Глава 6.
Елизавета проснулась с тем странным, почти забытым чувством, которое в прошлой жизни приходило к ней только перед большими показами и ответственными проектами: в голове уже было тесно от образов, линии наслаивались одна на другую, цвета вспыхивали и гасли, как искры, а руки зудели — срочно нужно было что-то рисовать, чертить, фиксировать, пока всё это не рассыпалось.
Она села прямо в постели, не зовя горничную, нащупала на прикроватном столике бумагу и карандаш. Бумага здесь была грубоватая, чуть желтоватая, карандаш — мягкий, оставляющий тёмный след, но сейчас это было даже к лучшему. Не до изысков.
Сначала — Екатерина.
Елизавета поймала себя на том, что рисует не лицо, а силуэт. Широкий, уверенный, тяжёлый внизу и словно светящийся сверху. Солнце — да, именно так. Не юная, не эфемерная, а большая, властная звезда, вокруг которой всё вращается. Волосы — не просто уложенные, а поднятые, как корона, но не жёсткая, а живая, будто сотканная из света и движения. Она провела несколько быстрых линий, добавила объём, отметила, где должны лечь пряди, как они могут подчеркнуть шею, плечи, осанку.
— Солнце… — пробормотала она себе под нос и усмехнулась. — Ну конечно. Кто же ещё.
Дальше пошли фрейлины.
Здесь рука стала быстрее, увереннее. Лебеди. Длинные линии шеи, плавные изгибы, крылья — нет, не крылья, но намёк на них в складках ткани, в силуэте причёски. Она мысленно уже видела, как они двигаются по залу, как их головы чуть склоняются, как блестят украшения в волосах. Не одинаковые — нет, это было бы скучно, — но объединённые общей темой, единым ритмом.
Она рисовала и почти не замечала, как в комнате стало светлее, как скрипнула дверь.
— Госпожа… — неуверенно начала сестра мужа и замолчала, увидев стол, заваленный бумагами.
Елизавета подняла голову, моргнула, будто возвращаясь из другого мира, и улыбнулась — широко, по-настоящему.
— Посмотрите, — сказала она и, не вставая, поманила сестру к себе. — Только честно. Что вы здесь видите?
Та подошла, наклонилась над листами, сначала нахмурилась, потом глаза её расширились.
— Это… — она запнулась, подбирая слова. — Это будто живое. Я не понимаю, что именно, но… красиво. И как-то сразу ясно, что это для двора.
— Потому что я не просто причёски рисую, — спокойно ответила Елизавета. — Я рисую характеры. Власть. Движение. Людей такими, какими они хотят себя видеть.
Сестра посмотрела на неё пристально, словно впервые по-настоящему.
— Вы… совсем другая, — сказала она тихо. — Раньше вы тоже говорили красиво. Но это было… пусто. А сейчас — будто вы знаете, что делаете.
Елизавета усмехнулась. Самоирония проснулась мгновенно.
— Скажем так, я наконец занялась тем, что умею. И тем, что мне действительно интересно.
В этот момент в дверях появилась монашка. Она держалась осторожно, как человек, привыкший не мешать, но любопытство оказалось сильнее.
— Простите, госпожа, — сказала она. — Я услышала голоса…
— Заходите, — махнула рукой Елизавета. — Вы как раз вовремя. Скажите мне, сестра, как вы думаете… женщине обязательно уходить в монастырь, если жизнь вдруг оказывается куда шире, чем она ожидала?
Монашка растерялась, покраснела, но не отвела взгляда.
— Я… я никогда не думала об этом так, — призналась она после паузы. — Я полагала, что путь уже выбран. Но… я ведь и правда ещё не постриглась.
— Вот именно, — мягко сказала Елизавета. — А значит, у вас есть выбор. И, возможно, у вас есть талант. Или просто желание жить не в тени.
Она увидела, как в глазах монахини мелькнуло что-то новое — страх, смешанный с интересом. И это было хорошо. Очень хорошо.
Работа захватила их всех. Сестра подавала бумагу, монашка осторожно держала свечу, чтобы свет падал ровнее. Они спорили о тканях, о цветах, о том, что позволительно, а что нет. Елизавета ловила себя на том, что говорит быстро, увлечённо, иногда резко, но не из раздражения — из азарта. Она зажигала. И видела, как загораются другие.
Где-то ближе к полудню принесли письмо.
Плотная бумага, аккуратный почерк. От Екатерины.
Елизавета читала и улыбалась всё шире. Апартаменты. Временные — пока, но с возможностью остаться. Портнихи — лучшие, проверенные. И в конце, будто между прочим, приписка:
«К слову, господин Ржевский передавал вам привет. Настойчиво.»
Она фыркнула — совершенно не по-дворянски.
— Ржевский? — переспросила она вслух. — Это ещё кто?
