7

Ровно через неделю после нашего арбузного визита в Чеботарку и моего знакомства со Свечкиным-старшим он вдруг собственной персоной пожаловал в редакцию. Как и сын, он сперва постучался, а открыв дверь, некоторое время стоял бочком и подозрительно обводил взглядом комнату. Я удивленно поднялся. Мне так и казалось, что сейчас я услышу знакомое: «Значит, вы из газеты?»

Не прозвучало. Старик недоверчиво посмотрел на мою протянутую руку, как бы проверяя, нет ли какого подвоха тут, и лишь после подал свою.

— Прошу! — сказал я и ближе придвинул стул. Однако Свечкин-старший стал придирчиво изучать его — точь-в-точь как только что мою руку. — Прошу, Иван Петрович! — повторил я бодро. — Он крепкий.

Старик подумал, поколебался, но сел-таки, аккуратно положив на сомкнутые колени парусиновую кепочку. Под стать кепочке был китель — такой же парусиновый, с нагрудными карманами на пуговицах, один из которых был к тому же застегнут английской булавкой. Думаю, китель этот вполне сгодился бы для музея одежды при швейном объединении «Юг» как наглядное свидетельство гигантского скачка, какой сделала наша легкая промышленность благодаря усилиям таких подвижников, как сын этого человека.

Гость молчал. Я понял, что он готов просидеть так двенадцать часов кряду — старая школа! — и поднялся.

— Пойдемте, Иван Петрович. — И мы, как некогда с его сыном, уединились в кабинете кого-то из отпускников.

Отец Свечкина был лаконичен. Время от времени поглядывая на меня из-под седых бровей, поведал о директоре Чеботарского совхоза Гитарцеве, который взял в привычку ублажать разных нужных людей прекрасными дарами Алафьевской долины. Одному — ящик с персиками, другому — чуть ли не полцентнера зимнего сорта груш, третьему — виноград, четвертому — орехи и так далее. Все это тут же списывалось, чаще всего — на совхозную столовую, что, впрочем, было уже за пределами компетенции Ивана Петровича. Подчиняясь письменным директорским указаниям, он отпускал товар, а уж после ему приносили оформленные документы.

Письменным? Это было принципиальное уточнение. На сей раз старик смотрел на меня особенно пытливо. Потом двумя руками расстегнул булавку и стал осторожно извлекать из нагрудного кармана какое-то живое существо. Ящерицу? Цыпленка? К моему разочарованию, тут оказалась всего лишь пачечка зажатых скрепкой бумажных клочков. Долго и бережно, боясь повредить, освобождал он их из металлического плена. Все это были директорские записки. Разнообразием они не отличались. Отпустить подателю сего то-то и то-то. Подпись и число.

Я просматривал, а старик тревожным взглядом провожал каждый клочок. Вероятно, он опасался, что я стяну какой-нибудь себе на память. Но тогда зачем он явился ко мне? Если он хочет, чтобы выступила газета, то должен оставить мне эти шпаргалки.

— Только так, Иван Петрович, — сказал я и в полней сохранности положил перед ним его бесценные реликвии.

В ту же секунду он заковал их и водворил на место. Замкнул камеру, проверил, надежен ли запор, и только после этого полез в другой карман. Там тоже лежала пачечка листков, но уже совершенно одинаковых, один к одному, и вверху каждого было выведено: копия. Собственноручно переписал Иван Петрович каждое директорское распоряжение, но копии, увы, у нотариуса не заверил. Когда я посетовал ему на это, старый завскладом, не желающий понимать никаких шуток, сухо разъяснил, что нотариальная контора признает только официальные документы.

— Все ясно, Иван Петрович, — успокоил я своего гостя, столь же отважного, как и осторожного. — Доложу руководству. — И спросил: — А Петр в курсе дела?

Старик молча занавесил глаза бровями. Совершенно очевидно, что он не хотел втягивать сына в эту историю, боясь… Чего? Того, вероятно, что это встревожит Петра, столь пекущегося о его здоровье. Именно так расшифровал я уклончивую сдержанность моего визитера и счел себя не только вправе, но даже обязанным поставить Свечкина в известность.

Наш многоступенчатый обмен только-только состоялся, я жил еще один в огромной квартире, но Свечкин захаживал, чтобы измерить рулеткой высоту дверей или ширину коридора, и я в тот же день выложил ему все. Тень прошла по розовощекому лицу моего пока что номинального соседа.

— Он честный человек, твой отец, — сказал я. И прибавил, что постараюсь вести дело так, чтобы как можно реже беспокоить Ивана Петровича. Ни одна живая душа не узнает, от кого поступил сигнал в редакцию.

— А записки? — сказал Свечкин.

Я объяснил, что записки останутся в резерве как запасной козырь, который всегда должен быть у автора на случай, если его подопечные — так отечески именовал я героев своих фельетонов — вздумают перейти в контратаку.

Свечкин задумчиво смотрел на меня. Между прочим, заметил он, директор Гитарцев делает все это не для себя лично, а во благо совхоза. То есть ради вверенных ему людей, а также потребителя, который в конечном счете получит больше персиков и груш.

Признаться, я малость растерялся. И не парадоксальность доводов была причиной тому — за годы журналистской работы я повидал немало казуистических фокусов, — а то, что Свечкин повернулся вдруг новой для меня стороной.

Вскоре мне довелось присутствовать на совете, где утверждались новые модели фабрики. Заседание было бурным. Одни восторженно хвалили невиданные доселе длиннополые, с кокетливыми хлястиками плащи, другие с гневом именовали их пародией, шарлатанством и еще бог знает чем. Свечкин молчал, только его светлые глаза живо двигались туда-сюда, наблюдая. Чувствуя близкое поражение, радетели сугубой чистоты отечественной моды прибегли к крайнему средству. Не след нам, заявили они, ориентироваться на сомнительные образцы разных хиппи. О как! Сторонники новых стилей как-то разом сникли и лишь поглядывали в последней надежде на собранного, ждущего своего часа Петра Свечкина. Ни на однорукого директора, который на фронте был, вероятно, отличным солдатом, но в административных баталиях проявил себя бойцом никудышным, а на его розовощекого зама. И тот принял бой.

