Глава 12
Прошёл почти месяц после бала, а Елизавете всё ещё казалось, что она живёт в странном, слишком ярком сне, который никак не желал рассеиваться.
Петербург уже не оглушал её шумом — наоборот, начал узнавать. Улицы, по которым раньше она ходила настороженно, теперь принимали её как хозяйку. Дворец остался где-то позади, но его дыхание ощущалось во всём: в поклонах, ставших чуть глубже, в взглядах — внимательных, изучающих, иногда завистливых.
Салон, который Екатерина сначала позволила занять «временно», теперь фактически стал её. Бумаги о долгосрочной аренде были подписаны без лишнего шума — будто это решение созрело давно и не требовало обсуждений.
Елизавета не обольщалась. Она прекрасно понимала: всё, что у неё сейчас есть, держится на тонком равновесии между талантом, полезностью и прихотью власти. Но в отличие от своей предшественницы, она не собиралась тратить этот шанс на пустые интриги и выжидание.
Она работала.
Работала так, как умела — с полной отдачей, с азартом, с тем самым живым интересом, который когда-то привёл её в профессию.
В салоне пахло розовой водой, пудрой, нагретыми на солнце тканями и чем-то ещё — новым, неуловимым, словно предвкушение. Аптекарская дочь, теперь её постоянная помощница, раскладывала баночки с помадами и румянами, которые они вместе доводили до идеального оттенка неделями. Монашка — уже без монашеского платка, но с той же сосредоточенной серьёзностью — тренировалась на манекене, аккуратно повторяя движения.
Сестра покойного мужа — та самая, что раньше смотрела на неё с холодной настороженностью, — теперь сидела у окна с пяльцами и смеялась. Смеялась легко, искренне, будто сбросив многолетнюю тяжесть.
— Я никогда не думала, — сказала она однажды, не отрывая взгляда от вышивки, — что в этом доме снова будет так… живо.
Елизавета тогда промолчала. Только улыбнулась. Потому что знала: слова здесь лишние.
Ржевский появился в её жизни не сразу.
Сначала — слухами. Потом — записками, в которых не было ни одного прямого признания, но между строк сквозило внимание. Он не торопился. Не давил. И это раздражало её куда сильнее, чем если бы он снова позволил себе наглость.
Она видела его несколько раз — мельком, на приёмах, в галереях, в коридорах дворца. Он всегда замечал её. И всегда уходил первым.
— Он играет, — сказала сестра однажды вечером, когда они остались вдвоём. — Но не так, как раньше.
— А как раньше? — спросила Елизавета, хотя ответ знала.
— Раньше он брал. Теперь — ждёт.
Это было опасно.
Елизавета прекрасно понимала, что привыкла контролировать ситуацию. В работе, в жизни, в эмоциях. А здесь контроль ускользал — медленно, почти ласково.
Она ловила себя на том, что ждёт его появления. Что прислушивается к шагам за дверью. Что раздражается, когда он не приходит.
— Прекрати, — сказала она себе однажды вечером, глядя в зеркало. — Ты взрослая женщина. Не девочка из романа.
Но отражение смотрело на неё иначе. Взрослая — да. Но живая. И слишком долго она жила без этого огня.
Письмо от Екатерины пришло неожиданно.
Короткое. Без лишних слов. В нём не было приказа — только приглашение. И между строк — ясно читаемое ожидание.
«Государыня желает видеть вас через неделю. Есть вопросы, которые следует обсудить».
Елизавета медленно сложила письмо и закрыла глаза.
Она знала, что за этим стоит. Статус. Обязанности. Возможно — предложение, от которого будет трудно отказаться.
И где-то в глубине души она понимала: разговор этот будет не только о делах.
В тот же вечер Ржевский всё-таки пришёл.
Без предупреждения. Без записки. Просто вошёл — уверенно, как человек, которому больше не нужно разрешение.
— Вы изменились, — сказал он, не делая попытки приблизиться.
— Вы тоже, — ответила она спокойно.
— Нет, — он усмехнулся. — Я просто перестал притворяться.
Молчание между ними было плотным, почти ощутимым.
— Екатерина вызывает вас, — сказал он наконец.
— Я знаю.
— Она любит расставлять фигуры заранее.
— А вы? — Елизавета подняла на него взгляд. — Вы тоже фигура?
Он долго смотрел на неё. Потом медленно покачал головой.
— Нет, Елизавета Алексеевна. Я — риск.
Она не ответила.
Потому что впервые за долгое время поняла: этот риск она готова принять.
