Глава VIII Характер обобщений в социальной науке и отсутствие в них предсказательной силы

Управленческая экспертиза требует для своего оправдания обоснования концепции социальной науки как такой дисциплины, которая была бы источником законоподобных обобщений со строгой предсказательной силой. Поэтому с первого взгляда может показаться, что претензии управленческой экспертизы вполне резонны. Дело в том, что в последние двести лет в философии социальной науки доминировала именно эта концепция социальной науки. Согласно стандартному пониманию цель социальных наук — от Просвещения через Конта и Милля до Гемпеля — состоит в том, чтобы объяснять специфично социальные феномены с помощью законоподобных обобщений, которые не отличаются по своей логической форме от тех обобщений, которые используются в естественных науках. Именно к таким законоподобным обобщениям должен был бы прибегать менеджер-эксперт. Однако из такого понимания следует вывод, что в социальных науках почти нет никаких достижений, а это определенно не так. Потому что в этих науках бросается в глаза отсутствие каких-либо законоподобных обобщений.

Время от времени провозглашается, что наконец-то открыт истинный закон, управляющий человеческим поведением. Однако все эти предполагаемые законы имеют лишь один недостаток — они столь очевидно ложны, что никто, кроме социальных ученых, над которыми довлеет традиционная философия науки, не верит им. В качестве примера можно указать кривую Филипса в экономике или же формулировку Романа: «Если взаимодействия членов группы проходят с большой частотой во внешней системе, симпатии между ними будут расти, а это, в свою очередь, ведет к росту взаимодействий, сверх и помимо взаимодействий во внешней системе» (ложность последнего обобщения была убедительно показана Станиславом Андрески). Принимая во внимание, что конвенциональная философия социальных наук утверждает, что задачей социального ученого является получение законоподобных обобщений такого рода, а также и то, что социальные науки не ведут к такого рода законоподобным обобщениям, можно было бы ожидать враждебной и пренебрежительной позиции многих социальных ученых в отношении конвенциональной философии социальных наук. И все же этого определенно не происходит, и я обнаружил хорошую причину того, почему это не так уж удивительно.

Конечно, если социальные науки не представляют собой обнаружения законоподобных обобщений, основания для использования социальных ученых в качестве советников в правительстве или частных корпорациях становятся неясными, и само понятие управленческой экспертизы находится под угрозой. Центральной функцией социального ученого как советника-эксперта или управляющего является предсказание результата альтернативных политик, и если его предсказания не являются результатом знания законоподобных обобщений, статус социального ученого как предсказателя находится под угрозой — как оно, оказывается, и должно быть; ведь послужной список социальных ученых как предсказателей и в самом деле весьма плох, если такой список может быть вообще составлен. Ни один экономист не предсказал экономического застоя при одновременной инфляции до их наступления; в сочинениях монетаристов не найти правильного предсказания уровня инфляции (Levy 1975), а Д. Смит и Дж. Эш показали, что предсказания, произведенные на основании наиболее тонкой экономической теории, начиная с 1967 года делали менее успешные предсказания, чем те, к которым можно было бы прибыть исходя из здравого смысла, точнее, как говорят, из наивных методов предсказания, в частности, исходя из среднего уровня роста за последние десять лет в качестве направляющего обобщения, или же предсказания уровня инфляции, исходя из того, что следующие шесть месяцев будут подобны последним шести месяцам (Smyth and Ash 1975). Можно было бы умножать примеры неудач экономической науки (а в демографической науке ситуация еще хуже), но все это предприятие было бы в высшей степени несправедливо по отношению к представителям этих наук. По крайней мере экономисты и демографы ведут счет своим предсказаниям довольно систематически. А вот социологи и политологи не ведут систематических записей своих предсказаний, и те футурологи, которые обильно рассеивают свои предсказания, впоследствии редко, если вообще, упоминают свои ошибки предсказаний. В самом деле, в известной статье К. Дейча, Дж. Платта и Д. Сеньора (Science, March 1971), где перечислены шестьдесят два главных научных достижения социальной науки, впечатляет то, что ни в одном случае предсказательная сила перечисленных теорий не оценивается в статистических терминах — мудрая предосторожность, если принять во внимание точку зрения авторов.

То, что социальные науки дают весьма слабые предсказания, и то, что они не открывают законоподобных обобщений, может оказаться двумя симптомами одного и того же обстоятельства. Но что это за обстоятельство? Быть может, стоит просто сделать заключение, что слабость в предсказаниях усиливает вывод, следующий из соединения конвенциональной философии социальных наук и фактов о достижениях и просчетах социальных наук, вывод, что социальные науки в основном терпят неудачу при выполнении своих задач. Или же нам, вероятно, следует поставить под сомнение одновременно конвенциональную философию социальной науки и притязания на экспертизу со стороны социальных ученых, которые стремятся быть полезными правительству и корпорациям, испрашивая у них работу. Я полагаю, что истинные достижения в социальных науках сокрыты от нас — и от большинства самих социальных ученых — изза систематического искажения интерпретации этих достижений. Рассмотрим в качестве примера четыре интересных обобщения, сделанных современными социальными учеными.

Первый пример — это знаменитый тезис Дэвиса (1962), который обобщил на революции в целом наблюдение Токвилля, что французская революция произошла в период, когда за подъемом и удовлетворением до некоторой степени ожиданий последовал период неудач, когда ожидания продолжали расти, но сменились резким разочарованием. Второй пример — это обобщение Оскара Ньюмена, согласно которому уровень преступности растет в населенных пунктах со зданиями высотой до тринадцати этажей, а с повышением этажности выше этой цифры уровень преступности понижается (Newman 1973, р.25). Третий пример — это открытие Эгона Биттнера, относящееся к различию понимания того, как закон «встроен» в работу полиции, и понимания влияния того же фактора на практику работы судов и адвокатов (Bittner 1970). Четвертый пример касается споров, вызванных Розалиндой и Иво Фейерабендами (1966), по поводу тезиса, что самые большие и наименее модернизированные общества являются наиболее устойчивыми и наименее насильственными, в то время как на середине пути к современному состоянию общества в наибольшей степени подвержены нестабильности и политическому насилию.

