Вышел я за водичкой и у крана повстречал Соколова.
— Давненько не видел вас, — заговорил он первым. — На курортах были али так, в командировке?
— В командировке, — ответил я, закрывая правой рукой подбитый глаз. — А что слышно тут у вас?
— А что у нас слышно. Все то же. Шурика в лечебницу отправили. Зинка гастролирует как всегда, вчера устроила тут представление небольшое. Да, вот еще тут какое дело. Этот следователь из прокуратуры к Сургучеву привязался, все про самосвал расспрашивает, ищет убийцу, да где его найдешь теперь… Тут, конечно, была у Сургучевых одна беда, да пусть о ней другие вам расскажут.
Соколов поволок свою тележку с вываркой и двумя ведрами.
— А зачем вы воду возите? — спросил я, чтобы замять неловкость от слов соседа. — У вас же водопровод.
— Водопровод-то водопроводом, а все равно здесь вода чище, да и так прогуляться интересно мне…
— А Сургучев работал раньше на самосвале? — спросил я.
— И вы туда же! А то не знаете, что он работал на самосвале.
— Так какая беда случилась тут?
— Неужто не слышали? Катька сургучевая утопилась. Три дня как похоронили.
— Не может этого быть!
— А вот может, — сказал Соколов. — Отец ревел, как бык недорезанный. И вас, говорят, клял почем зря…
— Меня-то за что?
— А к себе, говорят, малолетку таскать вы стали, я, правда, не верю, мало ли что наболтают в поселке.
Я, должно быть, побледнел. Соколов спросил:
— Что с вами?
У меня действительно заколотилось сердце и сдавило в горле.
— Ничего, ничего, — поспешил я ответить. — Жутко как. Такая славная девочка.
— Мне самому не по себе. Бывало, идет как ромашечка, чистенькая, беленькая, а вот пойди, наложила на себя руки.
Я машинально схватил ведро с водой и побежал к себе. Запер за собой дверь и что есть силы хватил ведром об пол. Ведро сплющилось. Я отшвырнул ведро в сторону и поднялся к себе наверх. Когда началась вся эта вереница бед? Теперь я ни капли не сомневался в своей причастности к смерти Кати-маленькой. Да, я убил ее. Не будь меня, все шло бы по-другому. Отец бил, школа не поддержала, ребятишки на улице задразнили. Вспомнилось: "Разденься, Катька, попозируй!" Я вспомнил Катеньку, вспомнил ее большие серые глаза, остренькие плечики, ключицу, обтянутую нежной кожицей: откуда такая чистота, такая прозрачность! Ангелочек. Я хотел плакать, а глаза были сухими, хотел бежать к Сургучевым, будь что будет, а ноги не шли, и сердце подсказывало: не надо. Хотел зажечь свет, но вдруг дикий страх охватил меня. Леденящий страх сковал все мое существо, мне померещились вдруг разом Сургучев, Шамрай, Лукас — все они шли на меня, кто с топором, кто с палкой, а за ними следом и одноглазая Зинка, и Саша, и Екатерина Дмитриевна. Я схватил с пола топор и прижал его к щеке. В дверь постучали. Я еще крепче прижался к топору, и слезы вдруг полились из глаз, мне стало легче. В дверь между тем уж колотили. Я выглянул в форточку.
— Телеграмма срочная с уведомлением. Надо расписаться.
Я расписался и швырнул свернутый листок на пол. Минут через двадцать я все же вернулся за телеграммой. Там было написано: "Встречай Розу Белую 23 августа в одиннадцать у пригородных касс. Выезжай из Грязей немедленно целую Фока".
"Кампания продолжается, — решил я про себя. — Надо срочно уезжать из Грязей. Что правда, то правда. Иначе мне крышка. Испил я свою чашку сполна".
