Так что же все-таки хотел сказать своим романом писатель Руслан Киреев?
Такая уж, видно, у нас сложилась традиция, что любой более или менее грамотный читатель ждет от книги отнюдь не одного только развлечения и даже не одной только картины жизни, написанной сколь угодно точно, ярко, зримо. Ему, читателю, воспитанному в русской литературно-общественной традиции, непременно подавай нравственно-гражданский урок, тот смысл, ради утверждения которого писатель взялся именно за эту тему, познакомил именно с этими героями, именно так оценил действительность. Вот отчего отношения читателя с книгой и ее автором всегда становятся у нас отношениями диалога, живого и непосредственного общения, где одинаково важны и прямая и обратная связь, где писатель надеется формирующе воздействовать на духовно-нравственный облик общества, а общество подталкивает, поторапливает, направляет писателя своими ожиданиями, своим спросом и нешуточной заинтересованностью.
Выбор формы общения с массовой аудиторией всецело зависит от писателя, от той конкретной задачи, которая завладела его творческим воображением.
Все мы, наверное, без труда вспомним произведения — как классические, так и современные, — авторы которых выступают в роли проповедников, трибунов, учителей жизни, стремящихся прежде всего убедить читателя, зажечь его своей верой и правдою, превратить собеседника в единомышленника и собрата по убеждениям, по взгляду на действительность. «Указующий перст» автора виден здесь и самому неподготовленному читателю, а ведущая мысль подана подчеркнуто, с нажимом, с впечатляющей, неуклоняемо-последовательной и нередко публицистической энергией. Не в новинку нашему читателю и книги несколько иного рода — книги, где, перебивая, опровергая и дополняя друг друга, звучат разные голоса, утверждаются разные взгляды на жизнь, разные правды, и читатель приглашен к деятельному участию в диспуте, разворачивающемся на книжных страницах, к выбору и защите собственной гражданской позиции.
Есть, впрочем, и третий — проявленный менее наглядно — тип диалога писателя с аудиторией. Автор в данном случае озабочен на первый взгляд лишь тем, чтобы рассказать ту или иную житейскую историю, никому из героев не отдавая преимущества, ничем и нигде не обнаруживая при этом своего отношения к событиям и действующим лицам, своей оценки. Тут все, как может показаться, передоверено читателю, его проницательности и опытности, его интуиции и нравственному чутью. Житейская история излагается с невозмутимым спокойствием, а автор словно бы отходит в сторону и хитро посмеивается: ну, так что же вы, дорогой читатель, обо всем этом думаете? Какой вывод сделаете самостоятельно, без каких бы то ни было подталкиваний и понуканий?..
Какая форма взаимодействия художника и аудитории лучше?
Вопрос естественный, но вот поставлен он неверно. Все формы лучше, все хороши по-своему, если они продиктованы совестью и вкусом писателя, выбраны с дальновидным пониманием конкретной художественной цели. Недаром ведь за каждым из выделенных здесь типов диалога стоят классические авторитеты, просматривается мощная, не вчера сложившаяся традиция. Хотя и то по справедливости надо отметить, что автор, работающий в манере безоценочного, неакцентированного повествования, куда более, чем его сотоварищи, рискует остаться непонятым или понятым неверно. Недоуменный вопрос: «Что же все-таки хотел сказать писатель, к чему рассказывал он нам всю эту историю?..» — возникает порою у иного читателя с пугающей неотвратимостью, а упреки в непроявленности творческой позиции, нечеткости и неопределенности авторского взгляда на жизнь выглядят оправданными и уместными.
Не проводя пока что решительно никаких аналогий, напомню, как часто А. П. Чехову (а именно его имя прежде всего возникает при разговоре об этой традиции) адресовались упреки в безыдейности, нравственном индифферентизме, равнодушии к прогрессивным чаяниям публики. Времена, конечно, с чеховской поры изменились самым радикальным образом, изменились, надо думать, и представления читательской аудитории о возможностях художника-повествователя. И все-таки прозаикам того — сравнительно «молодого» — поколения литераторов, к которому принадлежит Руслан Киреев и которое в последние годы стало предметом оживленных критических дискуссий, приходится и сейчас зачастую растолковывать свой символ веры.
