Глава двадцать третья Парад смертей Смерть Гамбетты

1 января 1883 года по Парижу разносится весть — умер Гамбетта. То ли убит, то ли застрелился, то ли умер от раны, сам себя случайно ранив. Слухи ходили самые разные. Умер, несмотря на семь докторов, на все усилия спасти его, несмотря на незначительность полученной раны; он сам ранил себя в руку. А может, убили враги? Ведь он умер, едва начав подниматься из политического небытия, куда его ввергло падение его «великого министерства», просуществовавшего менее трех месяцев. Впрочем, падал он не раз, за несколько месяцев до того, как он стал, наконец, премьер-министром Франции, Эдмон Гонкур записал скептически: «Гамбетта — точно птица с подшибленным крылом; увы! утраченную популярность, как и утраченную девственность, не восстановишь». И через десять лет (как неотступна слава!) об этом случае будут продолжать говорить и никто не сможет ответить со всей определенностью, как же все произошло на самом деле.

Вот что записал в своем дневнике известный издатель и писатель А. С. Суворин в 1893 году, когда был в Париже:

«Ранк очень симпатичный человек. Я спросил его о смерти Гамбетты, говоря, что правда ли замешана женщина? Отрицал энергично. Гамбетта сам себя ранил. Виделся с генералом Тума, говорил с ним, потом хотел ехать и остался и увидел полузаряженный револьвер на столе, взял его и ранил себя в руку. Рана зажила, но сделалась другая болезнь от лежания, от которой он и умер».

Даже в этой записи много темного. Смею предположить, что выстрел в руку и был политическим ходом Гамбетты (вроде падения с Никологорского моста Б. Н. Ельцина) для восстановления девственной плевы популярности. Вероятно, он хотел, но так и не решился представить этот банальный «самострел», как покушение на трибуна, вождя, любимца народа. Возможно, ему помешали невольные свидетели выстрела. Провокация сорвалась. У Ельцина, кстати, его легендарное падение удалось, несмотря на то, что высота моста в этом месте 14 метров, а глубина реки — всего 1 м. 40 см. Но и идиотизм русского народа в его советской разновидности гораздо глубже, чем идиотизм народа французского в его республиканском изводе. А если бы провокация Гамбетты состоялась, то могла принести неплохие политические дивиденды. Не надо забывать, что в 1881 году был убит русский император Александр II, одно из покушений на которого состоялось именно в Париже — тогда в него стрелял поляк Березовский. Однако, результат этой политической провокации все-таки был максимальным, который сам Гамбетта, естественно, не рассчитал — смерть. И невероятный взлет посмертной славы.

Тем не менее, что случилось, то случилось. Что же это был за человек? Мы уже писали о нем выше, но вот характеристика, которую ему дал Эдмон Гонкур в 1877 году:

«Женщины буржуазного круга сейчас охотятся за Гамбеттой. Они жаждут зазвать его к себе в дом, чтобы «подавать» его своим подругам, показывать его, раскинувшегося в небрежной позе на шелковом диване, посетителям своего салона. Ныне этот грузный политический деятель стал любопытной игрушкой, которую салоны отбивают друг у друга. Вот уже две недели г-жа Шарпантье (Жена известного парижского издателя Жерве Шарпантье — авт.) засыпает его записками, дипломатическими посланиями с целью залучить на обед в одну из своих «пятниц»… В конце концов знаменитый человек дает согласие украсить своим присутствием званый обед, и вот сегодня чета Шарпантье в полном параде поджидает его: хозяйка дома вся взбудоражена и даже слегка вспотела, главным образом от тревоги — не забыл ли божок о приглашении, но также и от боязни — не подгорит ли жаркое.