Я стал быстро собирать вещи. Их было совсем немного. Несколько рубашек, куртка, обувь, а вот холсты, картонки, краски, ящики — с ними возни много, да и куда я все это свезу? Стал перебирать городских знакомых и не нашел никого, к кому можно было бы свалить весь этот мой скарб. Разве Соколова упросить? А какая, собственно, разница, у Соколова им лежать или здесь? Да и куда я поеду, когда у меня нет квартиры, кроме этой, когда я один на всем белом свете. Смешно, но это так. Да и работа застопорилась. Закончить бы все надо, подбить бабки. Рассчитаться и главное — хорошо бы закрыли это странное уголовное дело. А то я на крючке. Сашенька, милая Сашенька. Сука, как сказал бы Шамрай. Они с нею работали в паре. И спасибо Петрову, что он еще верит мне. Эти письма, эти телеграммы — все сводится к тому, что я преступник. И кроме явного преступления, где кровь, убийства, есть еще кое-что скрытое, позорно-постыдное. Например, моя причастность к убийству Катеньки. Мысль о ее смерти приводила меня в состояние, близкое к потере разума. Я терял силы, а ее глаза, большие и тихие, постоянно маячили передо мною, и ее тоненький голосок звенел в моих ушах:
— Я вас никогда не обману, и вы меня не обманывайте.
Что бы я ни говорил себе, а все равно я знал, что приковал к себе Катино воображение и тем, что подметил в ней талант, и тем, что обратил на нее внимание, как на маленькую женщину. Я открыто, нежно восхищался ею, ибо от нее исходило тепло, она словно излучала свет. Эту теплоту и эту просветленность замечали в ней дети. И я радовался тому, что этот свет в ее глазах вспыхивал, когда она встречалась со мной.
Не скрою, мне так хотелось прикоснуться к ней. Погладить по головке, тронуть за плечико, щелкнуть по носу. И когда это случалось, она еще больше преображалась, светилась вся, даже дети шалели от Катиного тепла.
Я не спал всю ночь, а утром в пятом часу пошел на кладбище. Разыскал свежую Катину могилу. Холмик покрылся глиняной коркой. Наспех сбитый крест, на нем фотография, вырезанная, должно быть, из общей: смеется Катя-маленькая, глядя на это бледное утро, на меня, на весь мир. Я постоял несколько минут и поплелся прочь. Невольно вспомнил я сон, который приснился мне в камере: Катя в белом платье шагнула в окошко. Недобрые предчувствия одолевали меня. И свою вину я тоже ощущал. Мы всегда знаем, кого и за что убиваем. А иногда тайно радуемся, что кого-то изводим, третируем, приближаем к погибели. С Катенькой было другое. Я сел у ручья и стал размышлять.
Ее отец заподозрил недоброе задолго до ее смерти. Отец обвинил меня. С точки зрения логики я был ни при чем. Но сейчас мне вдруг захотелось докопаться до истины. Я рвался дать простор подозреваемости: пусть она насладится своей разрушительной силой во мне. Если я убийца Кати-маленькой, то в чем же все-таки заключается моя вина, как это произошло?
Ставрогин сам не убивал. Он подводил к убийству. Как бы раздваиваясь, наблюдал за развитием в себе подлых начал. Наслаждался соединением удовольствия с мерзостью. Мои действия были иного плана. Я отнимал Катину любовь у отца, у детей, у учителей. Наслаждался тем, что самое чудное, хрупкое, что есть в человеке, пробудилось в Катеньке благодаря мне и мне же всецело принадлежит. Что это было? Из чего состоит чудное единение добра и красоты, пробужденное в душе ребенка, которое так ласкало, так грело сердце? Я наблюдал рождение ее женственности. И это хрупкое начало уничтожило Катю. Все ее существо, ее мысли, переживания подверглись слишком сильному воздействию со стороны внешнего мира. Она задохнулась и умерла, потому что непонятен ей был этот вновь обретенный ею мир взрослых людей.
Можно возразить. Погибла Катенька от побоев, ругани, оскорблений. Нет, не совсем так. Она способна была выстоять, выдержать все это. Окажись я рядом, скажи ей: "Катенька, терпи!", и Катя бы всю жизнь терпела любые муки, несла бы свой крест с наслаждением. И кто знает, чем больше выпало бы этих мук, тем, быть может, радостнее было это чудное сияние, слияние добра, смирения и красоты. Я был просто уверен: я мог спасти ее. Только я и мог уберечь! Вырваться из тюрьмы. Прийти на помощь. Но что-то во мне заглохло, отключилось, отмерло в тот час.