— Вы допускаете, что кому-то может нравиться это? — задал он риторический вопрос.

— К сожалению. Но это не значит…

— Извините, — холодно остановил Свечкин. — Я закончу. — И продолжал в тишине, на которую больше никто не покушался: — Мне кажется, мы обезвредим дурные влияния, если предложим нашему потребителю товар, который выдержит любую конкуренцию. Разные хиппи, как тут правильно выразились, страшны не одеждой, а тем, что под нею. Разве нет? Но воздействуют они и заманивают других как раз внешним. Почему же мы должны отказываться от этого оружия? Почему мы должны без боя уступать наших людей?

Видит бог: не Свечкин, а его оппоненты первыми пустили в ход демагогию, Свечкину же не оставалось ничего иного, как поднять перчатку.

Что знал я об этом человеке? Достаточно много, чтобы написать о нем очерк, который, благословленный так кстати выздоровевшим Василь Васильичем, прошел практически без правки и сразу сделал Свечкина знаменитым. Но и в то же время мало. По сути дела, ничего, как понимаю я теперь.

Сколько, думаете вы, экземпляров газет с очерком купил он? Пять? Десять? Ну, двадцать — крайняя цифра, которую подсказывали мне мое благоразумие и знание Свечкина. Сто! Он купил сто экземпляров и, заблаговременно договариваясь о встрече с каким-нибудь ответственным лицом, от которого зависело то ли утверждение ассортимента, то ли получение дополнительных фондов, то ли условия слияния фабрик в швейное объединение — главная проблема, над которой бился Свечкин, — заблаговременно договариваясь о такой встрече, скромно вручал секретарю визитную карточку с текстом на русском и английском языках и газету с очерком.

Я пожал плечами, узнав об этом. Злоупотреблений тут не было. Самовосхваления тоже. Подобно директору Гитарцеву, лично для себя Свечкин ничего не просил — он заботился о фабрике, а в конечном счете, как мы уже знаем, о потребителе. Его ли вина, что специфика условий, в которые поставлен современный администратор, определяет известное своеобразие методов работы? Именно своеобразие — это точное слово, хотя я отдаю себе отчет в том, какие суровые определения можно приплести сюда.

Возможно, я действительно необъективен к Свечкину и, подсознательно стремясь компенсировать свое якобы недоброжелательство к нему, бросаюсь в другую крайность. Пусть так. Но вот какие основания для предвзятых суждений о моем коммунальном соседе у такого постороннего и трезвого человека, как молодой ректор недавно организованного Светопольского университета Станислав Максимович Рябов? Молодой, хотя, как я уже говорил, он мой ровесник, а о себе я этого сказать, увы, не могу. Это понятно. Подающий надежды тридцатисемилетний детина не может не восприниматься как явный переросток, как оболтус-второгодник в нормальном классе, в то время как тридцатисемилетний же ректор, профессор и доктор наук являет собой образчик несомненного вундеркинда.

Я имел честь дважды беседовать с этим человеком — сперва как интервьюер, которому только что назначенный ректор рассказывал о создающемся на базе пединститута университете, а второй раз — в качестве корреспондента, проверяющего жалобу двух незачисленных абитуриентов. Потребовалось всего несколько минут, чтобы убедиться в ее абсолютной вздорности, после чего я, не удержавшись, дал понять, что мне известно о причастности уважаемого доктора к судьбе Новоромановской фабрики. Именно благодаря его авторитетной поддержке швейное объединение «Юг» будет не сегодня-завтра создано.

Почему не удержавшись? А потому, что, как я теперь понимаю, слишком велик был соблазн хоть какое-то мгновение постоять на одной лестничной площадке о моим достигшим таких высот одногодком. Извечная, смешная, жалкая потуга всех неудачников доказать, что они тоже не лыком шиты.

Я многое отдал бы за право вычеркнуть из моей «Подготовительной тетради» это место. Да и только ли это… При желании, впрочем, мне не представляет труда выдать на-гора целый ворох иных, куда более благопристойных причин, побудивших меня заговорить о Свечкине. В конце концов я тоже приложил к этому руку — раз. И меня волнует судьба фабрики — два. Да и Свечкин волею обстоятельств не такой уж посторонний человек мне — три. И тем не менее… Никогда прежде не замечал я за собой столь своеобразного способа самоутверждения. Впрочем, как знать! Вот ведь что-то надоумило Володю Емельяненко, это живое воплощение корректности, процитировать мне следующее место из боготворимого им Вакенродера: «Нельзя с высокомерной дерзостью возноситься над духом великолепных художников и, глядя на них сверху вниз, осмеливаться судить их — это пустая затея тщеславной гордости человека». Вполне допускаю, что Володя сделал это бессознательно, вовсе не вкладывая сюда того уязвляющего меня смысла, который я, склонный порой запанибратски обращаться с классиками, усмотрел тут. Но бессознательно не значит бессмысленно или бесцельно, и мой стремительный переход в беседе с ректором от неподтвердившейся жалобы к швейному объединению — лишнее доказательство тому.

Профессора, однако, не застал врасплох этот резвый скачок. По-моему, он готов ко всему на свете — профессор, и приди мне вдруг фантазия заговорить, например, об индейских резервациях, он ответил бы так же быстро, точно и исчерпывающе ясно, как и по поводу Свечкина. Это ли не первый признак ума не просто подвижного, а недюжинного? Кстати, если у них и есть что общее — у ректора университета и генерального директора, — так это способность без удивления воспринимать все, что ни преподносит действительность.