Елизавета проснулась не от света — в старых домах он приходит осторожно, как незваный гость, сначала ползёт по стене тонкой полосой, потом цепляется за резьбу наличника и уже после — врывается в комнату целым холодным ладонем. Разбудило её другое: запах. Сыроватый, пряный, с примесью древесной золы — так пахли дрова, что топили не «для уюта», а для выживания. И ещё — лёгкий, едва уловимый аромат засушенной розы, будто кто-то ночью ставил возле её изголовья мешочек с лепестками, чтобы хоть чем-то заглушить тяжёлую кислинку старого белья.
Она лежала, глядя в потолок. Потолок был низковат, с трещинками и чуть потемневшими досками, будто время здесь ходило босиком и оставляло следы. В XXI веке она бы уже мысленно составила смету на ремонт, разложила по категориям: «срочно», «терпит», «хочу, но потом». Здесь — тот же рефлекс, только вместо калькулятора в голове возникали лица: сестра покойного мужа, монашка, аптекарева дочь, две горничные, кухарка… И он.
Ржевский.
Елизавета медленно, почти зло, села. На тумбочке стоял таз с водой — вчерашней, но чистой. Рядом — кусок мыла, пахнущий щёлоком и травой, и полотенце, грубое, но выстиранное так тщательно, что оно казалось накрахмаленным жизнью. Она опустила пальцы в воду — холодная, аж будто обиженная. «Прекрасно. Вчера я делала причёски императрице и думала о лебедях, звёздах и перьях, а сегодня снова начинаю утро с ледяной реальности. Очень символично, Лиза. Очень».
Она поднялась и подошла к зеркалу — не стеклянному, а металлическому, слегка мутному. Отражение было всё ещё непривычным: черты лица те же, что она уже начала принимать как свои, но взгляд… взгляд был её, современный, слишком прямой. Вчерашний бал не исчез из глаз — там оставались огни, музыка, густые шлейфы духов, смешанные со свечным воском. Там же, в этих огнях, остался момент, когда Ржевский сказал ей что-то — вроде бы шутку, но в голосе прозвенело нечто другое, опасное. Не ухмылка для публики. Ухмылка для неё.
И это бесило.
«Ты не моя сцена, красавчик. Ты просто… персонаж эпохи. Не выпендривайся».
— Барыня… — тихо раздалось из-за двери.
Елизавета вздрогнула — всё ещё не привыкла, что здесь её зовут «барыней», будто слово — плащ, который можно накинуть и сразу стать другой. Дверь приоткрылась, и в щель просунулась голова горничной — та самая, что вчера, запинаясь, пыталась понять, зачем «госпожа» просит тончайшую муку и воск не для свечей, а «для волос».
— Входи, Дуня, — сказала Елизавета и тут же мысленно одёрнула себя: «Дуня? Это я её так называла или это имя у неё такое? Господи, Лиза, держись. Фиксируй». Девушка вошла, опустив взгляд, как будто боялась случайно увидеть что-то лишнее. В руках у неё был поднос: чашка с тёмным питьём, похожим на крепко настоявшиеся травы, и ломоть хлеба. Пахло печёным, кислым и честным.
— Вам… письма привезли. И… и ещё… — Дуня запнулась и кивнула на дверь, словно за ней стоял дракон. — Там… человек.
— Какой человек? — Елизавета машинально потянулась к волосам, проверяя, не распались ли косы. Абсурдная привычка: от стресса — контролировать причёску. Но это её якорь. Её ремесло. Её «я» в чужом столетии.
— Военный… — прошептала Дуня, и лицо её стало тем самым выражением, какое бывает у людей, когда они одновременно боятся и хотят посмотреть поближе. — Красивый… И говорит, что от двора.
Елизавета прикрыла глаза на секунду. «Нет. Только не сейчас. Только не ещё один мужчина “от двора”. Мне бы сегодня спокойно поехать в аптеку, разложить рецепты, заставить сестру поесть нормально, а монашке — выбить из головы идею, что святость несовместима с помадой…»
Но двор не спрашивает, удобно ли тебе.
— Пусть подождёт в малой гостиной, — сказала она ровно. — И принеси мне… то платье, которое мы вчера подготовили. Серое с голубой лентой. И — перчатки. Нет, не те, тонкие. Те, поплотнее.
Дуня кивнула и исчезла.
