— Правду ли говорят, мессир, что когда-то все люди были андрогинны, а Бог разделил людей надвое. И вот мы бродим по Вселенной, разыскивая причитающуюся половинку?
— Абсолютно верно, — Мефистофель входил в столовую, вытирая руки полотенцем. На нем был полосатый отцовский халат и мои носки.
— Интересно, возможно ли мне найти свою половинку. Кто он? Какой он? Должно быть, он мне роднее, чем все сестры и братья?
— Так-с, сейчас посмотрим, — он извлек из кармана черный электронный блокнотик, пробежал пальцами по кнопкам. — Лючано Поричелло, вонючий ланцерони, бродяга и педераст, умер в 1863 году, обожравшись пармской ветчины. Краденой, между прочим, ветчины. Наверное, тоже мечтал найти alter ego. Хочешь, я приготовлю на завтрак зеленый салат, а ты бы пока сбегала в булочную?
— Странное ты существо, моя девочка, — Мефистофель ковырнул вилкой ломтик «Рокфора», — тратишься на этот плесневелый сыр, но брезгуешь брынзой. Платишь продажным женщинам, но чураешься ласок Возлюбленной. Куришь опиум в притонах, но чистый деревенский воздух вызывает у тебя асфиксии. Свою жизнь ты тратишь на умирание. Странное ты существо...
— Но, быть может, в отличие от остальных, мне хотя бы умереть удастся наоборот...
— Кого ты пытаешься обмануть? — он вкрадчиво расхохотался и потрепал меня по щеке.
Мы завтракали мороженым с орехами и шоколадом. Мы пили ситро. Мы читали вслух. Мы смеялись. Было редкостно покойно и празднично.
— Как ты уродлива сегодня! — вдруг сказал Мефистофель, посмотрев не меня поверх очков — Что с тобой?
Он вынул из кармашка лупу и принялся разглядывать меня самым тщательнейшим образом:
— Ухо обожжено...
— Да, потому что она стонала.
— Левый глаз испорчен кровоподтеком...
— Да, потому что она была красива.
— Правый отсутствует вовсе...
— Да, потому что она усыпляла меня поцелуями.
— Ребра. Вероятно, поломаны. Плечи в синяках...
— Да, потому что она ласкала мое тело.
— Ты только посмотри, что стало с твоими пальцами!!.
— Да, потому что она пригласила меня внутрь.
— Ноздри порваны по краям...
— Да, потому что она истекала ароматом тюльпанов.
— Мертвенно-синие губы...
— Да, потому что к губам она так и не прикоснулась.
— Эта любовь оставит от тебя руины, старуха. А ведь я — предупреждал!
— Да. И мне придется рождать для себя иной фасад, заново белить портики и шлифовать колонны. Что же мне делать, мессир!?
— Это все пустяки. Я раздумываю, где доставать для тебя свежее сердце, живую печень, чистые легкие, сытую кровь?
— И душу.
— Вот как!? Ты пользуешься моим расположением, меркантильная сволочь. А где же предыдущие четыре? — Мефистофель сунул в рот ложку мороженого и, дурачась, вспенил его на губах.
Он вытер губы салфеткой и, свернув ее корабликом, сказал:
— В основе всех ваших подвигов лежит жажда половых наслаждений.
— Ну, это вы загнули, мессир. А как же жажда славы? Денег? Власти, наконец?
— Твои стихи принесут тебе славу, ибо ты сможешь возбуждать множество женщин. Твоя слава принесет тебе богатство, и ты сможешь покупать множество женщин. Твои деньги принесут тебе власть, и ты сможешь покорять множество женщин.
— Нет-нет, мессир. Мне нужна только одна женщина. Мне нужна моя возлюбленная. И стихи я буду слагать только ей, и только для нее куплю ожерелье из черного жемчуга, и только она покорится мне однажды. Дождливой грохочущей ночью, когда все вокруг будет содрогаться нам в такт!...
— Эка ты возбудилась! — улыбнулся Мефистофель — Гарсон, пожалуйста, холодного нарзану!!
— Я хочу родить. Зачать в самой глубине и выплеснуть на свет. Вы станете отцом моего сына, мессир?
— Вероятно, мне придется, — Мефистофель перемешал овсянку, добавил масла, надкусил бутерброд.
