в лагере все было не так, как у Пронягина. Даже шалаши, разбросанные в тени могучих тенистых дубов, выглядели не такими жалкими и беспорядочными. Никаких очагов, никаких котелков, никаких домашних хозяек. Позади лагеря находилась общая кухня, где кашевар готовил пищу для всех. Да и сами бойцы производили иное впечатление: они были выдержаннее, скромнее и дисциплинированнее пронягинских.

Работа нам здесь предстояла иная. Мы уже были знакомы с этим отрядом: после свентицкого совещания он присоединился к нам и выполнял в основном наши задания. Теперь я хотел сформировать из картухинских бойцов отряд для посылки на Украину, о котором писал мне Батя.

Было уже поздно. Собрание проводили при свете костра. У костра я потом всю ночь беседовал с партизанами — с каждым в отдельности, отбирая подходящих людей.

Утром (отбор еще не был закончен) Картухин полувопросительно-полуутвердительно сказал:

— Молока выпьем?

Мне сразу припомнились те глечики, которые хранят крестьяне в погребе или опускают на веревке в колодец. Молоко в них приобретает какую-то особенную живительную свежесть, а когда его наливают в стакан, стекло запотевает.

— Не мешало бы, — ответил я Картухину. — Холодного!

— Я пошлю в деревню.

— Нет, не надо. Докончим и сходим сами…

Докончили и отправились в Свентицу. Было воскресенье, но на улице деревни не заметно воскресного оживления. Во время оккупации даже в тех местах, которые фашисты еще не разорили, постоянно чувствовалась какая-то настороженность, какое-то напряженное ожидание.

Скрипел журавель колодца, перекликались через дорогу две тетки, ребятишки визжали, копошась в пыли недалеко от околицы, а на бревнышках — «на дубках», как здесь говорят, — сидели человек двенадцать пожилых мужиков и вели медленную беседу. Когда мы подошли, они выжидающе примолкли.

— Здравствуйте, добрые люди!

— Добрый дзень! Добрый дзень! — Мужики вежливо встали и сняли фуражки.

— Ну, как живете? Что нового?

— Да вот — газета…

Это был один из тех подленьких листков, которые выпускали на захваченной немцами территории какие-то писаки.

— А что там пишут?

— Да что… — крестьянин замялся. — Совестно говорить. Ну, пишут, что теперь у Советской власти хлеба не будет, и тракторов нет, и танков нет. Дескать, Украину они взяли, Харьковский завод взяли и до других добираются. И вот, нет танков. Воевать нечем… Другое дело…

— Брешут как собаки! — не выдержал Есенков.

— Подожди, Тимофей… А еще что пишут?..

— Ну, опять про Красную Армию, будто бы всю ее в плен забрали, и уж теперь Советская власть китайцев на помощь зовет. Своих не осталось.

— И это врут.

— Да замолчишь ли ты? Слушай, когда рассказывают.

— А что его слушать? — вступил в разговор самый старый из крестьян — настоящий патриарх с белой бородой по пояс. Он имел в виду, конечно, не своего собеседника, а газетного писаку или Геббельса, или Гитлера. — Что его слушать? Лучше бы вы, товарищи, рассказали.

Долго упрашивать не пришлось. Есенков разошелся. Как бы отвечая на брехню фашистской газеты, он заговорил о своей Сибири.

— Пишут, что хлеба не будет, а на что же наши колхозы? — Есенков был одним из организаторов своего колхоза, потом работал в нем бригадиром, и уж он-то знал, что сибиряки не оставят Россию без хлеба… — Танков нет? Тракторов нет? А на что же наш Челябинский завод? — Есенков его видел, Есенков его строил, Есенков знал, что сибиряки дадут стране и орудия, и оружие.

Слушали. Деревенский патриарх качал седой головой:

— Нет у немцев настоящей силы. Кабы была — не изуверствовали бы так. Вот они пишут о своей победе, — продолжал он, указывая на газету, — а сами что делают? Жгут. Режут. Вы дальше нас ходите, больше нас видите.

