Оказывается, Отто Бисмарк настоятельно рекомендовал своему воспитаннику принцу Вильгельму не допускать группировок. Или, во всяком случае, не вступать ни в одну из них.
Я не ручаюсь за достоверность данной информации, поскольку почерпнул ее не из первоисточника. Ее привел Алахватов в ответ на мои слова, что, хотя волею судьбы мы и оказались с ним в одном лагере, чего дождется он от меня, неблагодарного, кроме скандалов из-за прилагательных, которые он вытравляет из моих текстов, блюдя интересы непонятливого читателя.
Две вопиющие неточности содержались в моем ипохондрическом замечании. Неточность первая: «Волею судьбы». Я сказал и даже написал тут: «Волею судьбы мы оказались…» и так далее, но никакой воли судьбы не было, была воля замредактора Ефима Сергеевича Алахватова, который как заладил, так и твердил всюду со своим несокрушимым упрямством, что фельетон опубликован не только с его ведома, что совершенно очевидно, поскольку Василь Васильич болел, но и по его непосредственной инициативе. И он готов отвечать наравне с автором фельетона. Наравне! Вот только давайте разберемся, за что? Факт разбазаривания совхозного добра доказан? Доказан. Пожарники и землеустроители кушали дармовые персики? Кушали. Директор совхоза превышал полномочия? Превышал. Так кто посмеет утверждать, что в этой части выступление газеты не было принципиальным и своевременным?
А в другой? В отношении товарища Лапшина Валентина Александровича? Тут Алахватов шумно вздыхал. Да, с Лапшиным поторопились, и пусть нас наказывают (тактика Алахватова, если только к нему применимо столь тонкое понятие, как «тактика», состояла в том, что он ни под каким предлогом не соглашался отделить грешного автора от безгрешного, в сущности, замредактора, имевшего неосторожность допустить в горячке работы некоторый недосмотр), пусть нас наказывают, гремел Алахватов не знаю уж в каких кабинетах, но сначала выясним, кто еще пользовался щедротами рачительного директора. Кому именно давались безымянные записки? Это взрывоопасный вопрос, но Алахватов задал его не дрогнув. И здесь обнаружилось, что никаких записок нет. Да-да! Те самые директорские шпаргалки, которые как зеницу ока хранил в заколотом булавкой нагрудном кармане дальновидный старик, таинственно исчезли. Детектив! Обожаемый Эльвирой жанр — именно им, как видите, повеяло со страниц моей бесхитростной повести…
Но сперва, дабы не забыть, я назову вторую допущенную мною неточность. Она касается утверждения, что Алахватов ничего, кроме традиционных скандалов из-за прилагательных, не увидит от меня. Это не так. Не предвидится в ближайшем будущем никаких скандалов, ибо я справедливо низведен в отдел информации с понижением оклада на двадцать рублей, что сразу же было отмечено этажным администратором. Не столько даже это, сколько резкое снижение гонорарной прибавки к зарплате.
Я не ропщу. Я даже благодарен судьбе в образе Алахватова за то, что она обошлась со мной столь милосердно. Вот только какие в отделе информации прилагательные? Отводя душу, изрядно развращенную литературными упражнениями, я засел за эту «Подготовительную тетрадь» взамен другой, которую мне, может быть, стоило бы начать по примеру своего бывшего соседа и скрупулезно вести до победного финиша.
Свечкин наглядно доказал, что с помощью системы можно одержать победу над чем угодно, в том числе и над самим собою. Вот он ведь избавился от страха смерти, который я изуверски нагнетал в течение многих дней, — так и я, пожалуй, сумел бы освободить себя от Эльвиры, обстоятельно доказывая пункт за пунктом, что эта ветреная девица недостойна любви, поскольку:
а) неумна;
б) внешние данные оставляют желать лучшего;
в) эгоистична
и так далее, до самой буквы «я», включая мягкий и твердый знаки. В результате у меня, может быть, перестало бы обмирать сердце, когда я углядывал в толпе длиннополое, с кокетливым хлястиком, отделанное мехом пальто кофейного цвета, причем напрасно обмирать, потому что всякий раз это оказывалась не она.