Теперь я шел по тропе. Занималось утро. Птички пели. Школьные каникулы заканчивались, и ребята прощались с летом. Они гурьбой шли навстречу мне. Зина, Катя-большая, Саша, Коля. По мере того как я приближался к ним, их лица мрачнели. Мы не поздоровались. Лишь едва заметно кивнули друг другу. Они поняли, откуда я шел. Они умели молчать. Это я и раньше приметил. И все же я сказал:
— Катю проведал.
И едва только произнес я эти слова, как Катя-большая заревела в голос, закрыла лицо руками и, согнувшись, побежала назад.
— Она в последние дни ни с кем не разговаривала и все чего-то ждала, — тихо сказал Витя.
— Мы за нее заступались, а ее все равно дразнили.
— Как ее дразнили?
— Натурщицей!
— Ребята, вы же знаете, я не писал с нее портретов, никогда она мне не позировала, вы же знаете…
— Знаем, да кому это докажешь, многие видели ее портрет в студии.
— Но я же по памяти написал ее портрет. Что в этом дурного?
Я вдруг уловил, что оправдываюсь, оправдываюсь и ищу у детей понимания и защиты. Точно осознавал, что и они не то чтобы подозревают меня в причастности к ее смерти, а определенно считают меня виновным. Их холодные недоброжелательные глаза, этот крик, вырвавшийся из души Кати-большой, эта настороженность детей — все это отчетливо говорило: "Ты не просто подозреваемый. Ты — убийца! Ты убил Змеевого! Ты убил и Катю!"
Я едва не плакал. Взглядом молил о помощи. И чувствовал: они не хотят меня защищать. Они понимают, что я нуждаюсь в защите. Они чувствуют, нутром, кожей осязают мою виновность. Я заглядываю им в глаза и не нахожу там отклика. Их глаза холодны и бесстрастны. В ушах отдавался плач Кати-большой. Как напоминание о смерти Кати-маленькой. Я был проклят их матерями и отцами. Страшный вопль Сургучева схоронился в их душах. Впервые в жизни я испытывал полное поражение. И оно нанесено было беззащитными людьми. Я едва сдерживался, чтобы не сказать: "Я так любил Катю…" Слава богу, не вырвалась эта фраза из-за моей растерянности.
— Ну что ж, — проговорил я. — Нечего мне вам сказать.
— А вам очень нужно было в эту командировку ехать? — спросил вдруг Витя.
— Совсем не нужно, — ответил я. — Меня взяли и заслали туда. И я сидел запертый и отрезанный от всего мира.
— Вы в тюрьме были? — неожиданно спросил самый маленький Коля Светлов.
— В тюрьме неделю не сидят. Самое меньшее — пятнадцать суток, — это Саша сказал.
— Иногда человек оказывается в безвыходном положении. Вот в таком положении я и нахожусь сейчас. От меня все отвернулись. Я вижу, вы меня презираете. Но поверьте мне, дети, как на духу говорю, ни в чем я ни перед кем не виноват…
Лица ребят посветлели. Что-то в их сердцах шевельнулось. Отогрелись их сердца. И тут их прорвало. Они заговорили наперебой:
— Ее отец выгнал из дому. Она прибежала к Катьке-большой, но бабка и оттуда ее выгнала…
— Она хотела вам что-то такое важное рассказать. Но не успела. Она тайну знала.
— Ничего она не знала, она просто фантазерка, — сказал Витя.
— Нет, знала, — закричала Зина.
— Давайте посидим, — предложил я.
Мы сели, и я сказал:
— У меня тоже тайна есть. Может быть, эта тайна тоже как-то касается Катиной тайны. Я вам расскажу, если вы никому не проговоритесь.
— Ни за что! — в один голос заверили ребята и вытолкнули из своих рядов Колю-маленького. — За него не ручаемся.
— Я поручусь за него, — сказал я, обнимая Колю. — Так вот, я действительно все эти дни находился в тюрьме. Гонялся за бандитами и сам попал по ошибке в тюрьму. Там я встретился с человеком, который имеет отношение к убийству Екатерины Дмитриевны. Что-то об этом знала и Катя. Только что именно, мне неизвестно… Теперь вы понимаете, почему я не был в селе в эти дни?
— Понимаем, — хором ответили дети.
— И не осуждаете меня? — спросил я.
Дети снова ответили мне утвердительно.