— Вы переоцениваете мой вклад, — сказал Станислав Максимович, остро взглянув на меня. — Я всего лишь дал экономическое обоснование, сама же идея объединения принадлежит Свечкину. Впрочем, он тоже не открыл Америки. Просто он верно уловил ведущую тенденцию современного экономического развития. — Он вдруг быстро улыбнулся и снова взглянул на меня. — Тем не менее я не оспариваю величия вашего героя.

Величия! В этот миг я, кажется, пожалел, что не послушался Алахватова и не дал очерку другого, менее обязывающего заголовка.

— Это полемическое название, — принялся было оправдываться я.

— По форме, а не по существу, — тут же отреагировал ректор. — Только по форме. В обычном разговоре мы редко называем вещи своими именами, предпочитая выражения обтекаемые, спор же обычно подвигает нас на жесткие формулировки. Или — или. Или мы несем совершенный вздор, или говорим чистую правду. В вашем случае было второе.

Я поклонился.

— То есть вы признаете, что Свечкин действительно великий человек?

Сейчас я уже не испытывал потребности в самоутверждении — не с ректором говорил я, не с профессором и доктором наук, не с асом от экономики, а с моим одногодком. Звания? Степень? Должность? Все это отлетело вдруг, а если и маячило на горизонте, то не подавляя, а всего лишь поддразнивая. Признаться, я далее почувствовал некоторое свое превосходство, род бравады. Мой кургузый пиджак не терялся больше в сиянии голубовато-стального костюма, безукоризненно сидящего на спортивной, моложавой, безукоризненно пропорциональной в отличие от моей фигуре. Еще немного, и я развалился бы в кресле. Еще немного, и я стал бы медленно жевать, как жует моя теща, дважды бывшая, цедя сквозь зубы: «Интеллигенция!»

— Принято считать, — сказал ректор, — что великие люди опережают свое время. Чем дальше они опережают его, тем несомненнее их величие. Я не сторонник этой точки зрения. Великие люди идут вровень с веком, угадывая его дух и стиль, его затаенные потребности и скрытые резервы. Его тенденции. Все это и определяет образ действия таких людей, хотя я не исключаю, что порой они действуют безотчетно.

— Таких — значит великих, — уточнил я. — А если этот самый образ действий отличается от общепринятого?

— Что значит общепринятого?

Нелегко было угнаться за ним, но мне нравилась эта гонка.

— Общепринятое — это в данном случае то, что выработало человечество в процессе эволюции.

— Выработало? Почему вы говорите в прошедшем времени? Человечество живо, а стало быть, эволюция продолжается.

О Володе Емельяненко вспомнил я. Ах, как не хватало его!

— Вы хотите сказать, что не существует незыблемых принципов?

Он гмыкнул.

— Я хочу сказать как раз то, что я говорю. Что подразумеваете вы под словами «незыблемые принципы»?

— Ну… Мораль, нравственность.

— Какая мораль? Какая нравственность?

Реакция его была молниеносной.

— Вы хотите сказать… Пардон, вы говорите как раз то, что говорите. В таком случае я хочу сказать, что мораль и нравственность — понятия классовые. Это я знаю, хотя и недоучился в учебном заведении, которое вы теперь возглавляете. — Он бросил на меня короткий взгляд и не проронил ни слова. — Но ведь существуют, согласитесь, какие-то вечные категории.

— В развитии. Только в развитии. Это относится ко всем без исключения понятиям, в том числе и к понятию «великий человек», которое так угодно вам.

— Нисколько. Я всегда относился к великим людям с известной осмотрительностью, а после нашего с вами разговора моя осторожность, думаю, возрастет. Ведь если я правильно понял вас, вчерашний великий человек необязательно был бы великим сегодня. А объективных критериев, утверждаете вы, не существует. Все дело в том, насколько полно тот или иной индивидуум отвечает потребностям времени. Проще говоря, приспосабливается к нему.

Он быстро усмехнулся:

— Вам по душе полемические формулировки…

— Что, видимо, не отвечает потребностям времени?

Это была единственная сносная реплика, но мой собеседник мгновенно парировал ее:

— У времени разные потребности.

Ирония почудилась мне в его голосе, вот только к чему или к кому относилась она? К сидящему перед ним газетчику, который, прожив на свете ровно столько же, сколько он, ректор, довольствуется интервьюированием ровесников? К тому парадоксальному обстоятельству, что я, публично провозгласив Свечкина великим человеком, теперь лезу из кожи вон, доказывая обратное? К самому себе, умудренному опытом блистательного и скорого восхождения — опытом, который, надо полагать, не уступает по тяжести веселому грузу неудачников?

Напоследок, поправляя легким движением перекидной календарь и тем давая мне понять, что аудиенция окончена, ректор сделал мне маленький подарок. Это была метафора. Нелепо и опасно, сказал он, пользоваться в наш автомобильный век правилами уличного движения эпохи дилижансов. Нелепо и опасно! Хотя, разумеется, он отдает себе отчет в том, что кое у кого эти патриархальные правила и вызывают умиление.

Я принял подарок. И, пользуясь им, заявляю, что Свечкин в совершенстве владел правилами автомобильного века. Можно ли порицать его за это? А заодно и меня, который не только помог ему в его победоносном — не менее ректорского — восхождении, что, по-видимому, всецело отвечало чаяниям означенного века (должен же и я сделать что-то в лад со временем!), но и раз даже, будучи по редакционным делам в Крутинске на фабрике пластмассовых изделий, послужил ему в качестве то ли агента, то ли толкача?