…Итак, записки исчезли. Те самые, что когда-то Иван Петрович принес мне в редакцию. Число их не увеличилось за истекшие недели, поскольку стоило газете выказать интерес к этому делу, как всякие благодетельствования прекратились.
— Вы точно помните, что положили их в шкаф?
Это, конечно, был идиотский вопрос. Не только шкаф — весь дом перевернул несчастный старик.
На него жалко было смотреть. Седые брови поникли, рот запал, а взгляд, которым он посмотрел на меня, без предисловий делая свое ужасное сообщение, выражал тоску и готовность принять любую кару. Без предисловий! Даже тут он не снизошел до того, чтобы суесловить и оправдываться. Я пожал ему руку.
Следовало отдать должное неведомому врагу — удар его был точен безукоризненно. Точен настолько, что другого уже и не требовалось: противник, то бишь я и все иже со мною, лежал поверженный. Точен, неожидан и прост до гениальности. Знакомую руку узнавал я…
Вы, конечно, понимаете, к чему я клоню. Однако никаких неопровержимых фактов у меня и поныне нет. Так, одни догадки. Поэтому я сделаю вот что. Конспективно перечислю все «за» и все «против», и тогда посмотрим, какая чаша перевесит.
ЗА. (Имеется в виду з а версию, которая без всяких предварительных изысканий зародилась в моем мозгу и подвигла меня на действия, о которых я расскажу ниже.)
1. От Валентина Александровича Лапшина во многом зависело не только создание швейного объединения «Юг», но и его дальнейшая судьба — в смысле укрупнения, развития и так далее. Поэтому для Свечкина было крайне важно, чтобы Лапшин уцелел на своем высоком посту. Кроме того, Свечкин как человек благодарный (вспомните фантастический протез!) не мог… Впрочем, это уже следующий пункт.
2. Благодарность Свечкина.
3. Его негативное отношение ко всей чеботарской истории, которого герой моего очерка никогда, собственно, не скрывал.
4. Относительная легкость, с которой сын мог отыскать в доме отца криминальные записочки. С тех пор как Иван Петрович последний раз видел их, Свечкин был в Чеботарке раза два или три. (Наверняка я не знаю — у меня не повернулся язык уточнять это у старика — как-никак речь шла о его сыне. Но ведь и сам он не слишком доверял ему. О! Это еще один пункт.)
5. Недоверие Свечкина-отца. На чем-то да основывалось оно!
6. Благородное желание Свечкина поставить наконец точку в этой истории, и без того измотавшей его хворого родителя.
7. Известный авантюризм моего героя.
8. Месть. Пусть поплатится товарищ Карманов за все его штучки с черепами, коровками, которых мелют, и за кое-что еще — например пощечину, которую ни с того ни с сего отвесила ему с таким чувством Анютина мама. Ни с того ни с сего?..
Не надо! Слишком уж отдает от последнего пункта необъективностью и уязвленным самолюбием поверженного соперника. Поверженного не только морально, но и в прямом смысле слова, физически, когда двухметровый детина, исполняющий под руководством Рудика роль домкрата, рухнул скрюченный к ногам светлоглазого недомерка. Эту прелестную сценку мне еще предстоит описать. Но сначала —
ПРОТИВ.
1. Почему раньше он не «убрал» изобличительные записки? Ведь тем самым он мог предотвратить появление фельетона.
2. Да, отец Свечкин не доверял Свечкину-сыну, но, строго говоря, это характеризует не столько сына, сколько отца, который вообще никому не доверял. Мне — в том числе, иначе бы он в самом начале оставил в редакции эти злополучные писульки.
3. Петр пекся о здоровье папаши — это несомненно, но ведь он не мог не понимать, как ударит по отцу неожиданная пропажа.
4. Кроме Петра, бывали же в доме и другие люди… Стоп! Это уж явно попахивает любимым жанром генеральской дочки. Быть может, никто и не похищал замусоленных бумажек? Быть может, недоверчивый и подозрительный старик попросту перепрятал их в свой несветлый час и — вон из головы?