Елизавета осталась одна с письмами. Она развернула первый конверт — жирная бумага, печать. Текст пах чернилами и чьей-то уверенной властью. Слова были витиеватые, но смысл читался мгновенно: приглашение. Вежливое. Настойчивое. «Сударыня, будем счастливы видеть…» — и подпись. Имя было ей неизвестно, но по тону она уже слышала голос: «Я имею право». Второе письмо — от старика, того самого типа, которого сестра вчера описывала с таким сарказмом, что Елизавета до сих пор улыбалась: «Он любил флиртовать, потому что думал, что это делает его моложе». Третье — снова приглашение, снова намёк, снова сладковатая липкость.
Елизавета положила их обратно, как будто это были не письма, а кусочки чужого прошлого, прилипшие к рукам.
— Нет, господа. Ваши “вечера” я оставляю прежней Елизавете, — пробормотала она и поймала себя на том, что говорит вслух, как будто рядом камера и зрители. — Я не подписывалась.
В малой гостиной было прохладно. Там стояла мебель, которую прежняя хозяйка берегла так, словно каждая ножка комода была её последней надеждой на будущее. Стулья — высокие, жёсткие, обитые тканью, выцветшей до цвета старого чая. На столике — фарфор, в котором отражался тусклый свет окна. Пахло полиролью, деревом и чем-то ещё — сухими травами, которые сестра держала в связках возле печи.
Человек, которого Дуня назвала «военным», поднялся сразу, как только Елизавета вошла. Высокий, плечистый, с лицом, на котором война оставляет не шрамы, а привычку смотреть прямо и оценивать быстро. Волосы — тёмные, аккуратно убраны. Одежда — дорогая, но не показная: сукно хорошего качества, пуговицы чистые, сапоги отполированы так, словно он даже грязь умеет уважать.
И — запах. Смешение кожи, табака и железа. Не того железа, что в пряжках, а того, что остаётся на руках после оружия.
— Госпожа Оболенская? — голос у него был низкий, спокойный. Удобный голос. Опасный.
— Похоже на то, — ответила Елизавета, иронично приподняв бровь. — Хотя иногда я и сама сомневаюсь.
Военный на секунду растерялся — видно, ожидал привычной вдовьей покорности. Потом уголок его губ дёрнулся.
— Меня зовут… — он назвал имя, и Елизавета отметила его сразу, как отметила бы нужный оттенок краски: «не забыть». — Я по поручению двора. И — по личному делу.
Она не села. Специально. Пусть он тоже стоит. Пусть не расслабляется.
— Двор — это всегда “по поручению”, — сказала она легко. — А “личное” обычно стоит дороже. Выбирайте, с чего начнём.
Он посмотрел на неё уже иначе — внимательнее, как на женщину, которая может не только улыбнуться, но и укусить.
— Императрица довольна вами, — начал он. — И… это редкость. Она просила передать: через неделю состоится ещё один приём. И вы должны быть при ней. В будуаре.
Елизавета кивнула. Это она ожидала.
— А “личное”?
Военный выдержал паузу и достал второй конверт — без печати, но с аккуратной надписью. Он протянул его так, словно это был не лист бумаги, а ключ к судьбе.
— Это вам. От человека… которого вы знаете. Вернее, знали.
Елизавета взяла письмо, и пальцы на секунду дрогнули. Она не показала этого. Но внутри что-то сжалось: чувство, похожее на страх, только умнее. Потому что страх обычно про «сейчас», а это было про «впереди».
— Спасибо, — сказала она тихо. — Вы можете идти.
Военный не двинулся.
— Он… — начал он и замолчал, подбирая слова. — Он говорил о вас. До войны. Не так, как говорят о вдовах при дворе. И не так, как говорят о тех, кто ищет стариков ради денег.
Елизавета резко подняла взгляд.
— О, так слухи уже в пути? — усмехнулась она. — Прекрасно. Значит, мои “прошлые заслуги” живут своей жизнью.
— Вы не похожи на слухи, — спокойно ответил военный. — И это… заметно.
Елизавета чуть наклонила голову, как будто оценивая клиента в кресле перед стрижкой: «линия челюсти хорошая, глаз умный, привычка командовать…»
— Скажите императрице, что я буду, — сказала она наконец. — А теперь — правда идите. Я… занята.
Военный ещё секунду смотрел, потом поклонился — по-военному чётко — и ушёл. Дверь закрылась.
Елизавета развернула письмо. Чернила были свежие, но текст — будто из другого воздуха.
Она читала медленно. Каждая строчка цеплялась за неё, как иголка за тонкую ткань. Не было там признаний. Не было романтики. Было… распоряжение судьбой. Адрес. Намёк на деньги. Указание, где «лежит то, что принадлежит вам по праву». И подпись — чёткая, мужская.