Все четыре обобщения основываются на выдающихся исследованиях; все они поддерживаются впечатляющим множеством подтверждающих примеров. Но всем им свойственны три общие характеристики. Прежде всего, все они сосуществуют в рамках своих дисциплин с признанными контрпримерами, и осознание этих контрпримеров — если не самими авторами обобщений, то, по крайней мере, их коллегами по тем же областям — не влияет на формулировку обобщений, в отличие от той роли, какую контрпримеры играют при формулировке обобщений в физике или химии. Некоторые критики вне сферы социальных научных дисциплин — например, историк Уолтер Лакер (1972) — рассматривают эти контрпримеры в качестве резонов для отказа от таких обобщений да и отказа от дисциплин, столь неопределенных, что они позволяют сосуществовать как обобщениям, так и их контрпримерам. Так, Лакер приводит русскую революцию 1917 года и китайскую революцию 1949 года в качестве примеров, опровергающих обобщение Дэвиса, а образцы политического насилия в Латинской Америке в качестве опровержения тезиса Фейерабендов. На данный момент я лишь хочу сказать, что социальные ученые в типичном случае занимают весьма терпимую позицию по отношению к контрпримерам, которая резко отлична от позиции либо самих естественных ученых, либо попперовских философов науки, и оставляют открытым вопрос, может ли их позиция быть оправдана вообще.

Вторая характеристика всех четырех обобщений, тесно связанная с первой, состоит в том, что они лишены не только универсальных кванторов, но и определителей сферы действия. Мало того что эти обобщения не имеют точной формы типа «Для всех X и некоторых Y, если X имеет свойство f, тогда Y имеет свойство f», так мы еще не можем сказать достаточно точным образом, при каких условиях они являются справедливыми. При формулировке уравнения закона о соотношении давления, температуры и объема газа учтено не только то, что закон справедлив для всех газов; исходная формулировка, при которой уравнение должно было быть справедливым при всех условиях, подверглась ревизии при определении сферы действия закона. Мы теперь знаем, что закон справедлив для всех газов при всех условиях, за исключением случаев очень низкой температуры, и очень высокого давления (где мы можем точно сказать, что имеем в виду под «очень высокий» и «очень низкий»). Ни одно из наших четырех социальных научных обобщений не сопровождается такого рода предложениями.

В третьих, из этих обобщений не следует никакого вполне определенного множества контрфактических утверждений в том виде, как это имеет место в случае законоподобных обобщений в физике и химии. Мы не знаем, как применять их систематически за пределами наблюдений к ненаблюдаемым или гипотетическим случаям. Таким образом, это не законы, чем бы они там ни являлись. Но тогда каков их статус? Ответить на этот вопрос нелегко, потому что мы не обладаем никаким философским объяснением, чем они являются, скорее, мы трактуем их как неудачные попытки формулировки законов. Верно, что некоторые социальные ученые не видят здесь проблемы. Сталкиваясь с того рода проблемами, которые я привел, они могут ответить: «Открытия социальных ученых носят характер вероятностных обобщений, а там, где обобщения только вероятностны, конечно, могут быть случаи, которые могли бы быть контрпримерами, если бы обобщения были невероятностными и универсальными». Но такой ответ полностью упускает суть вопроса. Потому что если тот тип обобщения, который я имею в виду, является обобщением вообще, он должен быть чем-то большим, чем простым перечнем примеров. Вероятностные обобщения естественных наук — скажем, обобщения статистической механики — являются чем-то большим, чем перечень примеров, так как они законоподобны, как и любые другие невероятностные заключения. Они содержат универсальные кванторы — квантификация идет над множествами, а не над индивидами, — они влекут вполне определенные множества контрфактических утверждений, и они опровергаются контрпримерами точно таким же образом и в той же самой степени, как и другие законоподобные обобщения. Поэтому, называя обобщения социальных наук вероятностными, мы не проливаем свет на статус обобщений. Дело в том, что они столь же отличны от обобщений статистической механики, как и от обобщений ньютоновской механики или же от уравнений законов газа.

Следовательно, нам нужно начать заново и задаться вопросом, а там ли социальные науки ищут своих философских предков и свою логическую структуру. По причине того, что современные социальные ученые считают себя последователями Конта, Милля и Бекля, Гельвеция, Дидро и Кондорсе, они рассматривают свои сочинения в качестве попыток ответить на вопросы своих учителей XVIII и XIX веков. Но давайте предположим еще раз, что XVIII и XIX века, какими бы они ни были блестящими и творческими, были на самом деле не Просвещением, как полагаем это сейчас мы и полагали они, но своеобразными веками мрака, когда люди были столь слепы, что не видели возможности того, что социальные науки могли иметь каких-то альтернативных предков.

Я имею в данном случае Макиавелли, потому что он имел весьма отличный от Просвещения взгляд на соотношение между объяснением и предсказанием. Мыслители Просвещения были несовершеннолетними гемпелианцами. Объяснение, с их точки зрения, заключается в ретроспективной апелляции к законоподобным обобщениям; предсказание заключается в перспективной апелляции к обобщениям. Для этой традиции уменьшение ошибок предсказания является признаком прогресса в науке; и те социальные ученые, которые поддерживают эту идею, должны смотреть фактам в глаза: если они окажутся все-таки правы, тогда непредсказанные войны или революции станут позором для политического ученого, непредсказанное изменение уровня инфляции — позором для экономиста точно так же, как непредсказанное затмение — для астронома. То обстоятельство, что этого до сих пор не случилось, должно быть объяснено в рамках этой традиции, и в объяснениях не было недостатка: говорят, что гуманитарные науки являются все еще молодыми — а ведь это просто ложно. На самом деле они столь же стары, как и науки естественные. Или говорят, что естественные науки привлекают внимание наиболее способных людей современной культуры, а в социальные науки идут только те, кто не был способен к естественным наукам — таков был тезис Г. Бекля в XIX веке, и есть свидетельства того, что этот тезис все еще частично верен. В 1960 году исследование I.Q.[7] соискателей докторской степени в различных областях показало, что ученые-естественники являются значительно более смышлеными, чем социальные ученые (хотя химики тянут естественные науки вниз, а экономисты тянут социальные науки вверх). Но те же самые резоны, которые не дают мне осуждать лишенных многого детей национальных меньшинств за их маленький I.Q., не позволяют мне судить моих коллег по поводу их или моего собственного I.Q. И все же, вероятно, объяснение и не является нужным, потому что неудача, которую доминирующая традиция пытается объяснить, подобна дохлой рыбе короля Карл II. Однажды Карл II пригласил членов Королевского )бщества и попросил их объяснить, почему дохлая рыба весит больше, чем та же самая рыба, но живая. Ему были даны самые разные тонкие объяснения. Затем король сказал, что вес-то одинаковый.