Вполне понятно, самым основательным аргументом в споре об удачах, поисках и просчетах того или иного литератора по-прежнему остаются книги, рассмотренные не изолированно друг от друга, а в живом, естественно складывающемся единстве. Поэтому, чтобы верно оценить «Подготовительную тетрадь», неплохо бы знать, что роман, предлагаемый сейчас вниманию читателей, лишь часть, хотя и чрезвычайно существенная, обширного романного цикла, своего рода саги, создаваемой писателем с учетом общего плана и единых идейно-художественных, методологических принципов.
Практически во всех произведениях Р. Киреева можно обнаружить своеобразное триединство времени действия, места действия и стиля то есть сплава авторского мировидения и писательской техники.
Время действия почти неизменно — наши дни, а место действия — Светополь, сравнительно крупный промышленный, научный и культурный центр на юге России. Характерно, что многие герои прозаика, побывав главными действующими лицами в одном романе, участвуют как эпизодические персонажи в других произведениях. Так, например, полное и точное прочтение образов Станислава Рябова и Иннокентия Мальгинова в романе «Подготовительная тетрадь» оказывается возможным лишь в том случае, если читатель восстановит в памяти содержание романов «Победитель» и «Апология», в 1980 году выпускавшихся издательством «Молодая гвардия» под одной обложкой и с послесловием критика Л. Аннинского.
Это знание, бесспорно, поможет читателю, хотя и не освободит его полностью от трудностей, неизбежно возникающих при вглядывании в психологический мир и логику поведения Виктора Карманова, Свечкиных — старшего и младшего, Эльвиры, Алахватова, других персонажей «Подготовительной тетради», при уяснении того смысла, поисками которого озабочен писатель.
Трудности эти разного рода. Прежде всего надо справиться с искушением поставить знак равенства между героем-рассказчиком и автором, ни в коем случае не считать светопольского журналиста Виктора Карманова, исповедующегося перед читателями, чем-то вроде alter ego, двойника прозаика Руслана Киреева. Упреждая эту опасность, автор, нещедрый обычно на прямые отступления от сюжетной канвы, нарочно подчеркивает в тексте романа: «Что и говорить, велик соблазн отождествлять автора и героя, от имени которого ведется повествование. Отождествлять не событийно — боже упаси! — но в этическом плане или, на худой конец, интеллектуально. А отсюда два шага до того, чтобы за чистую монету принимать каждое сказанное автором слово, забывая, что говорит-то не автор, говорит герой, а автор стоит себе в сторонке и хитро посмеивается».
Подобное, своевременное в контексте киреевской прозы предупреждение легко учитывается разумом, но гораздо труднее осваивается сердцем, душой читателя, обученного смотреть на каждого более или менее симпатичного, неглупого героя как на некий рупор авторских идей или как на автопортрет художника. Еще труднее, признаемся, удержаться от привычки отождествлять себя, читателя, с самым приятным и близким вам по духу персонажем, глядеть на все происходящее в романе именно его глазами, склоняться именно к его правде. Эта привычка укоренена в нашем читательском сознании чрезвычайно глубоко и прочно. Именно на том ведь и основывается, по сути, читательское сопереживание, что мы подставляем самого себя на место симпатичного героя, пытаемся, как говорится, влезть в его шкуру, понять его изнутри, а понять, утверждает народная мудрость, это все равно что простить, принять суждения и оценки пришедшегося по сердцу героя.
Руслан Киреев с великолепным, хотя, боюсь, и не вполне оправданным хладнокровием пренебрегает этой исконной читательской установкой, так что хуже всего придется тому читателю, кто внутренне солидаризируется с главным героем романа — Виктором Кармановым, рассказывающим о своей правой борьбе за справедливость и всеобщее благо.
Он, Виктор Карманов, поначалу действительно выглядит весьма привлекательным. Неглуп, утончен, требователен к себе и к людям, благороден, бескорыстен, храбр и всякое такое прочее. И не один десяток страниц, полагаю, пройдет, прежде чем читатель догадается, что его, кажется, надувают и что исповедь бессребреника-правдолюбца как-то очень уж подозрительно напоминает напористый монолог классического и агрессивного вдобавок неудачника, наметанный взгляд которого в каждом встречном человеке выхватывает именно червоточинку, гнильцу, слабое место. Даже рефлексия Карманова, которой он гордится как верной приметой собственной духовности и неординарности, и та на удивление агрессивна, направлена почти исключительно вовне и по своей природе сопоставима с разъедающей щелочью.