Фабрика поставляла новоромановцам пряжки для поясов. Ну какая тут, казалось бы, проблема, а она была. Вздыхая и ерзая в слишком просторном для него кресле, маленький и сам весь какой-то пластмассовый директор жаловался мне, что Свечкин замучил его. Возможно, этот изверг и впрямь великий человек, но ведь фабрика не может, идя на поводу у него, каждые полгода менять цвет и — главное! — форму пряжек. Ведь тут штампы, тут смежники, тут планы, тут, наконец, производительность труда, которую надо неуклонно повышать. Спасите, спасите меня от Свечкина, молили его глаза, но я упрямо гнул свое: не на поводу у Свечкина идет фабрика, а на поводу у моды, а если говорить более общими категориями — на поводу времени. Еще немного, и я бы изрек: «А время не остановишь, гражданин!» — но директор и без того весь сжался в своем кресле и совсем запластмассовел.

— Хорошо, — пролепетал он. — Раз пресса просит… Мы опять изменим. Но это значит — опять подскочит себестоимость. У меня уже три выговора.

Вот какая цена уплачивалась за элегантность новоромановского ширпотреба. А ведь, помимо пряжек, тут были пуговицы и ткань, всевозможные кнопки и «молнии», проблема ярлыков. Да-да, не просто ярлыки, а именно проблема. Целые партии, случалось, возвращала торговля из-за неразборчиво отпечатанных ярлыков… Весь бы тираж с очерком впору закупить Свечкину, и то надолго ли бы хватило?

Я запальчиво возмущаюсь, сталкиваясь с беспардонностью наших планирующих и координирующих органов, а вот Свечкин, который на четыре года младше меня, не тратит себя на пустопорожние эмоции. Беспардонности он противопоставил единственное, что можно противопоставить ей: систему.

Дважды совершив головоломные обмены, он из жалкой квартирки, подобной той, где прежде проживала с красавицей дочерью этажный администратор и каких еще немало в Светополе, перекочевал, прихватив меня в клюве, в здание бывшего дворянского собрания. Волшебство? Ни малейшего. Система. Просто система. У Свечкина была картотека обменов, и, я думаю, там значились все граждане страны, прошедшие через этот ад за последние… ну, не знаю… двести лет.

Пожив бок о бок со Свечкиным несколько месяцев, я, мне кажется, постиг истину, которую Свечкин положил в основу всех своих деяний. Истина эта состоит в следующем.

В мире есть всё. Буквально всё — начиная от пряжек новейшей конфигурации и кончая зданиями бывшего дворянского собрания. Всё, всё есть в мире! Хольнители и красивые женщины, металлические сигары с выпрыгивающим пером и ленинградские кудесники, непутевые журналисты, благодаря которым ты однажды утром просыпаешься знаменитым, и сталь-20. Стало быть, надо всего-навсего протянуть руку и взять то, что тебе хочется взять.

Но ведь всем не хватит. Как говорил Алахватов, если «ваш Свечкин» вдосталь обеспечил себя красителями, то, значит, кому-то этих красителей не достанется.

— Хватит, — негромко возразил Свечкин. — Хватит всем.

Такая убежденность звучала в его голосе, такая уверенность в своих силах, которым не дают развернуться, что я вдруг увидел вокруг себя россыпи ширпотреба. Прямо на тротуаре лежали кипы наимоднейших плащей, штабеля пальто, вороха курточек с ослепительными «молниями». А мимо потоком шли, ничего не подозревая, скверно одетые люди. Я взял Свечкина за локоть.

— Послушай, — сказал я. — Если б тебе дали права… Неограниченные права при тех же материальных ресурсах… Ты смог бы одеть всех? Хорошо одеть?

Светлые глаза алчно вспыхнули.

— Да, — проговорил он чуть слышно.

Признаюсь, меня заразила его уверенность. И все-таки, если мыслить шире, всем всего никогда не хватит. Наверное, это естественно. Наверное, тут и кроется один из основных законов природы, подчиняясь которому мы живем не все сразу, а по очереди. Ныне пришло наше время, и, малость подержав эстафетную палочку, мы исправно передадим ее дальше.

Пишу это, а сам так и слышу тихий голос Володи Емельяненко: «Передадим ли? Не до предела ли набит автобус?»

Это его образ. Если от каждого поколения, подсчитал Володя, взять по одному человечку, то от рождества Христова нас отделяет автобус предков. Всего лишь автобус! Правда, не маленький — повышенной, городской вместимости.

Я вижу этот автобус. Вот скуластые скифы на передних сиденьях, вот князья с шестоперами, вот скорбноликие землепашцы, боярин с расчесанной надвое бородой, жирный монах и сгорбленный чиновник, дворянин в белых перчатках, чахоточный интеллигент с мечтательными глазами… Парень в буденовке — это уже совсем рядом. Ближе разве что отец с навечно открытыми, уставленными в довоенный объектив глазами, который никогда уже не увидит за собой плешивого верзилу в очках. Но и тот не последний, и того уже презрительно теснит херувим в замечательной курточке, который так неподражаемо выводит букву «ф». А дальше? Полон автобус, но тишина, абсолютная тишина царит в нем.

И куда-то мы едем. Куда?

Ах, куда-то зачем-то мы едем.

Это хорошо, что едем, но вот что странно. Никто из безмолвствующих пассажиров не глядит по сторонам, в окна, на дивные пейзажи, которые проплывают мимо, — вперед, только вперед, вытянув шеи.

Я не разделяю пессимистических взглядов Володи Емельяненко. Скорее уж соглашусь со Свечкиным, который считает, что в мире есть все, в тем числе и более вместимые автобусы. Надо только соблюдать очередность и правила движения. А беспардонности, коль уж она имеет место, противопоставить единственное, что можно противопоставить ей, — систему.

Картотека, которую вел Свечкин, вряд ли ограничивалась обменными вариантами. Наверняка были здесь и своего рода анкеты на людей, с которыми ему так или иначе приходилось иметь дело. Я этих «анкет» не видел, но, думаю, даже сверхъемкая память Свечкина вряд ли могла удержать такое обилие имен. А ведь, помимо имени, адреса и телефона, раздобыть которые в общем-то несложно, Свечкин знал о каждом куда более приватные вещи. Ему, например, было известно, что у ленинградского модельера, к которому выстраивалась очередь кино- и театральных режиссеров, есть больная племянница, которой показано лечение в Витте. Кино- и театральные режиссеры этого не знали, а Свечкин знал и через своего доброго приятеля Иннокентия Мальгинова, первоклассного фотомастера (мы регулярно публикуем его снимки), который тем не менее в сезонное время подвизается с камерой на знаменитом Золотом пляже, — через этого Иннокентия Мальгинова достал путевку для племянницы модельера.

