Я вошел в камеру, и каково мое было удивление: в человеке, который сидел на койке (прямо-таки люкс камера — на двоих!), я узнал Инокентьева. Игоря Зурабовича Инокентьева, отчима Ириши.
— Сколько лет! Сколько зим! — воскликнул Инокентьев, протягивая ко мне руки, когда дверь камеры с лязгом захлопнулась. — Меня-то явно ни за что взяли, а вы-то как сюда попали?
Я развел руками. Мне его физиономия была противна, разговаривать с ним не хотелось. Но он явно рассчитывал на обстоятельный разговор.
— Нас, наверное, не случайно вдвоем сунули. Если ты наседка, сразу скажу, мне нечего добавить к тому, что они уже знают. Если считаешь, что я наседка, то держи язык за зубами. — Инокентьев расхохотался и, изображая курицу, закудахтал: ко-ко-ко-ко. — Вот так, сударь мой. Будем толковать на отвлеченные темы. Есть, конечно, в моей душе грех великий прелюбодеяния. Тело мое грешно, и если бы не бедная падчерица, ей-ей ушел бы из жизни. Люблю Иришку, пропадет она без меня. Пойдет по рукам. А какая деваха! Сколько в ней шарма! Ей было шесть годков, когда умерла моя покойная жена, а ее мать. Изумительная женщина. Тоже красавица. Хореографичка. Фигурка — статуэтка. Порода. Внучка фрейлины императрицы. Не верите? Чистейшая правда. Сколько ума, такта, женственности. Ирише все это по наследству досталось. Беренис. Я наблюдал за тем, как она росла. Как наливалась грудь. Как оформлялись бедра, плечи. Я ничего на жалел для ее воспитания. Школа музыкальная, школа балетная. Живопись, книги, репетиторы. Герцогиня. А как она держится. Вы заметили, какой у нее аристократический наклон головы? Эта сволочь Касторский знал толк. Он поманил ее к себе, и она прельстилась. А что он ей дал? Она сбежала от меня! Сбежала! Она возненавидела меня. Понимаете, возненавидела!
А за что? Я слишком интеллигентен для нее. Дворянин княжеского рода. Университет едва не закончил — вышибли за диссидентство, сценарий писал… Культура — моя стихия, а я на обочине оказался…
Я глядел на Инокентьева и понимал, что он искренен. Он смахнул слезу и зло продолжил:
— В этой жизни у меня ничего не было и не будет более дорогого. Мне не нужны ни богатства, ни слава, ни власть. Мне нужна она, моя Иришка. Вы представить себе не можете, как мы жили с нею.
Я глядел на огромного Инокентьева — рост около двух метров и размер ботинок, должно быть, сорок седьмой, вот чьи лапы я видел тогда на снегу — я глядел на него, и непристойная мысль вертелась в моей башке: в каких же отношениях этот отчим-великан был со своей хрупкенькой, тонюсенькой падчерицей. Инокентьев между тем придвинулся ко мне и зашептал на ухо:
— А этому не верьте. Я их всех как облупленных знаю. Помнишь, я Петрова подвез в город? Иришка со мной была тогда. И это мне, а точнее, ему в строку поставили. Копают под Петрова. Ох, как копают, брат! А Петров — человек. Человек, скажу я вам. Редкий человек, — и он еще и еще раз готов был повторять одни и те же, совсем ничего не значащие слова, если бы, скорее всего, нечаянно не сорвалась с его уст следующая фраза, за которую я уцепился тут же и стал дальше расспрашивать Инокентьева, потому что то, о чем он сказал, было для меня крайне любопытным. Инокентьев обронил следующие слова в адрес Петрова:
— Макиавеллист, а потому и дурак. Человек прекрасный, а профессионал никудышный, так дать позволить сожрать…
— Вы сказали макиавеллист. Это сами придумали?
— А вы что, думали, я читаю только журналы "Здоровье" и "Крестьянку"? Я после новомировских публикаций о Макиавелли все о нем перечитал. Потрясающе интересный тип! Прожектер наизнанку.
— Как это?
— А вот возьмите меня. Я с Петровым общий язык сразу нашел. И мне хорошо, и ему хорошо. Все на своих местах. Правосудие на одном конце, а мы, честные анахореты, на другом. Впрочем, мне плевать на все это! Скучно! Ненавижу. Хотите Бунина прочту. Самое любимое мое. И Иришино.
Столь неожиданная перемена, подумал я, а вслух произнес:
— Прочитайте.
То, что прочитал наизусть Инокентьев, и то, как он прочел, как голос его дрогнул, как он опустил свои огромные руки, как он потом встал и повторил последнюю строчку, — все это вдруг открыло Инокентьева совсем с другой стороны. Показалось даже, что именно этих слов, прочитанных Инокентьевым, мне и недоставало. А бунинские строки звучали так:
Ни алтарей, ни истуканов,
Ни темных капищ. Мир одет
В покровы мрака и туманов —
Боготворите только свет.
Последние строчки он повторил дважды. Посмотрел на меня, как бы удостоверившись в том, что произвел впечатление, и стал читать дальше:
Владыка света весь в едином —
В борьбе со Тьмой. И потому
Огни зажгите по вершинам:
Возненавидьте только тьму…
Он в мире радость солнца славит.
Он поклоняется огню.
И хоть переход от Макиавелли к Бунину и выглядел как-то контрастно, я все же увидел в этом переходе органическую связь. Свет и тьма в едином, в Огне — это и есть Макиавелли. Такое понимание, такое восприятие присуще и мне, и Инокентьеву, и Петрову. В каждом живет огонь. Лишь пропорции разные. У одних свет внутри совсем приглушенный, у других — слепящий и такой силы, что смотреть невмоготу.
— Вы любите Бунина? — спросил я, думая совершенно о другом.
— У вас странная манера разговаривать, — перебил меня Инокентьев. — Вы постоянно думаете о чем-то своем, а я должен отвечать на ваши вопросы, с какой стати, сударь вы мой?
— Я все равно внимательно слушаю и вникаю в то, о чем вы говорите, — сказал я. Мне было стыдно перед Инокентьевым.
— Господи, до чего же глупы люди! — едва не вскрикнул Инокентьев. — Как же они наивны.
— Вы о чем?
— Не о чем, а о ком! Этот Солин Петрова за пояс заткнет! Двадцати Петровых стоит!
— Это почему же?
— Новая формация.
— В чем новизна?
— А ты покумекай. Присмотрись: лицо у него — ни морщинки, голова — ни сединки, волосок к волоску, а галстучек так повязан бывает только у определенной категории лиц. Я их за версту чую. Лишнего глотка вина не сделают. Слова из него не выжмешь. Человек-машина. Компьютер. Вычислительная техника. Синхрофазотрон вместо головы!