И в чем же Макиавелли отличается от деятелей Просвещения? Прежде всего его концепцией фортуны. Макиавелли определенно верил, столь же страстно, как и всякий мыслитель Просвещения, что наши исследования должны заключаться в обобщениях, которые могут обеспечить максимы для просвещенной практики. Но он также верил в то, что независимо от того, насколько хорош набор собранных обобщений и как они хорошо сформулированы, фактор фортуны неустраним из человеческой жизни. Макиавелли также верил в то, что мы могли бы изобрести количественную меру влияния фортуны на человеческие дела, но эту веру я на время оставлю в стороне. Сейчас я хочу сделать упор на веру Макиавелли, что, обладая наилучшим из возможных наборов обобщений, мы можем в один прекрасный день потерпеть поражение от непредсказанного и непредсказуемого контрпримера и тем не менее все еще не видеть способа исправления наших обобщений, все еще не иметь резонов для отказа от них или даже их формулировки. Мы можем за счет приращения знания ограничить суверенитет фортуны, богини-суки непредсказуемости, но мы не можем лишить ее трона. Если Макиавелли был прав, логическое условие справедливости рассмотренных нами четырех обобщений должно бы быть таковым, которое могло бы быть найдено в наиболее успешных предсказаниях в социальных науках. И это ни в коем случае не должно быть признаком неудачи. Но был ли он прав?

Я хочу показать, что существуют четыре источника систематической непредсказуемости в человеческих делах. Первый источник выводится из природы радикальной концептуальной инновации. Карл Поппер дал следующий пример. Пусть в каменном веке вы и я обсуждаете будущее и я предсказываю, что в ближайшие десять лет будет изобретено колесо. «Колесо? — спрашиваете вы, — а что это?» Я пытаюсь найти слова для описания колеса, без всякого сомнения испытывая при этом затруднения, потому что мне приходится говорить о спицах, ободах, втулках, и возможно, осях. Затем я останавливаюсь, пораженный одной мыслью: «Но ведь никто больше не может изобрести теперь колесо, поскольку я уже изобрел его». Другими словами, изобретение колеса не может быть предсказано. Потому что необходимая часть предсказания изобретения состоит в том, чтобы сказать, что такое колесо; а сказать, что такое колесо, значит просто изобрести его. Легко видеть, как можно обобщить этот пример. Любое изобретение, любое открытие, заключающееся в разработке радикально новой концепции, не может быть предсказано, потому что необходимая часть предсказания есть представление разработки той самой концепции, чье открытие или изобретение может иметь место только в будущем. Понятие предсказания радикальной концептуальной инновации само по себе концептуально противоречиво.

Почему я говорю «радикально новое», нежели просто «новое»? Рассмотрим следующее возражение этому тезису. Многие изобретения и открытия на самом деле были предсказаны, и эти предсказания включали новые концепции. Жюль Берн предсказал аппараты легче воздуха, и то же сделал задолго до него анонимный автор мифа об Икаре. Кто бы ни был первым предсказателем полета человека, можно считать, что он представляет контрпример моему тезису. Перед лицом такого рода соображений должны быть отмечены две вещи.

Первая состоит в том, что для всякого, кто знаком с концепцией птицы, или даже птеродактиля, и машины, концепция летающей машины не включает радикальной инновации; это просто составная конструкция из существующего набора концепций — новая, если хотите, но не «радикально новая». Говоря так, я надеюсь, что я сделал понятия «радикально нового» или «радикально инновационного» ясными, и, кроме того, я сделал ясным, что предполагаемый контрпример не является таковым. Вторая заключается в том, что хотя, как говорят, Жюль Берн предсказал изобретение аэропланов или подводных лодок, он сделал это в том смысле слова, в котором предсказывались аэропланы в начале XVI века. Но мой настоящий тезис касается не просто предсказания, но рационально обоснованного предсказания. И я имею дело с систематическими ограничениями на такие предсказания.

Важность такой систематической непредсказуемости радикальной концептуальной инновации, конечно, состоит в том, что из нее следует непредсказуемость будущего науки. Физики могут сказать нам много чего относительно будущего природы в таких областях, как термодинамика; но они не могут ничего сказать нам о будущем физики в той мере, в какой это касается радикальной концептуальной инновации. И все же нам требуется знать именно будущее физики, если мы хотим знать будущее нашего основанного на физике общества.

Заключение о том, что мы не можем предсказать будущее физики, также поддерживается и другим аргументом, не зависящим от аргумента Поппера. Предположим, что надо улучшить аппаратные средства и программное обеспечение, чтобы стало возможным делать на основании информации о нынешнем состоянии математики, прошлой истории математики, талантов и энергии нынешних математиков предсказание того, какая из теорем данного раздела математики — скажем, алгебраической топологии или теории чисел, — относительно которой мы в настоящее время не обладаем ни доказательством ее самой, ни доказательством ее отрицания, будет доказана в ближайшие десять лет (мы не требуем, чтобы компьютер идентифицировал все такие вполне определенные формулы, это требуется лишь для некоторых из них). Такая программа должна была бы включать разрешающую процедуру, посредством которой подмножество вполне-определенных формул, доказуемых, но еще не доказанных, было бы отделено от множества вполне определенных формул. Но Черч дал нам наисильнейшие резоны в пользу мнения, что для любого достаточно богатого исчисления, способного содержать арифметику, уже не говоря о топологии или теории чисел, не может быть такой разрешающей процедуры. Поэтому невозможность написания такой программы представляет собой логическую истину; более обще, логической истиной является то, что будущее математики непредсказуемо. Но, если непредсказуемо будущее математики, что сказать об остальном?

Рассмотрим просто один пример. Из предшествующего аргумента следует, что до того, как Тьюринг доказал теорему, которая легла в основу современной науки о компьютерах, это доказательство не могло бы быть рационально предсказано (если не принимать во внимание предтечу Тьюринга — Бэббиджа, но это обстоятельство не задевает суть истории). Из этого следует, что последующая научная и технологическая работа над вычислительными машинами, которая зависит от наличия доказательства, не могла бы быть предсказана; но именно такая работа в значительной степени сформировала нашу нынешнюю жизнь.

Следует, конечно, заметить, что попперовские аргументы справедливы для любой области, в которой имеют место инновационные процессы, а не только для естественных наук. Точно то же, что делает непредсказуемым открытия квантовой механики и релятивистской теории до того, как они были созданы, делает непредсказуемым по тем же самым причинам изобретение жанра трагедии в Афинах в конце 6 века до н.э., или же создание первой отчетливой доктрины fide sola[8] в первых проповедях Лютера, или же разработка Кантом теории познания. Поразительные следствия этого для социальной жизни очевидны.

Ясно также, что из этих аргументов вовсе не следует, что открытие или радикальная инновация являются неэксплицируемыми. Конкретные открытия или инновации могут быть всегда объяснены после открытия — хотя при этом не совсем ясно, чем должны бы быть такие объяснения и есть ли они вообще. Объяснение сферы действия открытия или инновации в конкретное время является не только возможным; для некоторых типов открытия оно вполне установлено на основании работы, восходящей к Фрэнсису Гальтону (см. de Solla Price 1963). И это сосуществование непредсказуемости и эксплицируемости справедливо не только для первого типа систематической непредсказуемости, но и для остальных трех.