О филателистическом хобби Алахватова я, видимо, ляпнул сам при своем соседе, в результате чего на стол заместителя редактора был скромно положен маленький пакетик с марками «Фауна Мальты» или что-то в этом роде. Представляю, как подпрыгнул в своем кресле Алахватов, как обеими руками прижал пакетик к столу, чтобы его не унесло вон бешеными сквозняками, а розовощекий Свечкин на его изумление и восторг отвечал со сдержанной улыбкой: «Ну что вы, Ефим Сергеевич! Они уже год валяются у меня в серванте».

Я знал этот сервант. С виду самый обыкновенный, из «стенки» с антресолями, никаких сногсшибательных сервизов и хрустальных ваз не стояло там, но для меня это был волшебный сервант, ибо однажды на моих глазах Свечкин извлек из него книгу, за которой я тщетно гонялся уже несколько лет. Моя жена, дважды бывшая, ничем не могла помочь мне, ибо в фондах областной библиотеки этой книги не было. И вот теперь, не веря собственным глазам, я моргал и перечитывал, перечитывал и моргал: «Марсель Швоб. Вымышленные биографии», «Марсель Швоб. Вымышленные биографии», «Марсель Швоб. Вымышленные биографии».

— Свечкин, — пробормотал я, и, наверное, столько нежности было в моем голосе, сколько ее не содержалось во всех словах, сказанных ему скупердяйкой Эльвирой за четыре года их супружества.

— Ну что ты! — Он даже смутился. — С днем рождения тебя.

Признаться вам? Я нагнулся и расцеловал Свечкина в его румяные щечки. Потом, обеими руками держась за книгу, воспарил, и меня медленно вынесло в мою комнату. Таких подарков я сроду не получал.

Решительно отметая брошенный мне упрек в очернительстве — злобном очернительстве! — Свечкина, я все-таки должен признать положа руку на сердце, что некоторая необъективность с моей стороны имела место. А уж неблагодарность тем более. Поэтому спешу дать следующее разъяснение.

Я не усматриваю корысти в тех маленьких и не всегда маленьких услугах, которые с такой виртуозностью делал Свечкин. Во всяком случае, во многих из них. Да, об истории с племянницей ленинградского чародея этого не скажешь. О «Вымышленных биографиях» — тоже, хотя то главное, что я мог сделать для Свечкина, я уже сделал. Тем не менее допускаю, что в его потайной картотеке я все еще числился под грифом «Полезный человек». Но послушайте, какая корысть в деянии, которое он совершил, став генеральным директором объединения «Юг», по отношению к своему недавнему шефу, а теперь подчиненному, от которого он никоим образом не зависел? Я говорю о бывшем Одноруком директоре, причем определение «бывший» относится не к слову «директор», ибо директором фабрики (только не первой, не Новоромановской — второй) он остался, а к слову «однорукий». Да-да! Теперь у этого человека две руки. Настолько две, что, выйдя скоро на пенсию, он может поступать в музыкальную школу для взрослых по классу фортепиано.

Сделал это Свечкин. Я думаю, ради этого фантастического протеза с электронным управлением, которое осуществлялось от нервных импульсов культи (да простят меня специалисты, если я что-то путаю, но руки-то две, я видел их собственными глазами), ради этого протеза, который, скооперировавшись, изготовляли, по-видимому, все развитые страны мира, а координировал их действия скромный выходец из Чеботарки, — ради этого протеза, говорю я, Свечкин, несомненно, завел особую картотеку. И система, как всегда, победила.

Я не отрицаю, что необыкновенный протез, явившийся для бывшего начальника Свечкина совершенным сюрпризом, был не только гуманным деянием, но и актом благодарности. Бывший начальник… Эти постные слова ровным счетом ничего не объясняют. Куда больше подошло бы сюда иное определение: крестный отец. Ведь именно он переманил будущего генерального директора в легкую промышленность, в которой ему, быть может, суждено совершить революцию.

А началось у них с конфликта. Товаровед оптовой базы, двадцатилетний мальчишка Петр Свечкин, выпускник захудалого торгового техникума, ни с того ни с сего стал вдруг придираться к продукции Новоромановской швейной фабрики, в то время нигде, кроме Светополя, не известной. Ну и что? Подобных фабрик в стране пруд пруди, и то, что выпускали светопольцы, было ничуть не хуже всего остального.

Свечкина не интересовало это. И хотя он был скромен — не требовал тех потрясающих пальто с капюшоном, выпуск которых спустя три года наладил сам, — все же отказывался брать партии, которые не отвечали образцам, демонстрировавшимся на оптовых ярмарках. А как, скажите, они могут отвечать, если артикул ткани изменен, мех для отделки урезали, нитки идут ужасающего качества, а «молний» вообще нет? Негодующий директор размахивал тогда еще единственной рукой, но Свечкину хоть бы хны.

— Вы требуйте, — рекомендовал он, и я вижу, я слышу, как бродила в нем энергия, которую пока что некуда было приложить. — Применяйте санкции.

Ха, санкции! А план? Если не будет плана, снимут голову, за вынужденное же отклонение от образцов разве что пожурят. В конце концов у нас есть глубинка, и она купит все.

— Вы плохо думаете о сельском жителе, — бледнея, отвечал на это выходец из Чеботарки. — Глубинка купит, вы правы, но только потому, что у нее нет выхода. Это во-первых. А во-вторых, она купит уже по сниженным ценам, на сезонной распродаже. Думаю, ни вам, ни нам это не выгодно.