— Ребенок будет лучшим моим творением. Все стихи, недорощенные мысли покажутся мне мусором. А любовь к нему затмит прошлые раны, романы и увлечения.
— М-м, кому ты собираешься посвятить лучшее творение?
— Своей Возлюбленной, мессир. Она не может писать, она не может иметь детей. Я посвящу сына ей.
Мефистофель рассмеялся в голос, зачерпнул кабачковой икры и с видимым наслаждением вылизал ложку.
— Почему же Вы смеетесь, мессир? Надо мной?
— Не над тобой. Но скажи мне, что ты будешь делать с черновиком, если шедевра не получится? И согласишься ли делить славу со мной в случае успеха?
— Мессир, скажите, Любить — это ремесло?
— Угу, — ответил Мефистофель, срезая с яблока тонкую ленточку кожуры.
— ... или талант?...
— Угу, — повторил он снова, и вторая зеленая завитушка упала на блюдце рядом с первой.
— Или гений?...
— Угу, — произнес Мефистофель в третий раз, неуклонно полосуя серебряным ножичком глянцевую обложку.
— ... и существует ли абсолютный гений в любви?..
— Угу, — он не поднимал на меня глаз.
— ... и каков же он? что он?...
— Хм, — Мефистофель рассек плоть.
— ...если он гениален, то, пожалуй, любое сердце ему удастся согреть, зажечь, оплодотворить, влюбить в себя!.. — я хитро заулыбалась.
— Что это ты себе вообразила? Гений в том, что ему удастся согреть и оплодотворить, не влюбляя, — он бросил мне в ладони обнаженный плод.
Мефистофель ворвался этим утром ко мне в комнату пятнистый и прекрасный, как фавн. Примостился на краешке канапе. Свил ноги гибкой петлей. Достал из сумочки чизбургер и уставился на него.
— Твой тиран умер вчера. В Венеции. Ешь спокойно, — сказала я ему, улыбаясь.
— Да, мой бог умер вчера. Теперь тело Вацы не нужно ни голоду, ни душе. — Мефистофель опустился на колени и заплакал, как русалка.
— Вот тебе загадка: в моей жизни было три прекрасных женщины. — Мефистофель, вероятно, только что возвратился с ночной пирушки. Он был откровенен и стариковски-слезлив. — Представь себе, все три умерли от язв. Первая — от язвы желудка, вторая — от язвы на нижней губе, третья — от сердечной язвы. Третья любила меня так сильно, что заболела. Теперь скажи мне, кого из них тебе жаль больше? — Мефистофель крепко выжал в чай лимонную дольку.
— Конечно же, последнюю, мессир, ведь она?..
— Все ясно. Да, она любила меня. А первая была самой страстной, самой сумасшедшей. Она проигрывала себя на скачках. Обожала острую мексиканскую пищу и водку. Она изменяла мне с кубинскими моряками в порту и с французскими хористками в закоулках борделей. Иногда мы уходили в поле и лежали, разбросав руки, блуждая глазами в созвездиях. А потом любили друг друга так, что земля подбрасывала вверх наши бедра, пружиня. Она, конечно, не любила меня, — он улыбнулся. — Вторая много курила, пила абсент, читала стихи, сидя в плетеном кресле. Она была манерной особой с ломаными руками. И ее любовники всегда смотрели свысока на меня, на мои стоптанные туфли, бедную одежду. Она втаскивала меня в свою постель и заставляла подчиняться ей, а потом давала мне денег. Она резала себе вены, убивалась люминалом и ждала спасения. Мы много путешествовали: Греция, Египет, Индия. В Индии она и подцепила эту заразу. Уже ничто не смогло ей помочь. — Мефистофель отломил край галеты и сунул в рот. Запил чаем.
— Не думаю, чтоб она меня любила. Хотела — да, но не любила. А вот третья... Та пела мне колыбельные и рисовала мой портрет на стене комнаты. Говорила, что минута, проведенная в разлуке, — мертвая минута. Она всегда плакала, провожая меня на работу, всегда оставалась дома, дожидаясь меня, уснувшего в баре. Даже посвящала мне длинные протяжные стихи. Она называла меня «мужем», и случилось — создала крошечное подобие меня — ребенка. Я часто оставлял ее одну, ибо ей нужно было плакать в одиночестве. Потом ее сердце съела язва любви, и мать с отцом приехали в город похоронить дочь. Скажи мне теперь, кого из них тебе жаль больше?