Второй тип систематической непредсказуемости, к которому я сейчас обращаюсь, происходит от того, что непредсказуемость субъектом своих собственных будущих действий порождает другой элемент непредсказуемости, свойственный социальному миру. На первый взгляд весьма тривиально выглядит утверждение, что, пока я не выбрал одну из нескольких альтернатив, я не могу предсказать, что я сделаю. Обдумываемые решения, еще не совершенные мною, влекут непредсказуемость моих поступков в соответствующих областях. Мое собственное будущее с моей точки зрения может быть представлено только как множество ветвящихся альтернатив, и каждый узел в этой системе представляет еще не принятое решение. Но с точки зрения адекватно информированного наблюдателя, снабженного соответствующими данными обо мне и соответствующим набором обобщений относительно людей моего типа, мое будущее, судя по всему, может быть представлено в виде полностью детерминированного множества временных стадий. И все же тут немедленно возникает трудность. Потому что этот наблюдатель, который способен предсказать то, чего не могу предсказать я, конечно, неспособен предсказать свое собственное будущее точно так же, как я не могу предсказать мое; и одна из особенностей, которую он не сможет предсказать, поскольку это существенно зависит от еще не совершенных им решений, заключается в том, насколько его действия повлияют на решения других или изменят их — какие альтернативы они выберут и какие альтернативы им будут предложены для выбора. Ну а среди этих других нахожусь я. И в той степени, в какой наблюдатель не может предсказать влияние его будущих действий на мои будущие решения, он может предсказать мои будущие действия не в большей степени, чем свои собственные. И это явно справедливо для всех субъектов и для всех наблюдателей. Непредсказуемость для меня моего собственного будущего в самом деле порождает сильнейшую степень непредсказуемости как таковой.

Против одной посылки моего аргумента можно возразить, а именно против того, что я назвал тривиальной истиной — что там, где мои будущие функции зависят от результата еще не совершенных мною решений, я не могу предсказать своих действий. Рассмотрим возможный контрпример. Я шахматист, и мой близнец тоже. Я из опыта знаю, что в эндшпиле, если на доске одна и та же позиция, мы всегда делаем одинаковые ходы. Я обдумываю, двинуть ли мне в эндшпиле коня или слона, когда мне говорят: «Вчера ваш брат был в точно такой же ситуации». Я могу сейчас предсказать, что сделаю тот же самый ход, что сделал мой брат. Поэтому это тот случай, в котором я способен предсказать будущие мои действия, которые зависят от еще не совершенных решений. Но решающим является то, что я могу предсказать мои действия только при такой квалификации действий, как «тот же самый ход, который был сделан моим братом вчера», а не «ход конем» или «ход слоном». Этот контрпример, следовательно, ведет к переформулировке посылки: я не могу предсказать свои собственные будущие действия в той степени, в какой они зависят от решений, еще не совершенных мною — при квалификациях, характеризующих альтернативы, которые определяют решения. И посылка, переформулированная таким образом, дает соответствующее заключение о непредсказуемости как таковой.

Другой способ изложения той же точки зрения заключается в том, что всеведение исключает принятие решений. Если Бог знает все, что случится, он не сталкивается с еще не принятым решением. Он имеет единую волю (Summa Contra gentiles, cap. LXXIX, Quod Deus Vult Etiam Ea Quae Nondum Sunt). Именно непредсказуемость, которая вторгается в нашу жизнь, отличает нас от Бога. Это способ изложения проблемы имеет одно важное преимущество: он ясно показывает, в какого рода проект могут быть вовлечены те, кто ищет устранения непредсказуемости в социальном мире или ее отрицания.

Третий источник систематической непредсказуемости возникает из теоретико-игрового характера социальной жизни. Некоторым теоретикам политической науки формальные структуры теории игр служат для обеспечения возможного базиса объяснительной и предсказательной теории, в которую входят законоподобные обобщения. Рассмотрим формальную структуру игры с n игроками, идентифицируем соответствующие интересы игроков в некоторой эмпирической ситуации, и тогда мы сможем по меньшей мере предсказать, в какие альянсы и коалиции будет входить рациональный игрок, и, что выглядит наиболее утопично, предсказать вынужденное поведение не полностью рациональных игроков. Этот рецепт и его критика инспирировали значительные работы (особо следует упомянуть работы Уильяма Рикера). Но большие надежды, которые сформулированы в исходной оптимистической форме, кажутся иллюзорными. Рассмотрим три типа препятствий переносу формальных структур теории игр на интерпретацию действительных социальных и политических ситуаций.

Первое связано с бесконечной рефлективностью теоретико-игровых ситуаций. Я стараюсь предсказать, какой ход сделаете вы; для того чтобы сделать это, я должен предсказать, что вы предскажете относительно того, какой ход сделаю я; и для того чтобы предсказать это, я должен предсказать, что вы предскажете относительно того, что я предскажу относительно того, что вы предскажете, и т.д. На каждой стадии каждый из нас будет одновременно стараться рассматривать себя как непредсказуемого с точки зрения другого; и каждый из нас также будет полагаться на знание того, что другой будет пытаться сделать себя непредсказуемым в форме своих предсказаний. Здесь формальные структуры никогда не могут быть адекватными ситуации. Знание их может быть необходимым, но даже это знание, которому предшествует знание интересов каждого игрока, не может сказать нам, какого рода результаты дадут одновременные попытки считать предсказуемыми других людей и непредсказуемым себя.

Первый тип препятствия может не быть сам по себе непреодолимым. Но шанс, что он будет непреодолимым, усугубляется существованием второго типа препятствий. Теоретико-игровые ситуации являются в типичном случае ситуациями несовершенного знания, и это не случайно. Потому что главным интересом каждого игрока является максимизация несовершенства информации, которой владеют других игроки, и в то же самое время улучшение своей собственной. Больше того, условием успеха дезинформации других игроков является успешное произведение ложного впечатления на внешних наблюдателей. Это ведет к интересной инверсии странного тезиса Коллингвуда о том, что мы можем надеяться на понимание только победных и успешных действий, в то время как поражения должны оставаться для нас неясными. Но если я прав, условия успеха включают способность успешного обмана, и отсюда именно потерпевших поражение мы способны понять в гораздо большей степени, и именно поведение тех, кто собирается потерпеть поражение, мы способны предсказать в гораздо большей степени.

Опять-таки этот второй тип препятствий может не быть непреодолимым даже в соединении с первым. Но есть еще третий тип препятствий на пути к предсказаниям в теоретико-игровых ситуациях. Рассмотрим следующую известную ситуацию. Управляющий крупной промышленной отрасли ведет переговоры об условиях контракта с лидером профсоюзов. При этом присутствуют представители правительства, и не только в роли арбитра и посредника, но и по причине того, что правительство имеет интерес в этой отрасли — продукция отрасли имеет решающее значение, скажем, для обороны или для остальной экономики. С первого взгляда стоит эту ситуацию весьма легко представить в теоретико-игровых терминах: имеется три игрока с различными интересами. Но давайте введем некоторые из тех особенностей, которые делают подобную социальную реальность запутанной и беспорядочной в противоположность аккуратным примерам из учебников.