Сестра расхохоталась так, что даже прикрыла рот рукой.
— О, это имя вы забыли очень вовремя, — сказала она. — Сердцеед. Бабник. Любимец двора и головная боль её величества. Говорят, женщины по нему с ума сходят.
Елизавета подняла бровь.
— И при чём здесь я?
— Вот этого я как раз и не знаю, — пожала плечами сестра. — Но слухи… слухи говорят, что вы его всегда раздражали.
— Прекрасно, — пробормотала Елизавета. — Значит, день удался.
Она снова посмотрела на свои рисунки, на линии, на замыслы, и вдруг ясно поняла: что бы ни задумала Екатерина, что бы ни скрывалось за этим именем — Ржевский, — назад дороги уже нет. Она вошла в игру. И, что самое странное, ей это нравилось.
Очень.
Елизавета поймала себя на том, что улыбается — не жеманно, не светски, а по-настоящему. Так улыбаются люди, у которых внутри наконец-то сошлись линии, долго бродившие врозь. Бумага перед ней была испещрена быстрыми, уверенными штрихами: силуэты, линии плеч, вырезы, причудливые изгибы причёсок. Она рисовала не просто наряды — она рисовала характеры.
Екатерину она снова и снова видела как солнце. Не нежное утреннее, а полуденное, тяжёлое, властное. Лучи — это золото, медь, отблеск алого. Высокие причёски — не ради пышности, а ради масштаба. Чтобы входила — и воздух менялся.
«Вам не нужны украшения, — подумала она, — вы сами украшение».
Фрейлины выходили иными: лебеди, фарфоровые, вытянутые, чуть холодные. Белые, серебряные, жемчужные тона. Чёткая линия шеи, открытая ключица, волосы — не вверх, а назад, словно крылья, сложенные перед полётом. Маскарад, но не балаган. Игра, но с достоинством.
Она увлеклась настолько, что не сразу заметила, как в комнату вошли сестра покойного мужа и монашка — та самая, с которой всё началось. Они остановились у двери, не решаясь прервать.
— Вы так рисуете, будто… — начала сестра и осеклась. — Будто это всё уже было.
Елизавета подняла голову, моргнула, словно возвращаясь из другого мира.
— Было, — честно сказала она. — Но не здесь.
Монашка подошла ближе, разглядывая листы. В её взгляде не было осуждения — только живой, почти девичий интерес.
— Это… для бала? — тихо спросила она.
— Для маскарада, — кивнула Елизавета. — Но такого, чтобы после него уже никто не захотел вернуться к прежнему.
Сестра хмыкнула.
— Вы говорите так, будто уверены, что это получится.
Елизавета усмехнулась — с лёгкой, почти мальчишеской дерзостью.
— Я не уверена. Я знаю.
Слова повисли в воздухе. И именно в этот момент сестра вдруг рассмеялась — негромко, удивлённо.
— Знаете… — она покачала головой. — Я ведь вас боялась. Ту, прежнюю. Вы были… пустой. Красивой, но пустой. А сейчас… — она замялась. — Сейчас вы живая. И это даже страшно.
Монашка медленно перекрестилась, но не от ужаса — от какого-то своего, внутреннего решения.
— Я всю жизнь думала, что мне туда, — сказала она неожиданно. — В тишину. В отречение. А сейчас смотрю на вас… и думаю: может, я просто не знала, что жизнь может быть такой.
Елизавета посмотрела на неё внимательно. Без снисхождения. Без жалости.
— Вы ещё не постриглись, — мягко сказала она. — Значит, у вас есть выбор.
В дверь постучали. Служанка передала письмо, запечатанное личной печатью.
Елизавета разломила сургуч — и брови её приподнялись.
Письмо было от самой Екатерины.
Короткое. Чёткое. С характерной иронией:
«Милостивая государыня Оболенская.
По указанному адресу вам будут предоставлены апартаменты — временно.
Для работы.
Портнихи прибудут завтра.
Остальных людей выбирайте сами — я хочу видеть ваш вкус, а не чужой.
И да… Ржевский передаёт вам поклон. Сказал, что вы его заинтриговали.
Не знаю, чем именно.
Разберёмся после маскарада.»
Елизавета фыркнула.
— Кто такой Ржевский? — вслух спросила она, даже не поднимая глаз.
Сестра прыснула со смеху.
— О, это имя вам ещё аукнется. Сердцеед, скандалист, любимец двора и личная головная боль государыни.
— И при чём здесь я? — спокойно поинтересовалась Елизавета.
— Вот этого, — сестра пожала плечами, — никто не знает.
Монашка смотрела на неё с новым выражением — почти с восхищением.
А Елизавета снова склонилась над бумагами.
Работа ждала.
И впервые за долгое время она чувствовала: она на своём месте.