Карманов вроде бы и к себе строг, но вот именно что вроде, во всяком случае, щадяще, участливо. Достаточно вспомнить, с какой ловкостью исповедь героя огибает все опасные для его репутации рифы, например, вопрос о настоящем и будущем оставленной им семьи или скользкую, что уж там и говорить, тему совращения жены своего близкого приятеля, человека, который доверял ему всецело. Упоминаться-то все эти рискованные ситуации, конечно, упоминаются, но, обратите внимание, наш герой и в них успевает предстать неким страдальцем, жертвою злокозненных обстоятельств или нехороших людей, то есть даже и тут ухитряется извлечь некую выгоду для укрепления собственного реноме.
Он бережет себя, Виктор Карманов. Он себя уважает и ценит. Себя — и никого кроме. Естественно, что в мире, увиденном сквозь искажающую кармановскую оптику (а никакой другой в романе нам не предлагается), не так уж легко найти приличного человека. Соринка в чужом глазу вырастает до размеров бревна, чужая промашка или слабость квалифицируется как серьезнейшее прегрешение, и доверчивый читатель того и гляди вслед за героем-рассказчиком начнет в искренности подозревать своекорыстие, талант оценивать как оптимальную форму приспособленчества, за силой и волей угадывать душевную дряблость и тайные пороки…
Опасно, очень опасно верить Виктору Карманову на слово! А больше, как выясняется, в романе редко кому можно верить. «Великого Свечкина», чей администраторский гений вызывал у нас поначалу такой восторг, смешанный с простительным изумлением, мы — благодаря стараниям его Мефистофеля-Карманова — увидели поскользнувшимся на апельсиновой корке, впутавшимся во что-то малоблаговидное. Заметим к тому же, что рогоносцы вряд ли вообще могут претендовать на читательское сочувствие; обманутый муж — фигура в европейской и русской литературной традиции заведомо полукомическая-полужалкая. А к кому еще склониться? К Эльвире? Но сомнительно, чтоб этакая фифа с наманикюренными коготками вызвала бы чей-либо энтузиазм. К анекдотическому Василь Васильичу с анекдотической грушей в руках? К малоприятным во всех отношениях кармановским сослуживцам?
Нету никого. Остается, правда, Свечкин-старший, ни в чем дурном не заподозренный, но и то, положа руку на сердце, вряд ли мы отдадим свою симпатию отцу, вступающему в тяжбу с сыном; так что не лежит душа к Свечкину-старшему, ей-богу, не лежит!..
Еще немного, и у читателя может возникнуть предположение, что это Руслану Кирееву действительность представляется безотрадно-унылой, что это он отказывает нынешнему человеку в каком-либо доверии и сочувствии. И все-таки не станем спешить, а для начала чуть-чуть перестроим вопрос, прозвучавший в первых строках статьи. Попробовав понять, почему автор выбрал именно этого героя и почему он показывает нам события и людей именно его глазами, именно в этом ракурсе, мы, быть может, яснее поймем, что же хотел сказать писатель своим романом.
Так вот почему. Один из двух возможных ответов уже приобретает, кажется, зримые очертания. Руслан Киреев стремится исследовать тип современного Несчастливцева, понять склад его личности и мотивы его поведения. Задача незряшная, ибо каждый из нас встречал, наверное, воинствующих неудачников этого сорта — тех, кто как раз в своей неудачливости видит верное доказательство собственной нравственности, порядочности, чуть ли не избранности. «Пробиться», то есть сделать что-либо толковое, реализовать собственные творческие возможности и дарования, удается, мол, лишь тем и только тем, кто приспосабливается, идет на сделки с собственной совестью, предпочитает компромиссы и т. п. Он же — Виктор Карманов, к примеру, — не добился в жизни ничего как раз потому, что не шел-де на уступки, не кривил душою, не снижал требовательности к самому себе и к миру.