Некоторые профсоюзные лидеры находятся в таком возрасте, когда им скоро надо будет оставить руководящую должность в профсоюзах. Если они не смогут получить относительно высокооплачиваемую работу либо в промышленности, либо в правительстве, им придется стать рядовыми членами профсоюза. Промышленники имеют дело с правительством не только в интересах публичной политики, но и из-за долговременных контрактов с правительством. Один из представителей правительства предполагает начать предвыборную кампанию в районе, где голоса рабочих данной отрасли являются решающими. То есть в любой данной социальной ситуации часто случается так, что между различными членами одной и той же группы устанавливаются в одно и то же время самые разные отношения. Играется не одна игра, а несколько игр, и если продолжить игровую метафору, проблема в реальной жизни состоит в том, что в ответ на ход коня на b3 последует удар мяча в сетку.

Даже когда мы можем распознать, какая именно игра идет, возникает другая проблема. В реальных жизненных ситуациях, в отличие от игры и примеров из учебников по теории игр, мы часто начинаем не с определенного множества игроков и фигур или определенной области, в которой имеет место игра. Есть такая настольная игра «Битва при Геттисберге», которая воспроизводите большой точностью территорию, хронологию и военные соединения, участвовавшие в битве. Игра имеет одну особенность — игрок средней силы, принимающий сторону конфедерации, может выиграть. Ясно, что никакой игрок, любящий военные игры, не может сравниться по уму с генералом Ли, а ведь тот проиграл. Почему? Ответ, конечно, состоит в том, что игрок заранее знает, чего не сделал Ли: какое время было отпущено на отдельные стадии битвы, какие военные соединения должны были участвовать в ней, каковы были ограничения на территорию битвы. И из всего этого следует, что игра не воспроизводит ситуацию генерала Ли. Потому что Ли не знал и не мог знать, что это была Битва при Геттисберге — эпизод, определенная форма которому была придана только ретроспективно результатом битвы, которой еще предстояло разразиться. Отказ принять во внимание это обстоятельство действует на предсказательную силу многих компьютерных симуляций, которые пытаются перенести анализ прошлых детерминированных ситуаций на предсказание будущих неопределенных ситуаций. Рассмотрим один пример из вьетнамской войны.

Используя анализ Ричардсом Л.Ф. (1960) англо-германского морского соперничества до 1914 года, Дж. Милстайн и У. Митчел (1968) сконструировали симуляцию Вьетнамской войны, которая включала некоторые обобщения Ричардсона. Эти предсказания оказались неудачными по двум причинам. Во-первых, они полагались на официальные цифры США в статистике по поводу того, сколько гражданских лиц убили вьетконговцы, и сколько было вьетконговских перебежчиков. Вероятно, в 1968 году они не могли знать то, что мы знаем сейчас о систематической фальсификации числа американских солдат во Вьетнаме. Но, если бы они были чувствительны хоть в какой-то мере к стремлению игроков к максимизации несовершенства информации, о которой я говорил ранее, они не относились бы столь доверчиво к подтверждающим примерам для своих предсказаний. Поразительной, однако, является их реакция на второй источник своих неудач, который они сами не замечают: их предсказания были радикально опровергнуты наступлением в месяц Тет. Реакция Милстайна и Митчелла состояла в спекуляциях по тому поводу, каким образом можно было бы расширить исследования так, чтобы были исключены факторы, приведшие к наступлению в месяц Тет. Они игнорировали необходимо открытый и неопределенный характер всех ситуаций, свойственных таким сложным явлениям, как вьетнамская война. Невозможно заранее перечислить множество факторов, совокупность которых могла бы быть всеобъемлющей для ситуации. Предположить обратное — значило бы спутать ретроспективную точку зрения с перспективной. Говоря это, я вовсе не имею в виду, что всякая компьютерная симуляция является бесполезной; но симуляция не может избежать систематического источника непредсказуемости.

Теперь я обращаюсь к четвертому такому источнику: чистой случайности. Дж. Бари как-то вторил Паскалю в предположении, что причина основания Римской империи заключалась в длине носа Клеопатры: не был бы ее нос столь совершенно пропорционален, Марк Антоний не пришел бы в такой восторг; не приди он в такой восторг, он не связал бы себя с Египтом против Октавиана; не было бы этого союза, не состоялась бы битва у мыса Акций — и так далее. Не нужно даже принимать аргументацию Бари всерьез для того, чтобы убедиться в том, что тривиальные случайности могут существенно повлиять на исход великих событий: кротовая нора, убившая Уильяма III, или же простуда Наполеона при Ватерлоо, в результате которой он вынужден был передать командование Нею, под которым убили за целый день сражения четыре лошади, что привело к ошибочным решениям, главное из которых состояло в отправке императорской гвардии на пару часов позднее. Невозможно избежать таких случайностей как крот или бактерии, и невозможно учесть их при планировании битвы.

Мы имеем четыре независимых, но часто соотносящихся между собой источника систематической непредсказуемости в человеческой жизни. Важно сделать упор на том, что непредсказуемость не только не влечет неэксплицируемости, но что ее присутствие совместимо с истинностью детерминизма в самой строгой его версии. Предположим, что мы можем в некотором будущем — а я не вижу причин, почему бы мы и не могли сделать этого, — построить компьютеры и запрограммировать их так, чтобы они смогли в значительной степени симулировать человеческое поведение. Они будут подвижными, они будут приобретать информацию, обмениваться ею и размышлять над ней; они будут иметь как конкурирующие, так и кооперативные цели; они будут принимать решения по выбору между альтернативными курсами событий. Важно понять, что такие компьютеры были бы одновременно специфицированными механическими и электронными системами детерминированного вида и все же они были бы подвержены всем четырем типам непредсказуемости. Все эти компьютеры не смогли бы предсказать радикальные концептуальные инновации или будущие доказательства в математике точно по тем самым причинам, по которым не можем сделать этого мы. Все эти компьютеры не могли бы предсказать результат их собственных, еще не сделанных решений. Каждый из них был бы впутан в теоретико-игровой запутанный клубок взаимоотношений с другими компьютерами, подобный тому, в котором запутались мы. И все эти компьютеры были бы подвержены воздействию внешних случайностей, например, отключению от питания. И при этом каждое конкретное движение вне и внутри компьютера было бы полностью эксплицируемо в терминах механики и электроники.