Ровно в восемь появляется Гамбетта с чайной розой в петлице. Во время обеда я вижу его из-за фигуры г-жи Шарпантье, сидящей между нами: мне видна его рука, унизанная кольцами, рука сводницы: туго накрахмаленная сорочка выгибается дугой над тарелкой с жарким, начиненным трюфелями; мне видно повернутое в три четверти лицо, на котором мертвенно поблескивает пугающе-загадочный стеклянный глаз. Я слышу, как он разговаривает: голос его — отнюдь не высокий и звонкий голос француза-южанина, и не мелодичный голос истого итальянца, — нет, это густой бас, напоминающий мне голос повара-неаполитанца, служившего у моей бабушки.

Мне становится ясно, что у этого человека под его личиной доброго малого, под якобы вялой покладистостью таится пристальное, напряженное внимание ко всему окружающему, что он запоминает ваши слова и, глядя на людей, прикидывает — кто чего стоит».

Незадолго до своей смерти Гамбетте пришлось оставить пост премьер-министра, который он занимал весьма недолго, менее трех месяцев, с 14 ноября 1881 года по 26 января 1882 года. Башкирцева отметила факт его ухода из власти в своем дневнике уже на следующий день, что говорит о том, что она внимательно читала газеты:

«Гамбетта уже не министр, и, по-моему, это ничего. Но обратите внимание во всем этом на низость и недобросовестность людей! Те, которые преследуют Гамбетту, сами не верят глупым обвинениям в стремлении к диктатуре. Я всегда буду возмущаться низостями, которые совершаются ежедневно».

Гамбетту все время обвиняли в стремлении к диктатуре. Будучи президентом палаты депутатов, он пытался провести закон о выборах, заменяющий выборы по округам системой выборов по спискам. Тут же поднялась буря, враги его утверждали, что все это делается для того, чтобы он сам был выбран по тридцати округам и таким образом захватил бы всю власть. Они наводнили страну брошюрами, в которых писали, будто Гамбетта замышляет новую войну с Германией, увлекая страну к гибели. В итоге вся оппозиция соединила свои силы и свалила его министерство. Тем более, что и сам президент Франции Греви, так называемая «партия Елисейского дворца», был втайне против него, опасаясь его бешеной популярности и несравненного ораторского искусства. Впрочем, даже соратники называли Гамбетту оппортунистом, потому что он был сторонником постепенных политических реформ при поддержке большинства граждан.

Что же касается темы нашей книги, то тут надо отметить, что в его правительстве, портфель министра изящных искусств получил Антонен Пруст, который тут же представил к ордену Почетного легиона своего друга по коллежу Эдуарда Мане, с тем, чтобы тот получил награду к ближайшему Новому году. Это был первый случай, когда импрессионисты выходили на уровень официального, то есть государственного признания. Когда же документ о награждении был подан на подпись президенту Франции Жюлю Греви, тот поначалу отказался поставить свою подпись и Гамбетта якобы сказал ему:

— Господин президент, право раздавать награды и кресты принадлежит вашим министрам. Из почтения к вам мы просим вас подписать документ, но вы не имеете права оспаривать наш выбор.

Кстати, с Эдуардом Мане Гамбетта познакомился в том самом салоне г-жи Шарпантье, где его впервые видел и Эдмон Гонкур.

Когда-то Башкирцева, будучи монархистски настроенной, считала Гамбетту воплощением всех низостей, теперь, когда он умер, это само обаяние, очарование и могущество, это воплощение самой страны, ее знамя, это жизнь, это свет каждого вновь наступающего утра, душа республики, в которой отражается и слава, и падения, и торжества и даже смешные ее стороны. Возможно, думала она так уже задолго до его смерти, ведь ходили упорные слухи, что, потерпев крах в браке с Кассаньяком, она хотела назло ему, женить на себе Гамбетту. Об этом рассказала в «Le jour» от 30 октября 1934 года Мадлен Зильхард, возможно какая-то родственница Женни Зильхард, учившейся вместе с Марией.

Впрочем, не одна она так считала. Эдмон Гонкур записал в дневнике, узнав о смерти Гамбетты, что «будь еще в живых принц Бонапарт — через две недели с республикой было бы покончено». Выходит, что Гамбетта действительно был душой республики.