Так примерно учил уму-разуму юный товаровед убеленного сединами директора, который не менее трех раз с упоением передавал мне этот основополагающий разговор. Эльвира, не сомневаюсь, слышала его куда чаще, но стоило захмелевшему директору приняться на новоселье за свой коронный рассказ, как она, несмотря на свою органическую неприязнь к пьяным, переместилась поближе к нему.

У меня маленькие глазки, да еще утонувшие в морщинках, которые мнительные люди склонны принимать за насмешливые, поэтому я при желании могу наблюдать за человеком без риска быть пойманным. Исподтишка. Так было и на сей раз. Директор говорил, я кивал в ответ, а сям следил за женой Свечкина, с такой жадной заинтересованностью внимавшей давно и безусловно известной ей истории. Вздумай директор по ходу дела пропустить еще рюмочку, я бы, заполняя паузу, мог без труда продолжить повествование. В сотый раз поведал бы я благодарной Эльвире, как одна из баталий торговой базы с фабрикой закончилась вызовом последней: «Коли вы такой умный, возьмите и достаньте пуговицы».

В глазах Свечкина зажегся тот самый знакомый мне алчный огонек. «Хорошо», — произнес он. Через полторы недели пуговицы были на фабрике.

Это ознаменовало начало новой эры в истории новоромановских швейников. Юный товаровед все чаще добывал им то, что, строго говоря, они должны были получать без всяких дополнительных усилий, автоматически, согласно графику фондовых поставок. Иногда, впрочем, перепадало и кое-что кроме: цепкий Свечкин мимоходом изымал это у поставщиков в порядке компенсации за нераспорядительность.

Теперь уже продукция новоромановцев, тогда еще весьма разнообразная, потому что о специализации фабрики на верхней одежде не могло быть и речи — кампанию эту, став инженером по снабжению, развернул Свечкин, — продукция новоромановцев не загонялась в глубинки, а шла нарасхват в самом Светополе. Мифическую же должность инженера по снабжению выхлопотал специально для Свечкина однорукий подвижник, разглядев в расторопном товароведе с железной хваткой человека, будто специально рожденного для фабрики. Он же и переманил его сюда, посулив оклад на два червонца больше и комнату, послужившую трамплином для квартирообменного сальто-мортале. До этого Свечкин, как и я, скитался по углам.

Таков был старт. На следующий год развивший неописуемую деятельность снабженец поступил в заочный институт, а еще через два стал заместителем директора, и справедливо, потому что обязанности, которые он добровольно взвалил на себя, явно выпирали из границ снабженческих.

Успех не вскружил ему голову. Мне довелось видеть Свечкина в деле, Свечкина в ранге и. о. директора. Вдвоем должны были мы отправиться за получением долгожданных обменных ордеров, и потому понятно мое нетерпение и непостижима, невероятна выдержка тридцатитрехлетнего администратора, в котором, знал я, бродит энергия вулканическая. Он умел управлять ею! Тихо сидел я на стуле в уголке кабинета, а люди все шли и шли к нему, и хоть бы кого он перебил, поторопил, попросил бы зайти позже! Разве что взгляд подстегивал — сосредоточенный и точный, ни на секунду не отпускающий собеседника. Лишь убедившись, что тот кончил, Свечкин коротко и быстро отвечал, мгновенно решая любой вопрос. Люди верили ему. Раз Петр Иванович сказал, значит, так и будет. Но вместе с тем, заметил я, его и побаивались. Надо было видеть как нервно ползали по коленям коричневые ручищи дежурного механика, допустившего простой конвейера!

Свечкин не распекал его. Он лишь негромко назвал сумму, которую потеряла фабрика из-за нерадивости этого человека, — и не приблизительную, не округленную, а с точностью до рубля.

— Неужели столько? — испугался механик. — Всего полчаса не работали.

— Сорок три минуты, — тотчас уточнил Свечкин, не спуская с механика жестких глаз. — С десяти двадцати пяти до одиннадцати восьми.

И это без всяких шпаргалок, чем сразу напомнил мне Василь Васильича, смакующего за совершенно пустым столом свою неистребимую грушу. Сейчас, впрочем, моему пристрастному воображению рисуется, что этим их сходство отнюдь не исчерпывалось.

Тут я должен отметить еще одну подробность, которая иным, быть может, покажется пустяком, но лично мне представляется красноречивой и емкой. Когда покаявшийся механик ушел и мы остались вдвоем со Свечкиным, он не усмехнулся, не подмигнул мне, не бросил фиглярским тоном: «Воспитываем!» — давая понять тем самым, что представление окончено, а секунду-другую оставался озабоченно-серьезным и лишь потом произнес спокойно: «Идем?»

Этот образцовый семьянин, этот великодушный муж, этот примерный отец и заботливый сын при надобности мог быть беспощадным. Когда, став генеральным директором, он принял под свою опеку вторую фабрику, то в первый же месяц уволил за пьянство электрика, причем не с традиционно-гуманной формулировкой «по собственному желанию», а по грозной статье, навсегда испортившей ему трудовую книжку. Этого мало. Двух заслуженных работниц, ветеранов отрасли, он, не колеблясь ни секунды, отдал под суд, когда тех поймали на проходной с полуфабрикатами за пазухой.

Свечкин рисковал. Вдруг люди, напуганные непривычной суровостью нового начальства, побегут с фабрик? Угроза реальная. Когда-то, в самом начале нашего знакомства, мой будущий коммунальный сосед предложил мне тему, новизна и острота которой подкупили меня сразу.

— Хорошо, что газета защищает рабочих, — сказал Свечкин. — Но почему она никогда не заступится за руководителя? С него требуют все, а он? Он не может потребовать.