5. Месть? Но разве сам я не говорил о великодушии Свечкина? Об отсутствии злорадства у него? Что же касается авантюризма, то у великого администратора он никогда не носил столь грубого и рискованного характера. Скорей то была предприимчивость, хозяйская хватка, виртуозное умение заставить обстоятельства работать на себя (например, болезнь племянницы ленинградского кудесника), здесь же попахивало чуть ли не уголовщиной. Так Свечкин не работал. И если я выпалил однажды, что при известных обстоятельствах он способен укокошить человека, то это скорей был вопль отверженного самца, нежели бесстрастный вывод исследователя.
Как видите, чаши весов колеблются. Но это они сейчас колеблются, когда я вновь обрел дар хоть как-то, да рассуждать. А тогда? Стоило мне услышать, что записки исчезли, как меня озарило: Свечкин! И озарило, признаюсь я, радостно. «Вот уж теперь мы побеседуем с ним!» — думал я, летя на фабрику.
Новоиспеченный генеральный директор сидел пока что на прежнем своем месте, в крохотном кабинетике, без секретаря в приемной и помощников за стенкой.
— Записки! — с ходу прорычал я и выставил вперед растопыренную руку.
На что надеялся я? Что мой бывший сосед, перетрухнув, тут же извлечет из тайника заветные бумажки и с трепетом положит их на мою устрашающую ладонь? Ничуть не бывало! Он не перетрухнул и не полез в тайник и даже не поднялся навстречу мне, невежа! Его взгляд коснулся моей требовательной длани — только коснулся, и снова вверх.
— Я занят, — услышал я.
Занят?! Он занят? Еще мгновение, и я сгреб бы его за грудки, как попытался сделать это двадцать минут спустя, и тогда не двадцать минут спустя, а сейчас я оказался бы на полу поверженный, но в этот момент в кабинетик с шелестом впорхнула сухопарая дама. Уж не знаю, чем шелестела она — бумажками ли, блузкой, высохшим своим телом, но этот деловой шелест поостудил меня. Я сел. Терпеливо ждал я, покуда почтительно склонившаяся к столу, присобачивающая к каждому слову «Петр Иванович… Да, Петр Иванович… Понятно, Петр Иванович…», — покуда эта выдра не выяснит загадочные нюансы относительно регланов и низких пройм.
— Покажите Софье Михайловне, — спокойно сказал ей вслед Свечкин, и она остановилась, повернулась, пошелестела, наклонив головку:
— Хорошо, Петр Иванович.
Я закурил. Никогда с таким наслаждением не втягивал я, вернее, не выпускал из себя крепкий дукатный дым. Я ждал, он сделает мне замечание, что-то вроде: «Здесь не курят, товарищ Карманов», — но он молчал. И тогда заговорил я.
— Послушай, Свечкин, — сказал я. — Ты когда-нибудь интересовался своей родословной? Я хочу спросить, были ли среди твоих предков — в пятом, десятом поколении — люди верующие?
Ничего теологического не было в моем вопросе. Просто мне приспичило дать понять ему (и я таки выложил ему это), что, помимо регланов и низких пройм, помимо всех этих хольнителей, «молний» и металлических пуговиц на ножках, существовали, существуют и, надо надеяться, всегда будут существовать такие эфемерные понятия, как идеи. Неважно в данном случае, в чем заключаются они — в предчувствии апокалипсического понедельника или тревоге за нивелировку личности в эпоху НТР. Неважно! Дело в другом… Вопрос, впрочем, был риторическим и даже в какой-то мере демагогичным, ибо не далее как полчаса назад я расстался с Иваном Петровичем, который одним своим существованием опровергал домыслы о генетической бездуховности Свечкиных. Но уж больно хотелось мне в самое яблочко поразить генерального директора.
Он понял меня. Его светлые глазки с буравчиками зрачков медленно ушли в сторону, а губы оставались плотно сжатыми. Был миг, когда я вдруг узнал в них рисунок и непреклонное выражение Ивана Петровича. Иллюзия! Разумеется, это была иллюзия, и я тут же прогнал ее.
Свечкин мыслил.
— Как было бы хорошо, — произнес он, напряженно усмехнувшись, — если б все на земле думали только о хольнителях и пуговицах.
