В течение дня я не выходил из дому. Вечером совсем стало скверно на душе. Внизу справляли поминки. Я посидел немного с родственниками умершей и поднялся к себе наверх.
Неожиданно мне самому захотелось помянуть обеих сестер. "Что за штука жизнь? — мучительно размышлял я. — Вот были же добрые, милые женщины. А теперь их нет и никогда не будет. Но что они оставили после себя? Бросили в эту кипящую жизнь яблоко раздора, загадали загадку, которая теперь беспокоит всех и которая обернулась таким злом против меня. Какая тайна сокрыта в этом доме? Почему на лицах Федора и Раисы застыла тревога, почему они выглядят какими-то виноватыми?
Почему я несу на своих плечах груз вины? В чем я повинен? Когда и как все это закончится? Такого рода вопросы роились в моей голове, и я не знал ответов на них. Я подумал и о том, что все время жил так, будто я вечен. Всегда верил в свою правоту, а других обвинял и судил. А на поверку-то получилось как в Писании: в чужом глазу соринку приметил, а в своем и бревна не увидел.
Шутка ли — стать убийцей и не понимать этого. И не чувствовать угрызений совести. Вот что испугало Петрова. Вот что непонятно было ему во мне.
Я выпил еще. Алкоголь обострил потребность докопаться до нравственной сути моего "я". Вспомнился Модильяни. Его слова: "Алкоголь изолирует нас от внешнего мира, но с его помощью мы проникаем в свой внутренний мир и в то же время вносим туда внешний". И другие его слова: "Боюсь алкоголя, он меня затягивает. Я от него избавлюсь".
Так и не избавился. Погиб. Я решительно спрятал бутылку в шкаф, за книги, чтобы подальше от глаз. За-глянул в зеркало. Сегодня не брился. На меня смотрело чужое лицо. В душу закрался страх. Он глубоко сидел, и я боялся взглядом встретиться с ним. Мой страх точно живое существо непонятное. Немое. Чужое. Своего рода мой цензор. Контролер. Я веду с ним какую-то сложную игру. Он будто обвиняет:
— Ты убил. И не хочешь понять, что ты убийца. Убийца человека. Тебе не будет и не должно быть пощады.
— Но при чем здесь я? Все случайность в этой жизни.
— Нет ничего случайного. Все шло к этому. Грустно даже не то, что ты нажал курок, а то, что ты не чувствуешь вины. Не болит у тебя сердце.
— Как же не болит, когда до валидола дело дошло.
— Это физиологическая боль. Твоей души она не затрагивает. Душа твоя не чувствует боли. Она камень. Это особого рода болезнь, когда и душа становится чужой. Тебе кажется, что ты присваиваешь себе культуру, вовлечен в искусство и сам вовлекаешь других в мир культуры, а на самом деле культура сыграла с тобой злую шутку. Она выполнила роль гробовщика твоей души. Погибло самое главное в тебе — атрофировались твои нравственные центры.
— Не может этого быть. Я, в конце концов, не виноват в том, что не переживаю по поводу смерти этого Змеевого.
— Вот с этого и начинается самый страшный момент человеческого отчуждения.
— Это отчуждение?
— Больше того, это тот стандарт жестокости, который человек выбирает для себя и потом крушит чужие судьбы, будто и не ведая того. Ты даже не владеешь шаблонами гуманистического поведения. Тебя заботит лишь твоя судьба, твои тревоги. А ты посмотри вокруг. Подумай о матери Змеевого. Вникни в мир Данилова, Солина, Петрова. Кто они для тебя? Кто ты для них? Так уж ли не прав Солин? С первого раза ты отметил для себя мягкость его взгляда. А чего стоит его упорство в отстаивании своей правоты? Ведь он, по сути дела, защищает слабого. Падшего. А нравственность, раз уж тебе понравилась эта мысль, именно и проявляется в защите слабых. Сколько лет Змеевому? Всего девятнадцать. Ты же решил распорядиться его судьбой. Какое ты имел право на это?
— Я просто не соображал. Нелепый азарт самозащиты. Мне казалось, я защищал не только себя, но и Лукаса, и память Анны Дмитриевны и Екатерины Дмитриевны. Померещилось вдруг, что я воюю с сильным и наглым противником.
— Какой же это противник? Безоружный мальчишка. Ты в упор расстрелял ребенка. Мерзость!
— Я стрелял в темноту.
— И все же, стреляя в темноту, ты обязан был чувствовать, что в этой темноте может находиться живое существо.
— Я не исключал такой возможности.
— Значит, ты признаешь вину?
— Признаю. Что же мне теперь делать?
— Это тебе решать.
— Когда решать?
— Сейчас. Немедленно.
Я встал и вышел во двор. Внизу меня встретил Федор.
— Далеко?
— Да так. Подышать. Слушай, этот Змеевой далеко живет?
— В поселке.
— А где он работал?
— На железной дороге.
— И что с его матерью?
— Мать, говорят, дома.
— У нее еще есть дети?
— Есть. Девочка. А что?
— Хочу пойти к ним.
— Я бы не советовал. По крайней мере, сегодня.
— А что, заметно?
— Не только поэтому. Вас могут не так понять.
Утром я стоял перед домом, в котором жил Змеевой. Толя Змеевой, 1979 года рождения.
— Вам кого? — спросила девочка лет двенадцати.
— Кого-нибудь из Змеевых.
— Мамки нету. Ее снова в больницу отвезли.
— А ты с кем?
— А я сама теперь. А вам что нужно?
У девочки было милое лицо.
— Ты в школу не пошла сегодня?
— Мамку только что увезли в больницу.
— А как же ты одна будешь жить?
— А я уже жила. Вы из милиции?
— Нет, — я хотел было назваться своим именем, но не хватило духу. И я солгал. — Я из райсобеса. Может быть, помощь какая нужна?
Девочка пожала плечами.
— Меня, наверное, в интернат отдадут.
Неожиданно для меня девочка заплакала, закрыв лицо руками.
За спиной я услышал шаги. Оглянулся. Это был Петров.
— Вы мне очень нужны, — сказал он.