Я все еще стыжусь себя. Стыжусь, правда, столь жалко и порочно, что впору стыдиться самого стыда.
Вчера вечером мы с Натальей сидели в комнате. Вдвоем, без всех. Даже Мойша, мой пес, спал где-то в прихожей.
Мы сидели-полулежали на диване и читали Набокова, глотали музыку. Было хорошо и покойно. Удивительно покойно, как редко бывает, только в детстве да во сне. «Слушай! — Наташа вдруг вспомнила что-то, глаза были уже заарканены азартом, — там, у Гумилева, «девы-жрицы с эбеновой кожей»… Как замечательно, как пронзительно, как пронзительно и тоскливо, правда?»
«Отчего ж?» — не согласилась я нарочно, чтоб еще раз поймать из самых Наташкиных зрачков то выражение одержимости.
«Как ты не чувствуешь этого? «Эбеновой» — она почти пропела — Э б е н о в о й! Какой это?? Нежно-молочной, хрупкой, фарфоровой? Какой? У меня эбеновая кожа?» Наталья начала подставлять мне щеки, руки, требовать, чтоб я рассмотрела ее получше, но смотреть на нее у меня не оставалось сил, голова опять предательски поплыла. «Да…да…», — кивком ответила я ей.
Она не должна знать, что происходит со мной из-за нее, никогда нельзя показать ей это. Мне и самой пока не разобрать, что это за болезнь, что за наваждение. Всякий раз, когда мы так близко, так рядом, мне хочется обернуться: пледом ли под ее коленями, замусоленной ли серенькой «Лолитой», воздухом, который Наташка хватает губами, спотыкаясь на неуемных паузах. Я люблю это чувство и пугаюсь, мучительно стыжусь его. Вовсе не за этим слабоалкогольным, слабоэротическим коктейлем приходит Наташка в мой дом. Ей нужно хорошо «подогнать» литературу и еще лучше — русский, чтоб через два месяца во что бы то ни стало поступить во ВГИК. Мне казалось, что я смогу ей в этом помочь, да только теперь все катится само собой. Она, как и полгода назад, дважды в неделю штурмует меня, а вместе со мной и все хрестоматийные баррикады. Но у меня, кажется, совсем растрескались плечи подсаживать ее к бойницам.
А Наталья все вилась по дивану с новой игрушкой.
«Эбе-бе-бе-е-еновая», — блеяла, дурачилась. Мне всегда хочется вот так же — в галоп, в хохот, вцепиться в волосы, размазать тушь по-совиному… Хочется, но слабо. Наташкины дети, спрятанные у нее в животе, рвутся наружу, а мои сидят по углам темной больной печени и наказано молчат. Я коротко и резко посмотрела на часы, Наталья почуяла движение — обернулась: «Через час придет Ирина».
А Ирина — это ты. Моя старшая сестра для Наташи, моя женщина для меня. Ты вернешься с работы зеленоглазая и злая. Ты не любишь Наташку. Во-первых, ей уже 26. «Инфантильных» 26. Во-вторых, ты всегда застаешь ее «у нас» по вторникам и четвергам, а я не могу «выпроводить ее раньше». И в конце концов — почему ты «должна ее любить»? Логика безупречна и безнравственна, как катализ, и твои поджатые губы логическим продолжением вписываются в орнамент лица. Я целую их, но разве логику так просто обманешь?
Наташка посмотрела на часы и затихла. Глаза дождливые-дождливые. «Эй, ты что?» — почти шепотом спросила я у нее. «Я — так… — ответила она так же песчано-тихо — поехали дальше!» Наташка разлепила книгу, ухватила все вырывающийся карандаш и заволнила графитом по строчкам. «Даш, почему так получается у Набокова: и он виноват, и она. Кто хороший, а кто плохой — непонятно.»
— А обычно тебе это понятно? В жизни?
— Смотря в какой жизни! На работе, где сама рву кусок за куском, очевидно — кто не со мной, тот против меня. В любви… тоже достаточно ясно: кто любит меня, тот хорош, а кто нет — наоборот.
— Для тебя. Только для тебя. И совсем не обязательно «любящий» — значит «хороший», может быть, любящий всегда прав, да и это не аксиома. (Иногда меня просто бесят вот такие ее плюсы — минусы).