Позиция, как мы видим, чрезвычайно удобная и даже выигрышная. Придерживаясь этой жизненной тактики, можно уже ничем, по сути, не заниматься, не обременять себя, а то, не приведи бог, придется идти на компромиссы, менять стиль поведения. Можно со снисходительной брезгливостью относиться к тем, кто в отличие от нашего героя не носится с неосуществленными грандиозными замыслами, а пытается — в меру сил и способностей — осуществить собственные планы, стать полезным и нужным членом общества. Можно тешить собственную гордыню, прекрасно зная, насколько в глазах окружающих престижны ореол неудачливого, но талантливого одиночки, репутация «лишнего человека».
Развеять этот ореол, увидеть в бесталанности (то есть, как подсказывают словари, несчастности, неудачливости) признак неталантливости, выявить необеспеченность моральных амбиций и претензий кармановых — задача, повторюсь еще раз, далеко не пустая, социально значимая, и Руслан Киреев верно сделал, предоставив такому герою возможность саморазоблачиться, срезаться на испытании исповедью. Чем энергичнее защищается Карманов, чем агрессивнее нападает он на всех и вся, тем основательнее, точнее наше представление о герое подобного типа и о его опасности для окружающих.
И все-таки писателя интересует не только Виктор Карманов. Заставляя нас глядеть на действительность, на современных горожан сквозь эту — опять же напомню — искажающую оптику, Руслан Киреев беспощадно испытывает нынешнего человека на прочность, устойчивость, этичность. Карманов нужен здесь именно потому, что от его бдительного, недоброжелательного внимания заведомо не ускользнет ни одна червоточинка, ни один прокол в системе нравственных ценностей, ни один сбой в помыслах и поведении окружающих людей.
Можно испытывать героев в экстремальных, пограничных, как говорят, ситуациях, ставя их перед необходимостью острого, альтернативного нравственного выбора. А можно и так, как это делает Руслан Киреев: не меняя привычных для героя жизненных обстоятельств, обдать его проявляющим щелочным раствором, максимально ужесточить оценки, вдесятеро увеличить аналитическую способность самых тривиальных реакций и взаимодействий. Если человек даже под кармановским взором окажется неуязвимым, и непогрешимым, то честь ему и хвала. Если ж нет, то и тут писательское зондирование вполне достигает цели, ибо обществу жизненно важно знать, каков предел прочности современного человека, где именно возникают помехи и шумы и где могут возникнуть злокачественные и всякие прочие образования, что́ именно ни в коем случае нельзя упустить из виду.
Задача писателя, таким образом, по преимуществу диагностическая, а быть может, даже упреждающая, профилактическая. И Руслан Киреев, ставя перед собой такую задачу, следует давней этической традиции русской классической и современной литературы, для которой характерно предъявление к литературному герою требований максимальных, даже завышенных — в сравнении, скажем, с бытовой моралью. Ведь, положа еще раз руку на сердце, столкнись мы в реальной жизни с «великим Свечкиным», Алахватовым или с самим Кармановым, мы отнеслись бы к ним куда благосклоннее, снисходительнее, просто терпимее, чем делаем это сейчас, при чтении романа. Наша придирчивая строгость спровоцирована, как говорится, подготовлена писателем — тем самым, что якобы «стоит себе в сторонке и хитро посмеивается». В этом-то, если разбираться, и состояла его не сразу прощупываемая гражданственная цель: повысить уровень нашей с вами нравственной требовательности, заставить соотнести заурядную житейскую чехарду и сумятицу с идеалом, с теми эталонными ценностями, которые остаются в сознании общества и литературы незыблемыми, как бы ни разъедали их треклятый наш быт, текучка, заботы и хлопоты частного существования.
Уместно под занавес вспомнить замечательно важное, принципиальное для всей нашей духовной культуры суждение Льва Толстого, высказанное яснополянским старцем в связи со знаменитой картиной Н. К. Рериха «Гонец. Восстал род на род».
«Случалось ли в лодке переезжать быстроходную реку? — спросил Лев Николаевич, обратись к художнику. И ответил сам себе: — Надо всегда править выше того места, куда вам нужно, иначе снесет. Так и в области нравственных требований надо всегда рулить выше — жизнь все снесет. Пусть ваш гонец высоко руль держит, тогда доплывет!»
Руслан Киреев из тех, кто всегда и во всем стремится править выше, высоко держать руль. Вот почему читать его книги всегда интересно и поучительно. С ним интересно спорить. С ним интересно размышлять о сегодняшней действительности и сегодняшнем человеке.
СЕРГЕЙ ЧУПРИНИН