То есть как не может, удивился я. А так. Всюду дефицит рабочей силы, и если начать всерьез закручивать гайки, то работяга скажет «адью!» и уйдет на соседнее предприятие. Там его примут с распростертыми объятиями. Текучесть кадров в области составляет двадцать два процента, а это означает, что столько-то тысяч трудоспособных людей выключены из производственного процесса.

В тот же день я выложил эту цифру Василь Васильичу, но пожирающий меня огонь не перекинулся на редактора. Невозмутимо взирали на меня небесные глаза.

— А позитивная программа? — произнес шеф.

Я поморгал. У меня такой программы не было, а без нее, естественно, материал не мог стать на ноги. Как я сразу не сообразил!

С сокрушительным видом повторил я Свечкину вопрос Василь Васильича. Я не сомневался, что и его он поставит в тупик, но не тут-то было. Будущий генеральный директор с ходу принялся перечислять меры, которые, по его мнению, необходимо принять для решения проблемы. Прежде всего, считал он, нужно повсеместно возродить когда-то существовавшие надбавки за выслугу лет, используя для этого львиную долю средств, которые ассигнуются что ни год на увеличение заработной платы. Это первое. Второе: уменьшить срок, гарантирующий непрерывность стажа. Месяц — это много. Хороший работник не уйдет в никуда, он уйдет к у д а - т о, а для такого заблаговременно оговоренного перехода вполне достаточно недели, максимум две.

Я развел руками. Не знай я Свечкина, я почел бы все это за чистую маниловщину, но уж кем-кем, а Маниловым мой герой не был никогда. Не дожидаясь законодательных актов, которые обуздали бы текучесть в масштабах страны, он собственными силами боролся с нею на вверенных ему фабриках. Оружие? Самое разнообразное. Жилищное строительство и высокие заработки, детский сад и громкие чествования передовиков, оглушительная престижность предприятия и фешенебельный пансионат в Витте на берегу моря (Свечкин дважды летал в Москву, выбивая участок). В Светополе, как и всюду, не хватает рабочих рук, но от Свечкина люди не уходят. Их нечем переманить.

В кабинете генерального директора я не видел его, но Ян Калиновский рассказывал, что кабинет этот весьма внушителен, с министерским столом, за который, однако, Свечкин садится лишь во время совещаний. Обычно он работает где-то сбоку, чуть ли не за школьной парточкой, откуда без труда может обозревать стену-панно, сплошь утыканную всевозможными графиками, датчиками, счетчиками, сигнальными лампочками и телевизионными экранами. По ним генеральный директор видит, что делается в данную минуту на всей подведомственной ему территории. Как работают конвейеры, велик ли запас полуфабрикатов, сколько готовых изделий вернул ОТК. Он ввел так называемую параллельную сигнализацию, о которой даже Ян Калиновский, которого всерьез интересуют лишь две вещи на свете: собственные лейкоциты и гипотетическая женщина в синем, сказал, разводя руками: «Это гениально!»

Верно. Потрясают простота и эффективность нововведения. Теперь швея, у которой забарахлила машина, не бежит, как прежде, в мастерскую, а нажимает кнопку, и в мастерской вспыхивает лампочка. Такая же зажигается в кабинетах начальника цеха и генерального директора, который является одновременно директором головного предприятия. Это не все. Вместе с лампочкой включаются специальные часы — как в метро. Цифры на табло подстегивают механика, который знает, что подобные табло установлены и у начальства.

Минуты простоя суммируются нарастающим итогом, и результаты в конце каждого месяца обнародываются. Сейчас, я знаю, Свечкин бьется за введение новой, более гибкой системы оплаты, разработанной специально для объединения под личным руководством аса от экономики Станислава Рябова. Ее условный код — эпитет «экспериментальная». Я понятия не имею, что скрывается под этой дежурной формулой, но, судя по тому, что даже Свечкин, Петр Иванович Свечкин не может до сих пор пробить ее, это что-то неслыханное. Поэтому пока что он вынужден довольствоваться традиционными методами стимулирования, доведя их до виртуозности. Так, например, механик, добившийся минимума простоя вверенных ему машин, торжественно объявляется героем дня, однако и тот, у кого простой наибольший, не остается в спасительной тени. Надо ли говорить, как боятся на фабриках Свечкина этой позорной известности!

Скованный жесткими рамками существующей системы материального стимулирования, Свечкин в уверенном ожидании, пока утвердят систему «экспериментальную», вовсю орудует всеми мыслимыми рычагами. Вы отлично поработали, мастер, и вы заслуживаете полусотенного вознаграждения, однако мы, дисциплинированные начальнички, можем презентовать вам только червонец. Не из бедности — деньги есть у фабрики, и хорошие деньги, — а из финансовой обрядности. Но вы не горюйте, мастер! Вот вам дефицитный ковер, вот автомобиль вне очереди, а еще лучше — подписка на Уильяма Теккерея, английского реалиста. Аж двенадцать томов в прекрасном переплете… И мастер, слыхом не слыхавший никогда о таком классике, рад до смерти и готов на новые подвиги.

Собственно говоря, ничего нового Свечкин не открыл. Все это лишь элементы соревнования, но соревнования не декоративного, не раззолоченного, не забальзамированного, а первозданно живого и потому работающего.

У Свечкина вообще работает все. Ян Калиновский рассказывал, что, хотя и сидит Свечкин рядом с императорским столом за школьной парточкой, парта эта прямо-таки начинена разными хитроумными штуками. Диктофоны, магнитофоны, карманные компьютеры и чудо-селекторы (вспомните кухню Свечкина). Один из каналов спутника связи целиком работает на Петра Ивановича. Это уже не Ян Калиновский сказал мне, это я сказал Яну Калиновскому, и доверчивый Ян посмотрел на меня с тем выражением почтительного ужаса, с каким, помните, глядел на однорукого директора дородный ремонтник в сатиновом халате, когда я осведомился, не построил ли Свечкин завод по производству швейных машин.