Много иллюстраций к этой звериной политике фашистов видели мы на своих путях, но сейчас мне хочется рассказать об одном эпизоде.

Недалеко от Картуз-Березы взорван был поезд, в котором ехал большой немецкий генерал — «с железным крестом и дубовым листом» (золотое шитье в форме дубовых листьев на воротнике). Его только контузило во время крушения, но, когда он на другой день попытался продолжать свое путешествие, поезд снова наскочил на мину, и генерал с «дубовым листом» не спасся.

Этот взрыв был делом рук Каплуна. Он, как обычно, дернул за шнурок, протянутый к мине, но дольше обычного задержался около дороги, рассчитывая, что немцы опять будут палить по сторонам и не смогут причинить партизанам никакого вреда. Однако на этот раз фашисты вели себя иначе: должно быть, им уже влетело от генерала за предыдущее крушение. Солдаты, подгоняемые офицерами, высыпали из уцелевших задних вагонов, в небо полетели осветительные ракеты, началось прочесывание придорожных кустов. Пули засвистели над самыми головами подрывников, рассыпавшиеся в цепь гитлеровцы шагали в какой-нибудь сотне метров.

«Вот попали! — подумал Каплун. — Теперь не выберешься».

Это был один из тех не редких в партизанской жизни моментов, когда смерть заглядывает прямо в глаза. Трудно удержаться, чтобы не встать, чтобы не выстрелить в ответ на немецкие пули. А мысли лихорадочно быстро бегут, сменяя одна другую. Рано еще умирать: мало еще сделано. Правда, шесть немецких эшелонов он, Степан Каплун, уже уничтожил, с лихвой расплатившись не только за себя, но за других — за своих родных, за близких, за русских людей, стонущих под ярмом захватчиков, — но этого мало… В этот момент он вспомнил жену и детей, оставшихся там, далеко у границы. Вспомнил так ясно, словно увидел их, и, казалось, в этом воспоминании нашел новую твердость, новую силу.

Рассказывать долго, а на самом деле это пронеслось в голове Каплуна в течение нескольких секунд и даже не задержало его командирского решения.

Он подал сигнал к отходу. Но ведь на виду у врага, в редких кустах, насквозь пронизанных молочным светом ракет, под непрерывным огнем автоматов и пулеметов не встанешь и не пойдешь. Пришлось ползти по-пластунски, переваливаясь с кочки на кочку, проваливаясь и увязая руками в болотной жиже. А пули продолжали свистеть вверху, а ракеты взвивались почти беспрерывно, и голоса гитлеровцев, перекликающихся позади, долго еще преследовали группу.

Полкилометра такой дороги измотали людей. В довершение беды, отрываясь от преследователей, группа потеряла ориентировку.

Непроглядная безлунная ночь. Болота, леса и снова болота… Никаких деревень, никаких дорог, никаких указателей. И костра нельзя разложить, чтобы обсушиться. И есть нечего. Голодные и мокрые, так и брели до рассвета.

Утром солнышко обогрело, в лесу стали попадаться черника, брусника и местами малина. Но разве ягодами насытишься?.. Кругом над зубчатой стеной леса весь день вставали столбы густого дыма: фашисты в отместку за крушение жгли ни в чем не повинные деревни. Ночью эти пожары сливались в сплошное зарево, со всех сторон охватившее горизонт.

Дороги все не было. Только вечером на следующий день добрались партизаны до Огинского канала и увидели на противоположной стороне его деревню Выгоноща.

В это время мы возвращались после удачно проведенных операций и дошли до деревни К., Телеханского района. Деревни уже не существовало. Вместо добротных белорусских хат дымились уродливые груды обугленных бревен, торчали одинокие столбы и закопченные печи. Угли еще не остыли, и кое-где огонь все еще продолжал свое дело. Между развалин бродили, поджавши хвосты, бездомные кошки. Собаки тоскливо скулили, подходили к людям, не переставая скулить, словно жаловались на свою судьбу и на судьбу своих хозяев. Петух, взлетевший от страха на дерево, все еще не осмеливался опуститься на землю. А людей не было — обугленными и скрюченными трупами, с кусками сморщенной и потрескавшейся кожи, с клочьями черных мускулов лежали они среди развалин.