— Но у меня все равно есть вина перед Катей. И у каждого из вас есть вина перед Катей, потому что мы по разным причинам не пришли к ней в жуткую минуту одиночества и обиды, как не пришли к Кате-большой, которая сейчас плачет одна.
— Я позову Катю-большую, — предложил Коля.
Я кивнул, и он побежал.
Через несколько минут пришла Катя. Она не плакала, но глаза ее были красными, а веки набухшими.
— Мы просим у тебя прощения, Катя, — сказал я. — Мы обидели тебя.
— Нет, нет, что вы, — застеснялась Катя. — Я заплакала потому, что как увидела вас, так и вспомнила Катеньку. Она в последние дни только о вас и говорила. Помните, вы рассказывали про Ставрогина и про Неточку Незванову?
— Разве я рассказывал про Ставрогина?
— Рассказывали. Он еще ухо жевал у губернатора…
Ребята засмеялись, а мне стало грустно. Как же глупо, бестактно с моей стороны влезать в невинные души, рассекать нежные ткани и возлагать на детей непосильную ношу человеческой гордыни, отчуждения и низости.
— Это я, наверное, напрасно сделал, — прошептал я.
— Нет. Не напрасно, — сказала Катя.
— Я знаю, какая это тайна. Я знаю, кто убил Екатерину Дмитриевну, — неожиданно сказал Саша.
К нему все разом повернулись.
— Ты выкинь это из головы, не лезь в чужие темные дела! — произнес я почти на крике.
— А почему вы так говорите? — спросил недоверительно и даже злобно Саша. — Боитесь?
Как только он сказал это слово, так во мне снова вспыхнула жажда поиска правды. И злоба тоже всколыхнулась во мне: "Надо же, эти птенчики меня подозревают! Наглость такая!"
— Не смейте никого подозревать! Это мерзко! — сказал я. — А я ничего не боюсь, только детям незачем лезть во взрослые дела.
— А как же Павлик Морозов? — спросил Саша.
— Во-первых, сейчас времена другие, а во-вторых, мне не нравится Морозов. — Я говорил с ними, как со взрослыми. — Не нравится сама идея предательства детьми своих родителей.
Я еще долго говорил им о том, что готов сам идти до конца, чего бы мне это ни стоило: позора, унижений, тюрьмы, готов бороться за ту единственную правду, к какой, наверное, стремилась Катя-маленькая.
— Ребята, там, в тюрьме, — говорил я, — мне вдруг все опостылело и у меня не стало сил бороться за правду. А теперь, когда я встретился с вами, когда я понял, как вы любите Катю и как она нас любила, теперь я твердо решил, что буду всю жизнь бороться против всего недоброго, что есть в нашей жизни. Я не хочу давать клятву. Но если бы довелось это сделать, я бы поклялся именем Кати-маленькой. Она всегда будет с нами. Мы всегда ее будем помнить.
Кое у кого на глазах заблестели слезы, а лица еще больше просветлели. Мы распрощались, и я не оглядываясь ушел. А когда, перед тем как свернуть за угол, повернулся, то увидел ребят, махавших мне руками.
Я шел и думал о том, что у меня в последние дни давно не было такого радостного состояния. Я думал о любви. О разной любви. К природе, к женщине, к творчеству, к родным, к детям. Мера человеческой высоты — любовь. И смысл жизни в любви. Особняком стоит в жизни человека любовь к детям. Здесь все чисто. Здесь не может быть фальши. Мигом распадается все, если закрадется фальшь. Любовь к природе, к женщине, к мужчине, к творчеству — здесь многое может быть прагматичным. Многое может быть подчинено извлечению определенной пользы. Любовь к детям не знает выгод. И все же тот, кто познал эту любовь, способен понять многое. Любовь к детям благодатно питает душу. Происходит, возможно, энергетическая подпитка. Но дети способны и отнять все. Их щедрость способна обернуться жадностью, максималистской агрессивностью. Они посягают на мир взрослого. И это уже крайности. За пределами меры совершенства. Гармонии.
Когда я подошел к своей калитке и обнаружил на ней приколотую записку: "Не забудь встретить Розу Белую", мною вновь овладел страх. Сегодня было 22 августа. Значит, встреча должна состояться завтра. С кем? Кто такая Роза Белая? О чем уведомляло меня неведомое лицо. На кой ляд и кому я нужен?