На Францию обрушился шквал материалов о Гамбетте. Все журналы были заполнены только одной темой: «Жизнь и смерть Леона Гамбетты». Повсюду продаются его портреты, памятные медали.

Башкирцева жалуется, что не может работать, хоть и пробовала, пыталась заставить себя. Она жалеет, что не бросила все и не отправилась в Вилль-д’Авре, чтобы осмотреть комнату, в которой он умер и сделать наброски. Впрочем, она это сделает позже. Обратим внимание, что Гамбетта совершенно посторонний для нее человек, политик чужой страны, она ведь, давайте не забывать, российская поданная. И такие переживания по поводу его смерти. Все дело в славе, ведь тот умер в ореоле славы. Переживать — значит, разделить эту славу, почувствовать ее горький привкус, насладиться приторным запахом смерти великого деятеля, быть скрипкой или арфой в оркестре, играющем похоронный марш. А вот через некоторое время умрет ее отец, человек никому неизвестный, и переживаний — ноль. И даже попрощаться ним перед смертью не поедет.

А пока тело Гамбетты перевозят в Париж и назначается день погребения.

6 января 1883 года вся семья встает у окон особняка их знакомых на улице Риволи.

«Колесница, предшествуемая военными горнистами на лошадях, музыкантами, играющими траурный марш, и тремя огромными повозками, переполненными венками, возбуждала чувство какого-то изумления. Сквозь слезы, вызванные этим грандиозным зрелищем, я различала братьев Бастьен-Лепажей, идущих почти около самой колесницы, сделанной по их проекту; архитектор, которому брат, не нуждающийся в отличиях для увеличения своей знаменитости, великодушно уступил первенство, шел, неся шнур от покрова. Колесница низкая, как бы придавленная печалью; покров, из черного бархата, переброшен поперек нее вместе с несколькими венками; креп; гроб, обернутый знаменами. Мне кажется, что можно было бы пожелать для колесницы больше величественности. Может быть, впрочем, это оттого, что я привыкла к пышности наших церковных обрядов. Но вообще они были совершенно правы, оставив в стороне обычный фасон погребальных дрог и воспроизводя нечто вроде античной колесницы, вызывающей в воображении мысль о перевозе тела Гектора в Трою».

Мария наверняка не может не удержаться и хотя бы мысленно не прорепетировать собственные похороны и обдумать «фасончик» своей погребальной колесницы. Позднее мы с вами это увидим.

Никогда до сих пор никто еще не видел такого количества цветов, траурных знамен и венков. Вот она истинная слава!

«Признаюсь без всякого стыда, что я была просто поражена всем этим великолепием. Это зрелище трогает, волнует, возбуждает — не хватает слов, чтобы выразить чувство, непрерывно возрастающее. Как, еще? Да еще, еще и еще — эти венки всевозможных величин, всех цветов, невиданные, огромные, баснословные, хоругви и ленты с патриотическими надписями, золотая бахрома, блестящая сквозь креп. Эти груды цветов — роз, фиалок и иммортелей, и потом снова отряд музыкантов, играющих в несколько ускоренном темпе погребальный марш, грустными нотами замирающий в отдалении, потом шум бесчисленных шагов по песку улицы, который можно сравнить с шумом дождя…»

О чем еще можно мечтать! Вот она слава в своем материальном воплощении! Вот какие должны быть похороны!

«Крыльцо палаты убрано венками и завешено, как вдова, гигантским черным крепом, спадающим с фронтона, окутывающим его своими прозрачными складками. Этот креповый вуаль — гениальное измышление, нельзя придумать более драматического символа. Эффект его потрясающий; сердце замирает, становится как-то жутко». (Запись от 6 января 1883 года.)

Она оценивает похороны с эстетической стороны, она испытывает эстетическое удовольствие от созерцания смерти. Если бы она добралась до гроба, то с удовольствием описывала бы нам покойника, как через несколько дней описывала его жилище.