Отсюда следует, что описание их поведения на уровне поступков — в терминах решений, взаимоотношений, целей и т.п. — было бы очень отличным в своей логической и концептуальной структуре от описания поведения на уровне электрических импульсов. Было бы трудно осуществить сведение одного вида описания к другому в некотором понятном смысле; и если это верно в отношении вымышленных, но возможных компьютеров, это кажется верным и для нас (на самом деле возникает впечатление, что мы и являемся этими самыми компьютерами).

На этой стадии у кого-то может возникнуть желание исследовать статус всей до сих пор изложенной аргументации. Можно посчитать, что в моих построениях есть внутренняя непоследовательность. Потому что, с одной стороны, я утверждал, что мы не можем предсказать радикальной концептуальной инновации, а с другой стороны, я утверждал, что есть систематические и постоянные непредсказуемые элементы в человеческой жизни. Определенно первое из этих утверждений влечет, что я не могу знать, что завтра или в следующем году некоторый гений не даст новую теорию, которая позволит нам предсказать то, что было непредсказуемым просто до поры до времени, а не непредсказуемым как таковым. Используя мою собственную терминологию, можно показать, что оно должно оставаться непредсказуемым для меня независимо от того, окажется ли оно в конце концов в будущем полностью предсказуемым. Другими словами, могут спросить, показано ли, что некоторые вещи необходимы и в принципе непредсказуемы, или же их непредсказуемость является делом случайным?

Ясно, что я не утверждал, что предсказание человеческого будущего логически невозможно в трех из четырех областей, выбранных мною. И в случае аргумента, который использует в качестве посылки следствие теоремы Черча, я выбрал посылку в области логических дискуссий, хотя сам я полагаю, что эта посылка вполне основательна. Не могут ли меня обвинить в том, что непредсказуемое сегодня может стать предсказуемым завтра? Думаю, что нет. В философии существует на самом деле весьма мало, если они вообще есть, значимых доказательств логической невозможности или доказательств от противного. Причины этого состоят в том, что для получения такого доказательства мы должны быть способны отобразить соответствующие части нашего рассуждения в формальном исчислении таким образом, который позволил бы нам переходить от данной формулы q к следствию формы р-р, и отсюда к дальнейшему следствию —q. Но точность, требуемая для формализации нашего дискурса указанным выше образом, в типичном случае выводит нас за пределы области, где возникают философские проблемы. Отсюда то, что мы часто трактуем в качестве доказательств от противного, является часто аргументами совсем другого рода.

Например, Виттгенштейна иногда интерпретируют как философа, который пытался предложить доказательство логической невозможности личного языка. При этом объединяется анализ понятия изучаемого языка как публичного феномена и рассмотрение понятия внутренних состояний как сугубо личного феномена, с целью доказательства того, что в разговор о личном языке входит противоречие. Но такая интерпретация искажает мысль Витгенштейна, который, с моей точки зрения, говорил нам нечто вроде следующего: при наилучшем объяснении языка, которое я могу дать, и при наилучшем объяснении внутренних ментальных состояний, которое я могу дать, я ничего не смогу объяснить в области личного языка и тем самым не смогу сделать его адекватно постижимым. Именно таков мой ответ на предположение о том, что, вероятно, некоторый гений сделает непредсказуемое в настоящее время предсказуемым в будущем. Я не предлагаю доказательство в качестве барьера этому тезису. Я даже не рассматриваю тезис Черча как вклад в некоторое такое доказательство. Дело просто в том, что при данном типе рассмотрения, которое я был способен представить здесь, я не могу ничего предложить. Я не могу рассматривать его достаточно понятным доказательством, с которым можно было бы согласиться или не согласиться.

Принимая во внимание, что существуют такие непредсказуемые элементы социальной жизни, очень важно отметить их близкое соотношение с предсказуемыми элементами. Но что это за предсказуемые элементы? Они, по крайней мере, четырех сортов. Первый возникает из необходимости предвидения и координации наших социальных поступков. В каждой культуре большая часть людей большую часть своей деятельности структурирует в терминах некоторого понятия нормального дня. Они встают примерно в одно и то же время, одеваются и совершают туалет, завтракают, идут на работу и возвращаются с нее, и так далее. Те, кто приготавливает пищу, ожидают тех, кто приходит есть; секретарь, делающий звонок в другое место, ожидает, что на другом конце провода кто-нибудь поднимет трубку; автобус и поезд останавливаются в тех местах, где их ждут пассажиры. Мы все имеем огромное неявное, неартикулированное знание относительно предсказуемых ожиданий других наряду с громадным объемом явно записанной информации. Томас Шеллинг в знаменитом опыте поставил перед сотней испытуемых задачу встретить неизвестного человека в Манхэттене в заданное время. Единственное, что они знали об этом человеке, — это то, что он знал все, что они знали. Испытуемые должны были дать место и время встречи. Более 80 человек выбрали место под большими часами на Центральном вокзале в 12 часов дня. И поскольку около 80% испытуемых дали этот ответ, это был правильный ответ. Эксперимент Шеллинга говорит о том, что все мы знаем больше об ожиданиях других людей относительно наших ожиданий и наоборот, чем обычно осознаем.

Второй источник систематической предсказуемости в человеческом поведении возникает из статистических регулярностей. Мы все знаем, что чаще всего простужаемся зимой, что самоубийства редко происходят во время Рождества, что увеличение числа исследователей над хорошо поставленной проблемой увеличивает вероятность ее решения, что ирландцы более подвержены риску психических заболеваний, чем датчане, что наилучшим показателем того, за кого проголосует человек в Англии, является то, как проголосует его друг, что ваша жена или муж с большей вероятностью могут убить вас по сравнению со случайным преступником, что в Техасе все крупнее, включая уголовные преступления. Интересным обстоятельством касательно этого знания является то, что оно относительно независимо от причинного знания.

Никто не знает причины некоторых из этих феноменов, и о многих других феноменах многие из нас на самом деле имеют ложные причинные веры. Точно так же, как непредсказуемость не влечет неэксплицируемости, так и предсказуемость не влечет эксплицируемости. Знание статистических закономерностей играет столь же важную роль в разработке и осуществлении наших планов и проектов, как и знание ожиданий, связанных с распорядком и координацией деятельности. Не имея ни того, ни другого, мы не смогли бы делать рациональный выбор между альтернативными планами в терминах их шансов на успех и провал. Это также истинно о двух других источников предсказуемости в социальной жизни. Первое из них — это знание причинных регулярностей природы: метели, землетрясения, бациллы чумы, свойства протеинов, всего, что ограничивает человеческие возможности. Второе — это знание регулярностей социальной жизни. Хотя статус обобщений, выражающих такое знание, и является на самом деле объектом моего исследования, в конце концов совершенно ясно, что есть много таких обобщений и что они имеют некоторую предсказательную силу. Примером к четвертому обобщению из перечня данных мною ранее будет обобщение, что в обществах, подобных британскому и немецкому в XIX и XX веках, место человека в классовой структуре по большому счету определяется возможностью получения им образования. Здесь я говорю о подлинном причинном знании, а не просто о знании статистических закономерностей.