Сигарета замерла в моей руке. Что подразумевал Свечкин? Я прямо спросил его об этом, и он, помедлив, ответил. Все грандиозные идеи, все изнуряющие поиски истины, все хитроумные построения философов и праздных сочинителей («Ваша заумь» — так кратко и зло охарактеризовал он то, что я пространно развернул сейчас) — все это принесло людям неисчислимые беды. Только беды, и ничего кроме. Горстка очкастых умников, вместо того чтобы шить плащи или стряпать рассольник по-ленинградски, ломает голову над чепухой, от которой большинству — подавляющему большинству! — ни холодно ни жарко. Пусть ломают, если им это нравится, но ведь они сбивают с пути истинного других, которым надо заниматься делом. И те идут за ними, как доверчивые бараны… Так примерно говорил Свечкин. Не этими словами, но об этом. Во всяком случае, слово «бараны» он употребил, это я помню точно.
— Я просил тебя не трогать отца, — произнес он сквозь зубы. — Просил же!
— Чтобы все осталось по-прежнему?
— А чем было плохо? Кому плохо? Гитарцев что, отнял у детей эти персики? Они гнили и будут гнить, только еще больше, потому что шиш кто даст ему теперь дополнительную машину.
— А раньше давали?
— Раньше давали, — отрезал он.
— За ящик дармовых персиков?
— За ящик. — Его щечки порозовели от возбуждения. Таким я еще не видел его. — За пять килограммов. Но зато он спасал пять тонн.
— И генеральный директор, — с ухмылочкой осведомился я, — считает нормальным такое положение вещей?
Он сидел, весь напружинившись, кулачки сжаты.
— Не считает. — И прибавил со странным выражением: — Он много чего не считает…
— Но делает.
Свечкин окинул меня презрительным взглядом:
— Генеральный директор считает, что лучше съесть эти пять тонн, чем сгноить их ради… — Он недоговорил, ради чего. — А пять килограммов… Настанет время, мы подумаем и об этих пяти килограммах.
Я отрицательно покачал головой.
— Нет, Свечкин. Такого времени не настанет. Пока ты здесь, — сказал я и постучал по столу костяшками пальцев, — такого времени не настанет.
— Настанет, — твердо произнес он. — Если вы не будете мешать нам…
Е с л и м ы н е б у д е м м е ш а т ь и м… Я закрыл глаза и долго втягивал в себя воздух.
— Вот что, Свечкин, — проговорил я спокойно и все еще не открывая глаз. — Или ты сейчас же отдашь мне записки. Или…
— Или? — переспросил он.
Вызов почудился мне в его тоне. Я еще посидел с закрытыми глазами, потом поднялся и медленно обошел стол. Помешкав, он тоже встал. Его светлые глазки смотрели на меня бесстрашно и холодно.
— Где записки, гад?
Он молчал и не отводил взгляда. Тогда я стал медленно подымать растопыренную руку, огромную, как ковш экскаватора. За всю свою жизнь я никого пальцем не тронул — мудрая природа, как я уже говорил, не наделяет людей моей комплекции физической агрессивностью, поэтому грозное поднятие ковша носило сугубо психологический характер, однако Свечкин не дал мне завершить этот показательный номер. Глаза его сузились. Он сделал быстрое движение, и под ложечкой у меня разорвалась мина. Кабинетик — со столом, стульями, портретом на стене и шкафом, на котором сверкал рефлектор, — стал плавно опрокидываться. Кажется, одной рукой я схватился за живот, другой придерживал очки.
Знаете, что больше всего задевает меня сейчас? Не то, что маленький Свечкин так ловко обесточил меня, а что он преспокойно перешагнул через меня, как через куль с дерьмом. А иначе как бы он оказался у двери?
Тикать он не собирался. Напротив, он спустил предохранитель английского замка, дабы кто-либо ненароком не узрел компрометирующей генерального директора сцены.
Я с трудом сел. Зажмурился, по-собачьи помотал головой. Жизнь возвращалась в меня. Я тупо посмотрел на стоящего у двери администратора в галстучке. Снова зажмурился и снова помотал головой. Снова посмотрел. Сомнений не было — это был он, Свечкин. Петр Иванович. Я расхохотался. Ах как давно я не смеялся так!
Последствия оказались пагубными. Гомерический смех, наложенный на сокрушительный удар в солнечное сплетение, вызвал приступ тошноты. Я поднялся, доковылял, покачиваясь, до двери и, отодвинув Свечкина, поспешно вышел вон.