17 января она попала в дом Гамбетты в Вилль д’Авре. Жюль Бастьен-Лепаж работает в доме над картиной «Гамбетта на смертном ложе». Все складки на кровати, увядшие цветы, вся обстановка остались нетронутыми. Прежде, пока лежало тело, он прописал только его. Можно понять, какова была популярность Бастьена, если именно ему заказали эту картину.

Они приехали туда с архитектором и Диной. Марию поражает скромность жилища известного политика, которого, кстати, многие обвиняли в любви к роскоши. Домик похож на сторожку садовника. Гамбетта умер в маленькой каморке с грошовыми обоями и дрянными занавесками, до потолка которой спокойно можно достать рукой. Всей мебели в комнатке: кровать, два бюро да треснувшее зеркало. На стене виден след пули, ранившей Гамбетту.

Слезы накатываются на глаза Марии, она подает руку работающему Бастьен-Лепажу, прежде, чем выйти из комнаты. Ей необходимо, чтобы он заметил ее слезы. Она постоянно думает о том эффекте, который хочет произвести. Уж коли слеза накатилась, надо, чтобы ее заметили. Глупо, конечно, сознается она в дневнике, но все-таки сознается.

Бастьен ей дорог, поэтому она постоянно и думает об эффекте, который производит на него. Имя Бастьен звучит для нее, как припев, когда она весела. Ее волнует, как она считает, уже не только личность, наружность, талант Жюля Бастьена, а просто его имя.

Она пишет своих мальчиков, Жана и Жака, а думает о Бастьене, как бы не подумали, что ее мальчики похожи на его детей, ведь за последнее время он столько написал их. За девятнадцать дней она заканчивает картину, которую сразу хвалит Тони Робер-Флери, особенно одну из головок.

— Вы никогда еще не делали ничего подобного!

Одним словом, славная вещица. Жулиан тоже находит, что картина хороша.

На Салон 1883 года она представляет сразу три вещи: две работы маслом, «Жана и Жака» и портрет натурщицы Ирмы, а также пастель «Портрет Дины».

В жюри на сей раз сам Робер-Флери, но все равно ж она волнуется. Однако, волнения напрасны: все три работы принимаются, о чем Тони уведомляет ее запиской прямо с заседания жюри. Правда, работа Бреслау, ее вечной соперницы, как бы случайно будет повешена лучше. Но ведь и написала она портрет дочери хозяина «Фигаро», одной из самых влиятельных газет Франции, а не какую-нибудь натурщицу. Проживи Мария Башкирцева подольше, и она бы научилась лести и дипломатии, столь необходимых для достижения столь вожделенной ею славы.

Приходит депеша из России, что очень болен отец, но Мария отказывается ехать, потому что есть вещи поважней, чем здоровье ближайших родственников: живопись, Салон, слава. По утрам она одевается в белое, играет на арфе или на рояле, потом, переодевшись в черную робу с белым жабо, работает до вечера. Пишет она свой портрет, который теперь находится в музее Жюля Шере в Ницце. Такая жизнь для нее — наслаждение. Жизнь слишком коротка и так не успеваешь ничего сделать. Разговора о России и быть не может. Туда уезжает ее мать.

А тут великий, единственный и неповторимый Бастьен-Лепаж, от которого она просто без ума:

«Гений — что может быть прекраснее! Этот невысокий, некрасивый человек кажется мне прекраснее и привлекательнее ангела. Кажется, всю жизнь готова была бы провести — слушая то, что он говорит, следя за его чудными работами. И с какой удивительной простотой он говорит!.. Я до сих пор нахожусь под влиянием какого-то невыразимого очарования… Я преувеличиваю, я чувствую, что преувеличиваю. Но право…»

Это запись от 30 апреля 1883 года, в этот день она говорила с Бастьен-Лепажем, который объяснял ей свою картину «Офелия». Дневник не объясняет нам, где это происходило, но мы уверены, что на открытии Салона, которое как раз и состоялось в этот год 30 апреля. Открытие, правда, было омрачено вестью о смерти Эдуарда Мане. Художники обсуждают эту страшную смерть от гангрены, которая в свою очередь была следствием застарелого сифилиса. Пытаясь спасти художника, врачи прямо на дому отрезали ему ногу. Тогда такие операции практиковались в домашних условиях. Видимо, не найдя куда пристроить обрубок, они засунули ногу в камин, где потом ее и нашли родственники.