Мы сейчас, наконец, готовы подойти к вопросу о соотношении предсказуемости и непредсказуемости в социальной жизни и пролить свет на статус обобщений в социальных науках. Теперь ясно, что многие центральные особенности человеческой жизни выводятся из конкретных и особенных способов взаимопереплетения предсказуемости и непредсказуемости. Именно степень предсказания, которой обладает наша социальная жизнь, позволяет нам планировать долговременные проекты; а способность к планированию долговременных проектов есть необходимое условие осмысленности жизни. Жизнь от момента к моменту, от эпизода к эпизоду, не связанная нитями намерений большого масштаба, не позволит возникнуть многим характерно человеческим институтам: женитьбе, войне, воспоминаниям о жизни умерших, воспитании детей, городам и службам, существующим многие поколения, и так далее. Но всепроникающая непредсказуемость человеческой жизни делает все наши планы и проекты уязвимыми и хрупкими.

Уязвимость и хрупкость имеют также и другие источники, в том числе характер нашего окружения и наше неведение. Но мыслители Просвещения и их наследники в XIX и XX веках рассматривали их в качестве единственных, или по крайней мере главных источников уязвимости и хрупкости. Марксисты добавляли к этому экономическую конкуренцию и идеологическую слепоту. Все из них писали так, как будто уязвимость и хрупкость могут быть преодолены по ходу прогресса в некоторое будущее время. И сейчас возможно идентифицировать связь между этой верой и их философией науки. Последняя с ее взглядом на объяснение и предсказание играет центральную роль в поддержке первой. Но сейчас наша аргументация должна идти в другом направлении.

Каждый из нас, индивидуально или как член конкретной социальной группы, хочет воплотить свои планы и проекты в естественном и социальном мирах. Условие достижения этого состоит в том, чтобы рассматривать как можно большую часть нашего естественного и социального окружения как можно более предсказуемым, и важность естественных и социальных наук в нашей жизни выводится, по крайней мере частично и лишь частично, из их вклада в этот проект. В то же самое время каждый из нас, индивидуально или как член конкретной социальной группы, старается сохранить свою независимость, свою свободу, свою творческую способность и свои размышления, которые играют столь важную роль в свободе и творчестве, от вмешательства других. Мы желаем раскрыть себя не больше, чем мы считаем это правильным, и никто не желает раскрывать все о себе, за исключением, вероятно, случаев, когда мы находимся под влиянием некоторой психоаналитической иллюзии. Мы нуждаемся в том, чтобы оставаться до некоторой степени непрозрачными и непредсказуемыми частично ввиду угрозы которую представляет предсказательная практика других. Удовлетворение этой нужды по крайней мере приводит к другому необходимому условию значимости человеческой жизни как она есть и какой она может быть. Нам для осмысленности жизни необходимо участвовать в долговременных проектах, а это требует предсказуемости; нам для осмысленности жизни необходимо обладать нашими собственными планами, а не просто быть пешками в чужих проектах, чужих намерениях и желаниях, и это требует предсказуемости. Мы, таким образом, погружены в мир, в котором мы одновременно стараемся сделать остальное общество предсказуемым, а нас самих непредсказуемыми, изобрести обобщения, которые позволят понять поведение других, и отлить наше поведение в такие формы, которые избежали бы обобщений другими. Если это общие свойства социальной жизни, что же будет характеристиками наилучшего возможного доступного множества обобщений относительно социальной жизни?

Кажется вероятным, что они будут иметь три важных характеристики. Они будут основаны на добротных исследованиях, но их индуктивно обоснованный характер проявится в том, что они потерпят неудачу в попытке приблизиться к законоподобному характеру. Независимо от того, насколько они хорошо оформлены, наилучшие из них могут сосуществовать с контрпримерами, поскольку постоянное создание контрпримеров есть особенность человеческой жизни. И мы никогда не сможем сказать о лучших из них, какова их сфера. Отсюда следует, конечно, что они не влекут вполне определенное множество контрфактических предложений. Перед ними будут стоять не универсальные кванторы, а некоторые фразы типа «характерно и по большей части…»

Но, как я указывал ранее, именно они оказываются характеристиками обобщений, в пользу открытия которых, согласно эмпирическим социальным ученым, есть весьма серьезные резоны. Другими словами, логическая форма этих обобщений — или отсутствие ее — зиждится в форме — или отсутствии ее — человеческой жизни. Мы не должны удивляться тому или разочаровываться в том, что обобщения и максимы наилучшей социальной науки разделяют определенные характеристики их предшественников — пословиц примитивных обществ, обобщений юристов, максим Макиавелли. И вот как раз к Макиавелли мы и обращаемся сейчас. Аргументы показывают, что фортуна неустранима. Но это не означает, что мы не можем сказать больше относительно нее по крайней мере в двух аспектах. Первый касается возможности измерения фортуны. Одной из проблем, создаваемой конвенциональной философией науки, является то, что она предлагает ученым в общем, и социальным ученым в частности, трактовать предсказательные ошибки просто как неудачу, за исключением того, когда это является методологической фальсификацией. Если взамен мы будем тщательно вести перечень ошибок и сделаем саму ошибку предметом исследования, то обнаружим, что предсказательная ошибка не является случайно распределенной. Исследование того, так это или не так, было бы первым шагом к большему, чем это сделал я в этой главе. То есть следовало бы говорить о специфических ролях, играемых фортуной в различных областях человеческой жизни, а не просто об общей роли фортуны во всей человеческой жизни.

Второй аспект фортуны, который требует комментария, касается ее постоянства. Ранее я лишил свои аргументы статуса доказательства; какие же у меня есть основания для веры в постоянство фортуны? Мои резоны являются частично эмпирическими. Предположим, что человек соглашается с аргументом и идентификацией четырех систематических источников непредсказуемости, но затем переходит к предположению, что следует устранить или, по крайней мере, ограничить, насколько это возможно, ту роль, которую эти источники непредсказуемости играют в социальной жизни. Он предлагает предотвратить, насколько это возможно, такие ситуации, в которых концептуальные инновации, или непредвиденные следствия несделанных решений, или теоретико-игровой характер человеческой жизни, или чистая контингентность могут разрушить уже сделанные предсказания, уже идентифицированные регулярности. Мог бы такой человек достичь своей цели? Мог бы он рассматривать непредсказуемый сейчас социальный мир как полностью или по большей части предсказуемый?