— Так… — прошептала Елизавета. — Значит, ты всё-таки существовал. И был умнее, чем я думала.
Она опустилась на стул, и дерево под ней тихо скрипнуло — старый дом словно тоже хотел услышать. В голове закружились мысли, как пудра в воздухе: если у прежней Елизаветы были долги — значит, деньги она прятала. Но письмо говорило о другом: о счёте. О том, что можно получить. О том, что кто-то мог перехватить.
И вот здесь в ней проснулась не парикмахерша, не модистка, не “креативная девочка со звёздами”, а взрослая женщина, которая умеет видеть схемы.
— Ага, — сказала она вслух и вдруг усмехнулась, горько и зло. — Значит, меня пытались списать. Вдовушка без головы. Без памяти. Без прав. Очень удобно.
Она поднялась и подошла к окну. На улице было движение: слуги носили корзины, где-то хрустел песок под сапогами, на кухне уже пахло кашей. Жизнь шла. А она стояла на перекрёстке, где один шаг — и ты снова в роли “приживалки”, а другой — и ты начинаешь играть по своим правилам.
В этот момент дверь снова приоткрылась, и в комнату заглянула сестра покойного мужа — худая, в простом, выношенном платье, но с глазами, в которых уже не было прежней ненависти. Было упрямство. И осторожная надежда.
— Ты бледная, — сказала она без приветствий. — Тебе опять плохо?
Елизавета повернулась к ней и вдруг почувствовала странное тепло: вот она — настоящая опора. Не двор. Не императрица. Не мужчины в мундире. Женщина, которая могла бы стать врагом, но учится быть союзником.
— Мне… не плохо, — сказала Елизавета и подняла письмо. — Мне интересно.
Сестра подошла ближе, прочла глазами первые строки — и резко втянула воздух.
— Это… от него? — голос дрогнул. — От моего брата?
Елизавета не знала, что ответить честно. Потому что её правда была другой. Но она видела, как дрожат пальцы сестры, как в горле у той стоит комок, который не рассосётся ни временем, ни работой. И впервые за долгое время Елизавета ощутила не только азарт и страх, а… ответственность.
— От него, — сказала она мягко. — И я думаю, он хотел, чтобы ты тоже знала: он не бросил вас. Он… пытался.
Сестра закрыла глаза, и по её лицу пробежала тень — та самая горечь, которую Елизавета вчера почти не замечала за хозяйственными заботами.
— А я его ненавидела за то, что он ушёл… — прошептала она. — А он… он думал о нас.
Елизавета подошла и осторожно положила ладонь ей на плечо.
— Мы разберёмся, — сказала она твёрдо. — С долгами. С теми, кто “забыл” про счёт. С теми, кто хотел поживиться. Я, знаешь ли, в своём времени тоже умела добиваться своего. Просто там я добивалась хорошей линии стрижки. А тут… — она усмехнулась. — Тут добьюсь справедливости. Хотя бы настолько, насколько мне позволят.
Сестра посмотрела на неё, и в глазах её впервые мелькнула не презрительная память о прежней Елизавете, а уважение к новой.
— Ты… странная, — выдохнула она. — Но… мне с тобой спокойнее.
Елизавета криво улыбнулась.
— Отлично. Значит, план такой: сегодня я еду в город. В аптеку — за своими “греховными” баночками, — она подмигнула и тут же вспомнила монашку. — И да, монашку тоже возьмём. Пусть привыкает к жизни. А потом… потом мы пойдём туда, куда указывает письмо. И если кто-то там решит, что вдову можно обмануть… — она чуть прищурилась. — Я ему объясню. Красиво. С укладкой. Но объясню.
Сестра вдруг тихо рассмеялась сквозь слёзы.
— Ты невозможная.
— Я профессиональная, — парировала Елизавета и почувствовала, как внутри возвращается её привычная сила — та, что всегда спасала её в салоне, когда перед тобой капризная звезда и десять минут до выхода на красную дорожку.
И всё же… когда сестра вышла, Елизавета осталась у окна и задумалась о другом: о том, как военный смотрел. Как будто видел в ней не вдову и не слухи, а женщину. И о том, что где-то в зале приёма, среди шелестящих платьев и улыбок, живёт ещё один мужчина — Ржевский — который, кажется, всё ещё считает, что может играть женщинами, как картами.
— Ну-ну, — прошептала Елизавета, поправляя на шее ленту. — Попробуй. Только предупреждаю: я не фрейлина. Я — катастрофа с хорошим вкусом.