Но жизнь идет, кто-то потрясен смертью Мане, а кто-то обсуждает свою Офелию с молодой девушкой, смиренно принимая от нее титул «гения».

Пока идет Салон, Бастьен-Лепаж почти ежедневно у Башкирцевых за обедом, заходит Робер-Флери и Жулиан. Мария постоянно советуется с друзьями по поводу своей будущей картины «Святые жены» или, как ее еще называют, «Жены-мироносицы». Небольшой этюд к этой картине сохранился в Саратовском музее, который основал художник Боголюбов, подолгу живший в Париже и встречавшийся с Башкирцевой в последний год ее жизни.

Робер-Флери предостерегает ученицу, что для картины такого рода нужно быть знакомым с очень многими сторонами техники, о которых она даже не подозревает. Она же считает, что все можно победить одним лишь порывом.

Главное же в ее личной жизни — это определиться, любит ли она Бастьена или только желает нравиться ему. Одно ей ясно, что ее приподнятое состояние красит ее: кожа сделалась бархатистой, свежей, глаза оживлены и блестят.

Все время она посвящает работе, снова принялась за своих мальчиков, только теперь делает их во весь рост, на большом холсте: именно этот холст теперь находится в Чикаго.

«Я живу вся в своем искусстве, спускаясь к другим только к обеду, и то ни с кем ни говоря. Это новый период в отношении моей работы. Мне кажется мелким и неинтересным все, исключая то, над чем работаешь». (Запись от 8 мая 1883 года.)

По вечерам в ее мастерской собираются друзья-художники. Она пикируется с Бастьен-Лепажем, заставляя его ревновать к скульптору Сен-Марсо, у которого она занимается скульптурой. Он ревниво кидает ей: «Да, я ревную, ведь я не высокий брюнет!»

Она снова и снова заполняет страницы своего дневника описаниями картины «Святые жены», и разговорами со своими учителями об этой картине.

22 мая она работает в своей мастерской и ждет известия о присуждении медалей Салона. Она признается себе, что ежели ничего не получит, то будет досадно. Она дрожит, вздрагивает при каждом звонке, но узнает о том, что получила награду только из утренних газет 24 мая. Ее оскорбляет, что «эти господа не потрудились уведомить ее ни одним словом». Она отправляется с Божидаром Карагеорговичем в Салон. Стоит полностью привести ее отзыв об этом посещении:

«В половине десятого мы отправляемся в Салон. Я прихожу в свою залу и вижу свою картину на новом месте, взгроможденной куда-то наверх, над большой картиной, изображающей тюльпаны самых ослепительных раскрасок и подписанной художником девятого класса. Так становится возможным предположение, что ярлык с надписью «Почетный отзыв» прикреплен к «Ирме». Бегу туда. Ничуть не бывало. Иду, наконец, к своей дурацкой пастели и нахожу его там. Я подбегаю к Жулиану и в течении целого получаса торчу подле него, едва шевеля губами. Просто хоть плачь! Он тоже, кажется, порядком-таки удивлен. С самого открытия Салона, с той минуты, как были замечены мои работы, о пастели и речи не было, а относительно картины он был уверен, что ее поместят где-нибудь в первом ряду.

Отзыв за пастель — это идиотство! Но это еще куда ни шло! Но взгромоздить на такое место мою картину! Эта мысль заставляет меня плакать, совершенно одной, в своей комнате и с пером в руке».