Ясно, что его первым шагом будет создание организации для того, чтобы обеспечить инструмент для реализации своего проекта, и равно ясно, что его первой задачей было бы полагание полной или частичной предсказуемости деятельности его собственной организации. Потому что, если он не способен достичь этого, он едва ли может достичь большей цели. Но он мог бы рассматривать также свою организацию эффективной, способной иметь дело с высшей степени оригинальными задачами выживания в том самом окружении, которое он хочет изменить. К несчастью, две этих характеристики: с одной стороны, полная или почти полная предсказуемость и, с другой стороны, организационная эффективность — оказываются на основании самых лучших эмпирических исследований, которые мы только имеем, несовместимыми. Определяя условия эффективности в окружении, которое требует инновационной адаптации, Том Берне перечислял такие характеристики, как «непрерывное переопределение индивидуальной задачи», «коммуникация, которая состоит из информации и советов, а не инструкций и решений», «знание, которое может быть локализовано где-то в сети», и так далее (Burns 1963, Burns and Stalker 1968). Можно сделать надежное обобщение относительно того, когда Берне и Сталкер говорят о необходимости дозволения индивидуальной инициативы, о гибком ответе на изменение в знании, об умножении центров решения проблем и принятия решений в качестве добавления к тезису, что эффективная организация должна быть способна терпимо относиться к высокой степени непредсказуемости внутри нее. Другие исследования подтверждают это. Попытки контролировать все время, что делает каждый подчиненный, оказываются непродуктивными; попытки сделать предсказуемой деятельность других необходимо приводит к рутинизации, подавляет сметку и гибкость в подходе к проблемам и направляет энергию подчиненных на разрушение проектов, задуманных их начальниками (Kaufman 1973, см. также Burns and Stalkr по поводу действия попыток разрушения и расстройства управленческих иерархий).

Поскольку организационный успех и организационная предсказуемость исключают друг друга, проект создания полностью или по большей части предсказуемой организации, призванной создать полностью или по большей части предсказуемое общество, обречен, и обречен актами социальной жизни. Тоталитаризм определенного рода, выдуманный Олдосом Хаксли или Джорджем Оруэллом, следовательно, невозможен. Тоталитарный проект неизбежно приводит к жесткости и жесткости, вносящей долговременный вклад в его поражение. Нам, однако, нужно помнить голоса из Аушвица и архипелага ГУЛАГА, которые говорят нам о том, насколько долговременным он может быть.

Тогда нет ничего парадоксального в предсказании, уязвимого, как и все социальные предсказания, о постоянной непредсказуемости человеческой жизни. В основе этого предсказания лежит оправдание практики и находок эмпирической социальной науки, а также опровержение того, что было доминирующей идеологией большей части социальной науки, как и конвенциональной философии социальной науки. Но все это влечет по большому счету опровержение притязаний в том, что я назвал бюрократической управленческой экспертизой. И этим опровержением, по крайней мере, одна часть моего аргумента завершена. Притязания эксперта на статус и вознаграждение фатально подрываются, когда мы осознаем, что он не обладает четко очерченным множеством законоподобных обобщений, и когда мы осознаем, насколько слаба его предсказательная сила. Концепция управленческой эффективности есть в конце концов еще одна современная моральная фикция, и, вероятно, наиболее важная из всех них. Доминирование манипулятивного вида в нашей культуре не сопровождается и не может сопровождаться действительным успехом в манипулировании. Я не имею, конечно, в виду, что деятельность экспертов проходит бесследно и что мы не страдаем от ее воздействий, и не страдаем серьезно. Но понятие социального контроля, включенное в понятие экспертизы, является на самом деле маскарадом. Наш социальный порядок находится в самом буквальном смысле вне нашего контроля, да и чьего-либо контроля. Да и вряд ли какой-либо порядок мог бы находиться под таким контролем.

Вера в управленческую экспертизу очень напоминает то, что Карнап и Айер понимали под верой в Бога. Это еще одна иллюзия, и весьма современная иллюзия, иллюзия власти, которая не принадлежит нам и которая имеет притязания на правоту. Поэтому менеджер как характер является совсем другим по сравнению с тем, чем он казался вначале: социальный мир повседневного твердолобого практического прагматического реализма, в котором нет места бессмыслице и который является средой управления, это мир, устойчивое существование которого зависит от систематического недопонимания и веры в фикции. Фетишизм потребления был просто дополнен другим важным фетишизмом, а именно фетишизмом бюрократической сметки. Потому что из моего всего аргумента следует, что область управленческой экспертизы — это такая область, в которой то, что объявляется объективно обоснованной функцией, является на самом деле выражением произвольной, но скрытой воли и предпочтения. Описание Кейнсом того, как ученики Мура выдвигали на первый план свои предпочтения под прикрытием обнаружения наличия или отсутствия нерационального свойства блага, свойства, которое было на самом деле фикцией, заслуживает современного продолжения в форме равно элегантного и выразительного описания того, как в социальном мире корпораций и правительств частные предпочтения продвигаются под прикрытием обнаружения присутствия или отсутствия находок экспертов. Описание Кейнса объясняло, почему тезис эмотивизма был столь убедителен; точно ту же роль могло бы сыграть упомянутое выше современное продолжение. Эффект пророчества XVIII века состоял в том, что был получен не научно управляемый социальный контроль, а искусная драматическая имитация такого контроля. Его театрально-лицемерный успех придал ему власть и авторитет в нашей культуре. Наиболее эффективный бюрократ есть наилучший актер.

На это многие менеджеры и многие бюрократы ответят так: вы со своими построениями атакуете соломенное чучело. Мы не делаем глобальных утверждений веберовского или иного типов. Мы столь же близки к пониманию ограничений социальных научных обобщений, как и вы. Мы выполняем скромную функцию со скромной и без особых претензий компетентностью. Но мы обладаем специализированным знанием и заслуживаем в нашей ограниченной области звания экспертов.

Ничто в моем аргументе не оспаривает этих скромных притязаний; но это не те притязания, с которыми постигается власть и авторитет внутри бюрократической корпорации, будь она общественной или частной. Потому что притязания этого скромного вида никогда бы не могли сделать законными обладание или использование власти в рамках бюрократической корпорации таким образом или в таком масштабе, в которых достигается власть. Поэтому скромнейшие и без претензий притязания, подразумеваемые таким ответом на мой аргумент, вводят в сильнейшее заблуждение и тех, кто их произносит, и всех других. Они функционируют не в качестве опровержения моего аргумента, что метафизическая вера в управленческую экспертизу институализирована в наших корпорациях, но в качестве оправдания все продолжающегося участия менеджеров в шарадах, которые ими же и создаются. Театрально лицемерные таланты игрока с небольшой ролью столь же необходимы для бюрократической драмы, как и вклады великих актеров управленческого характера.

Загрузка...