— Ну, конечно же, третью, мессир...
— Баба!.. — заметил он мне, перебивая.
— Вы не поможете мне, мессир?
— Да-да. А в чем, собственно, дело? — Мефистофель нехотя оторвался от фруктового салата и посмотрел на меня.
— Мне нужен яд, мессир. Много яда. Дайте мне в долг, пожалуйста.
— Помилуйте! Для чего тебя яд? Неужто решила-таки травиться? — он размахивал перед моим носом вилочкой, унизанной долькой апельсина.
— Нет, мессир. Не травиться, но травить. Я хочу отомстить обидевшей меня, мессир.
— Ха! Тогда просто полюби ее, дуреха! Любовь окажется сильнее цикуты и разъест столь ненавистное тебе существо, — он потянулся через стол, взял черничное варенье и сдобрил им кусок белой булки. — И пока ты можешь любить, никогда не проси яда взаймы. Даже у меня.
Стакан томатного сока с солью, чесноком и перцем. Что может быть лучше? Я облизала губы.
— Может быть, убив, я пойму смысл мною отнятой жизни? Увижу его на носике пули?
— Ты только что убила сок. Ни за что, ни про что, — Мефистофель схватил пустой стакан и разбил его о подоконник, — Я размозжил голову стеклянному баловню. Где же был повод их существования? В чесноке, перце, томатах? Не вижу! Может, он закатился под тумбочку? — Мефистофель обшарил взглядом всю комнату.
— Помилуйте, мессир! Жизнь человека — не помидоры, и не стекло!
— Но ведь ты даже не задумалась, чем именно опалил тебе губы последний глоток, правда!? — Мефистофель подошел к графину и втянул ноздрями пряный багровый запах.
— Теперь у тебя только один недостаток — молодость. — Мефистофель добавил в кофе ложку сахара. Плеснул из молочника жирных сливок.
— Разве это недостаток, мессир? Ведь они влюбляются в мою молодость и превозносят ее до небес. Они сами становятся моложе, постоянно расцветая.
— Но ни одна из них не захочет поменяться с тобой местами. Неужели ты не замечала, что женщины ухаживают за своими морщинами? Твоя молодость нужна им, как вуаль, за которой другим не разглядеть опыта лица. Но они никогда не расстанутся с возрастом, вот увидишь, — он намазывал медом хрусткий булочный ломтик.
— Значит, я так смела, мессир, что могу не прятать щек, лба и глаз!
— Просто ты еще глупа и не знаешь, что у человека нет ничего, кроме собственной истории, чем можно было бы укрыться в гробу. Муслин твоей юности спасает их лица от воров. — Мефистофель говорил, плотно набив рот, истекая янтарем слюны.
— Эй! Воры! Берите мою историю, мою жизнь! Берите всю! Вы прогадали, мессир, ха-ха! Видите, никто не стремится красть чужое прошлое.
— Неудивительно. Даже я еще не вижу на тебе лица, — он резко откинулся на спинку стула. Зевнул. Прикрыв губы платком.
— ... разве разумный взрослый человек способен убить другого, да еще таким изощренным способом?.. — Мефистофель намотал на вилку ломтик яичницы и пихнул в рот. — Так ненужно жестоки могут быть душевнобольные и дети с еще неокрепшим мягким мозгом.
— Но тогда, кто же дети, мессир?
— Дети и есть те пресловутые «мудрые взрослые». Не потому ли так редко встретишь убийцу-ребенка... — он густо полил сосиску горчицей.
— Но тогда, кто же взрослые, мессир?
— Не понимаешь? Это старые озлобленные дети с холодцом в головах. Они без устали плодятся, надеясь родить себе подобных, но каждый раз их ждет неудача. Рождаются взрослые, и вместе с ними в детях расцветает злоба и зависть. Не потому ли родители наказывают свое чадо поркой и без устали ругают новое поколение?... — Мефистофель взял с блюдца поджаристую гренку.
— Но тогда, куда же деваются все взрослые, когда вырастают?
— Увы, они вырастают в детей. Их шрамы со временем заживают, обиды забываются, мозги наполняются жижей, животы — детенышами. Все идет по кругу.
— Но я не хочу становиться старым ребенком, мессир!...
— Тогда спускай штаны. Нужно подновить тебе родительские отметины! — он невесело присвистнул и встал из-за стола.