Начнем с того, что с самого начала был разговор только о пастели. Тони Робер-Флери в записке с заседания жюри еще 30 марта пишет ей, что «головка-пастель имела истинный успех», с чем ее и поздравляет. К тому же она сама пишет в дневнике, что всего две пастели были приняты с № 1, в том числе одна ее. Просто Мария тщеславна без меры, маленький успех ей не нужен, пастель она считает низшим жанром. Она думала получить медаль за живопись, а раз не получилось, значит, во всем виноваты учителя, которые не так, как нужно, ее поддерживают. «Я, конечно, — пишет она, — вполне допускаю, что истинный талант должен пробить себе дорогу совершенно самостоятельно… Но для начала нужно, чтобы человеку повезло, чтобы его не захлестнула встречная волна… Когда ученик что-нибудь обещает, учитель должен некоторое время подержать его голову над водой: если он удержится — он что-нибудь из себя представляет, если нет — ему же хуже».

Ведь Кабанель поддерживал своего ученика Бастьен-Лепажа, напоминает она. Вероятно, ей известно, что Александр Кабанель, к тому времени уже давно член Французского института, руководил одной из мастерских и очень поощрял в своих учениках самостоятельность и проблески таланта.

Она, разумеется, не справедлива. Ее поддерживают сверх меры, вспомним, как трудно было кого-нибудь пробить в Салон и что значило просто выставиться в нем. Не говоря уж о том, чтобы получить этот самый злополучный, как она считала, «Почетный отзыв», который мгновенно дал свои результаты: именно после этого отзыва ее заметили, о ней стали писать, она оказалась на пороге настоящей известности и славы, к ней пришел корреспондент самой большой русской газеты «Новое время».

Но ей мало, мало, мало! Другие могут удовольствоваться и простым упоминанием их имени в газете, а ей мало даже почетного отзыва. Нужна была медаль и только медаль! Она искренне уверена, что только она и была достойна медали. Она поносит в своем неизданном дневнике всех выставлявшихся в Салоне знаменитостей: Каролюс-Дюрана, Жервекса, Казена, Сен-Марсо, не избегает ее критики даже «гений» Бастьен-Лепаж, которому по ее мнению, так не хватает ее советов. Она пишет гневные письма Роберу-Флери, упрекая его в том, что он не поддержал ее на жюри. Робер-Флери говорит ей, что все посчитали ее богатой иностранкой, которую совершенно не обязательно поддерживать, ибо она и так все имеет. Кстати, того же мнения о жюри, придерживался и писатель Франсуа Коппе, написавший по просьбе матери Марии предисловие к каталогу картин ее посмертной выставки.

Табличку с отзывом, или, как, Башкирцева его называет, «разлюбезный ярлык», украл с выставки ее друг Божидар. Она же привязала ярлык к хвосту своей собаки Коко и, добро бы она это сделала, как говорится, для домашнего пользования, пошутили в семейном кругу и забыли, нет, она рассказывает об этом направо и налево, посвящает в эту историю своих товарок из мастерской, которые, уже со своими, не думаю, что для нее лестными, комментариями, разносят по Парижу.

Колетт Конье приводит слова Эдмона Гонкура, опубликованные только в полном Монакском издании его дневников, который описал этот случай со слов Клер Канробер:

«Сегодня вечером (дело происходит у принцессы Матильды — авт.) дочь Канробера рассказывала о Башкирцевой, которую знала по Академии Жулиана. Она представила ее как существо способное, но совершенно невыносимое из-за непомерного тщеславия, превосходящее все представимое. Она была свидетелем гнева Башкирцевой, когда та, ожидая получить на выставке медаль, получила только отзыв. Тогда она заставила своего дружка, потомка сербских королей, снять его и привязала к хвосту собаки».