Давно ли мы проходили здесь?.. Какое это было прекрасное место!.. Какие были тут люди!.. А теперь только одну человеческую фигурку встретили посреди улицы. Это был белоголовый деревенский мальчик лет двенадцати. Босой, в пестрядинных штанишках, в домотканой свитке и потрепанной защитной фуражке, он стоял над трупами и молчал. Глаза у него были сухие, и он, кажется, даже не заметил, как мы подошли. Невольно всем нам припомнились наши дорогие девчонки и мальчишки. Где они?.. Как они?.. А моих, может быть, уж и на свете нет!.. У меня запершило в горле, когда я заговорил:

— Почему ты тут стоишь?.. Пойдем с нами.

Мальчик повернул к нам лицо, в котором застыло выражение какой-то необыкновенной сосредоточенности и ответил:

— Вот моя матка. И бацька. Немцы проклятые их замучили.

— Идем. Что ты тут будешь делать? Мы отомстим за твою мать.

Мальчик отрицательно мотнул головой:

— Нет, мне еще надо найти дедушку и бабушку. Похороню, чтобы не валялись на улице.

Нам жалко было оставлять его здесь на улице одного, голодного, босого, но он ни за что не хотел покинуть родные трупы. А солнце — не золотое, а какое-то рыжее от дыма, все еще висевшее над деревней, — склонялось к лесу. Надо было идти.

— Пойдем, — настаивал Даулетканов. — Ну как ты будешь жить один?

— Я не один, пастухи придут.

— Да ведь у вас все равно никакого дома нет… А пастухи твоих родных похоронят.

— Нет… Я сам… Я не пойду.

А из лесу между тем начали появляться люди — немногие уцелевшие от расправы. Сразу признав партизан, они окружили нас скорбной толпой и подробно рассказывали о новом злодеянии гитлеровцев.

Возвратились и пастухи. Сегодня они, должно быть, пригнали стадо раньше времени. Тяжело и равнодушно вступали коровы в знакомую — и уже незнакомую улицу, шли к своим домам — и не находили домов, снова брели вдоль черных развалин, оборачивали головы к людям, надрывно мычали.

…Мы пошли. На выходе из деревни нас догнал знакомый уже нам мальчик. Мы думали, что он решил идти с нами, но он выбрал Есенкова — пожилого и солидного сибиряка — и обратился к нему с просьбой:

— Дяденька, дайте мне гранату, я ее в немцев брошу.

— А ты разве умеешь?

— А вы расскажите.

— Ну, как же? — нерешительно сказал Есенков. — А вдруг ты сам на ней подорвешься? — И вопросительно посмотрел на меня.

— Нет, дяденька, право, не подорвусь. Я сумею!

Я решился.

— Отдай ему, Тимофей, гранату и покажи, что надо делать. Только смотри, хлопец, осторожнее. Это знаешь, какое дело!

— Знаю! Сумею!

— А потом приходи к нам!

— Приду!.. А куда?

Мальчик жадно схватил гранату, спрятал ее под свитку, расспросил, как найти наш лагерь, и, не прощаясь, побежал обратно.

Боялись мы за него: а вдруг он не справится, поторопится, или, наоборот, промедлит, или попадет в лапы фашистов? Конечно, это было рискованно — давать мальчишке оружие, но и не удовлетворить его страстную просьбу было жестоко.

К счастью, он справился; дней через десять явился на партизанскую базу, такой же серьезный и сосредоточенный, как и в первый раз, и коротко, как рапорт, доложил:

— Бросил.

Неохотно, скупыми словами он рассказал, как ему пришлось сидеть и ждать, спрятавшись в кустах около шоссейной дороги, как взорвалась граната, брошенная им в кузов проносившейся мимо машины, наполненной гитлеровцами.

Загрузка...