В феерическом, но вполне логичном восхождении Петра Свечкина было одно если не сомнительное, то не очень понятное мне звено: торговый техникум. Почему торговый и, главное, почему техникум? Когда я познакомился со Свечкиным, для меня не представляло сомнений, что перед тем, как с триумфом подойти к красному институтскому диплому, он с блеском окончил школу. Причем «с блеском» я говорю не для красного словца, а имея в виду нечто материальное — золотую медаль, которая просто не могла не быть у него, раз она есть даже у меня.

Ах, эта несчастная медаль! Я думаю о ней не столько с грустью, сколько с чувством вины перед мамой. Как обманул я ее надежды! Сомневалась ли мама, что младший из трех ее сыновей, которых она, надрываясь, одна подымала на ноги, пойдет далеко? Нисколечко. Порукой тому были не только похвальные грамоты, которые я что ни год таскал из школы, не только золотая медаль, но и сознание… Нет, не справедливости, как говорит мой Дон Жуан в одной из сокровенных бесед со статуей командора, а равновесия. В мире, несмотря на кажущийся хаос, царит равновесие, иначе даже планеты давно бы обрушились на Солнце. Добро не побеждает зло, эта классическая формула не только не верна, она опасна, потому что дезориентирует человека, но добро уравновешивает зло. Даже недоверчивому Володе Емельяненко эта космогоническая теория пришлась по душе — он не только принял ее, но вывел из нее умозаключения, от которых у меня глаза полезли на лоб.

Но то Володя, философ и анахорет, маме же все эти мудреные (или выспренные? Все чаще замысел моего Дон Жуана представляется мне рассудочно-холодным) — маме эти витиеватые рассуждения и близко не приходили на ум. Однако в справедливость (или равновесие, по моей терминологии) мама свято верила.

Себя она не щадила. Война, убившая ее мужа за шесть дней до рождения младшего сына, то бишь меня, не слишком разрушила наш город, но строили все равно много, а мама считалась превосходным каменщиком. Мужчинам, во всяком случае, не уступала. Ей и сейчас в ее семьдесят не занимать силенок, но в глазах появилась некоторая вопрошающая неуверенность, которую мне хотелось бы принимать просто за симптом старости, но которая, с болью прозреваю я, есть нечто иное. Мама недоумевает. Как ее умный Витя, некогда круглый отличник, хотя и отчаянный сорванец, которому прощали за его живой ум хулиганские выходки, в свои вот уже тридцать семь лет не имеет ни кола ни двора, ни даже приличного костюма, как проницательно заметил херувим в курточке? У Андрея — свой дом и двое девчонок, Василий раскатывает на собственных «Жигулях», жена — дамский мастер, видный человек, а ведь оба — ни Андрей, ни Василий — не хватали звезд с неба. И профессии вроде бы обыкновенные: один — бульдозерист, другой — монтажник. Хорошие профессии… А вот младшой, который учился в двух институтах и чуть ли не с пеленок пишет в газетах, повис между небом и землей.

Я понимаю маму. Я и сам порой вижу себя как бы со стороны, вот только не разберусь, чьими глазами. Ее ли, своими ли собственными, которые, скажу по совести, не усматривают в моем подвешенном состоянии никакой особой несправедливости.

Всего полсуток езды до дома, но я бываю там не чаще одного раза в год. Мне трудно смотреть в мамины глаза, в которых не упрек (если бы упрек!), а непонимание и боль. И все еще надежда, которую у меня не хватает духу развеять. Я смеюсь и острю, бодро хватаюсь за домашние дела, я даже весело приподнимаю маму, которая никогда не отличалась хрупкостью, но это ее не обманывает. Глаза ее продолжают безмолвно вопрошать. Мне нечего ответить ей, и тогда, оставшись одна, она с благоговением достает из заветной шкатулки блестящую побрякушку — залог свершений, которым не суждено сбыться, и глядит, глядит на нее теми же недоумевающими глазами. Я бы, наверное, черту душу запродал, только бы разгладилось мамино лицо и исчез из ее глаз этот вечный вопрос. А там — разберемся.

Но что-то не видать покупателей. А если и является в мою прокуренную комнату джентльмен в полосатых брючках, то глаза у него вовсе не разноцветные, и зовут его не Мефистофель и не Вельзевул, не Люцифер и не Иблис, а Свечкин, Петр Иванович, у которого, оказывается, нет даже простенькой золотой медали.

Медали! Аттестата зрелости — и того у него нет. Свечкин не заканчивал десятилетки, хотя в Чеботарке она была, как вообще все было в Чеботарке. Тем не менее в пятнадцать лет со свидетельством об окончании восьми классов Петя Свечкин сел на рейсовый автобус Чеботарка — Светополь и укатил завоевывать мир.

Я понимаю его. Полета жаждала душа, и ей было тесно в райской долине среди бархатных персиков и черешни «воловье сердце». Но вот чего я не понимаю, так это восьми классов. По моему разумению, куда легче начать полет, размахивая аттестатом, а не куцым свидетельством. И что уж совсем не доходит до моего сознания, так это торговый техникум.

Утекло немало воды, прежде чем мое недоумение счастливо разрешилось. Оказывается, Свечкину туго давалась учеба. Свечкину? Туго? Какой пассаж! Могла ли прийти мне в голову столь еретическая мысль!

Ласково глядел я на своего соседа. Глядел и простодушно любопытствовал:

— Все-таки почему торговый? Не индустриальный, не летное училище, откуда выпрыгивают в космос, а торговый. А, Петя? Или тебя сызмальства влекли накладные?

Это был тот самый тон, каким я осведомлялся у Яна Калиновского о его предстательной железе. Такая вот произошла метаморфоза. Я вдруг обнаружил, что от былого восхищения Петром Свечкиным не осталось и следа. Иное чувство заступило на вахту. «С чего бы это?» — тревожно гадал я.

Загрузка...