Клер Канробер, — это та самая Клара, неоднократно упоминаемая в дневнике, дочь известного маршала Франсуа Канробера (1809–1895), бывшего одно время главным военачальником над французской армией под Севастополем в 1855 году и произведенного за это в маршалы. Кроме того, он с самого начала поддерживал принца Луи Наполеона, будучи с 1850 г. его адъютантом, и с тех пор, как тот был провозглашен императором французов под именем Наполеона III-го, Канробер был до конца Империи в исключительном фаворе. Впрочем, он не утратил своего веса и при Третьей Республике, оставался сенатором, главой партии бонапартистов.

Его дочь Клер Канробер, была соученицей Марии по мастерской Жулиана, дружила с Башкирцевой, если вообще кого-нибудь можно считать за подругу у такой эгоцентричной особы. Да и сама Клер Канробер считает, что у Марии не может быть подруги, потому что у нее нет маленьких тайн, которыми делятся с подругами.

— Вы слишком хорошая, — говорит она Башкирцевой. — Вам нечего скрывать…

Однако шутку с почетным отзывом она быстро пересказывает всему Парижу, что ждало бы и все «маленькие тайны» Марии. Эта шутка потом дорого обойдется Марии: на своем последнем Салоне в 1884 году она ничего не получит — академики не прощают обид. Сама Клер Канробер, кстати, впоследствии вышла замуж, став мадам де Навоселль, и занятия живописью, как баловство незамужней девушки, забросила.

Пресса, как во все времена, отличается непониманием. Журналист из «Либерте» по поводу «Жана и Жака» пишет слова, которые теперь, спустя век, продолжают удивлять своим идиотизмом:

«Жан и Жак» смогут удовлетворить самых требовательных реалистов. Вульгарные лица этих сыновей пьяницы не выражают даже той инстинктивной прелести, которая присуща всем детям. Спутанные волосы ужасны, даже у этих огромных ботинок какой-то ужасный вид…»

Такое впечатление, что пишет не прожженный журналист, продажная тварь, а невинная институтка, находящая в любой реальности неприличие. На современный взгляд мальчики вполне трогательны, если не сусальны, и уж во всяком случае никакой дебильности не просматривается. Ее детей можно спокойно отнести к очаровательным детям Бастьен-Лепажа, некоторые рецензенты видят в ее живописи его мужскую руку, что, разумеется, раздражает Марию.

Вслед за этим у нее берет интервью корреспондент «Нового времени», крупнейшей русской газеты, издававшейся А. С. Сувориным. Это было 18 июля по новому стилю. Изданный дневник не упоминает нам его имени, однако нам удалось восстановить, что это был Дарий Ромуальдович Багницкий, писавший свои корреспонденции под псевдонимом «Ричъ» или Р-ичъ», что является сокращением его отчества «Ромуальдович».

«Внимание! Дело идет об одном небольшом событии! Сегодня, в одиннадцать часов утра у меня назначена аудиенция корреспонденту «Нового времени» (из Петербурга), который письмом просил меня об этом. Это очень большая газета, и этот Б. (Багницкий — авт.) посылает туда, между прочим, этюды о наших парижских художниках, «а так как вы занимаете между ними видное место, надеюсь, вы мне позволите, и т. д.» (Запись от 18 июня 1882 года.)

Наконец случилось то, чего она ждала так долго, ради чего работала — приходит слава. Она констатирует, что это только начало, но в то же время — заслуженная награда.

Статья «Русские художники в Париже. М. К. Башкирцева», подписанная «Ричъ», появляется в «Новом времени» 18 июня 1883 года по старому стилю, то есть через двенадцать дней. Это была первая достаточна подробная публикация о Марии Башкирцевой в России. Она торжествует, понимая, что теперь о ней заговорят на родине. Конечно, несколько конфузит, что написали, будто ей девятнадцать лет, но ведь большую часть времени с Багницким говорили тетушка и Дина.

Главное, что «эффект в России будет велик».

На фоне этого эффекта почти незаметно проходит смерть отца, о которой она узнает 11 июня 1883 года.

Загрузка...