Но глаза Наташки уже упрыгали куда-то далеко от меня, все новые бусинки собирала она по своим закромам: «Дашка, вот скажи, а ради чего так мучиться? Ради какой-то девчонки сопливой? Все же было у него: работа, имя, дом! Ну, искал бы где-нибудь этих своих нимфеток. За деньги, скажем…» Не-ет. Стой. Стой. Наталья совсем не так глупа, как хотела показаться мне. Наталья, мелко перебирая лапами, плела свою паутину, в которую я не попаду. Не должна попасть.
«Ради чего? Скажи!» — она уперлась круглым лбом в мою переносицу, заскользила выше, пружиня ресницами по коже. И вслед за ней из паха взвилась душная желанная туча. Я сглотнула и неловко дернула головой. Губы Наташки упали мне не шею и замерли там. Венка у меня в горле перебилась и тоже застыла. «У тебя эбеновая кожа, Дашка, — хитро, из подземелья прошуршало, — ровная».
И вот, губы — резким всплеском от шеи и колени — ко мне в колени, руки тормошат воротник голубой в клеточку блузки, распутывают пуговички и петельки. В глазах у меня — только глиссандо этих жестких, костяных пальчиков, никогда не маявшихся гаммами. Полость блузки, как ранка на Наташе. Ее шутливое: «Все-таки, у меня какая?» — само собой разрешает мне.
Едва касаюсь пальцами шелковой фактуры, перетекаю на кожу. Она вся идет зелеными солнечными пятнами моих глаз. Сморгнула, еще раз — бесполезно. «У тебя… У тебя солнечная кожа, Ната. В глазах темно». «А ты попробуй губами» — слишком бесхитростно проболтала она и уже потянула меня к себе. И я подалась, как желтый ящик старого комода, сидевший в своем деревянном гнезде не одно столетие, желая и страшась вдруг случившейся свободы.
Мой рот неловко коснулся пушистой Наташкиной ключицы, солоноватой от пота, эфирно пахнущей абрикосами. Губы, обжигаясь и перекусываясь, поползли вниз вместе с шепотом, извинениями и поцелуями. Я не слышала, говорила ли что-нибудь мне Наташа, не знала, что делала она со мной…
…Странная беззаботность газировала тело и мирно, медленно убаюкивала. Мои ладони беспорядочно ласкали плавнички Наташкиных лопаток. Щеки, веки лоб растворялись, сливались с коричневатым загаром незнакомой кожи. долго ли это продолжалось?
Я резко и вдруг протрезвела, когда мой язык напоролся на крупную тугую бисерину Наташкиного соска. У самой десны колотилось голое птичье сердечко, розовое, настороженное, вспухшее. Почему-то стало очень страшно: раскусить его невзначай, захлебнуться столь желанным молоком. Я так отпрянула, оттолкнулась от Наташи, словно уже поранила ее, и, карабкаясь взглядом, исподлобья увидела: Наташка, совсем чужая, еще более не моя, чем обычно, выпрямилась на коленях. Губы ее, свернутые узкими обойными рулонами, неловко топорщились на лице, нашептывая им одним ведомый мотив. Наташкины руки расплескались по телу скупыми перышками, бамбуковые щиколотки подрагивали в такт губам. Я видела, как новорожденный Ра сидит у меня на коленях, выхватывая из самого моего сердца оранжевые ломтики солнечной энергии. Тяжелое, неуступчивое мое влечение перерождалось в едва ощутимый пальцами восторг, игру света и тени в акварели живота. И мы замерли так, подчиняясь минуте. И сам воздух вокруг нас замедлил привычное кружение.
Наташка открыла глаза. «Спасибо, — всхлипнуло и ее горло, — спасибо. И не думай возражать, отнекиваться. Спасибо, что не испугалась, не оттолкнула, что поддалась на провокацию, наконец». Мой голос так и не выполз наружу: разубедить, разговорить. Наташа наклонилась, слегка пожала губами мои губы, просверлили жальцем небо. А тело мое молчало, принимая эту ласку, как запоздалый поклон. Снисходительно и жалко.
В двери заскрипел клопик ключа, потом заерзали петли. Прихожая до отказа наполнилась голосами: твой и два незнакомых… Наталья собрала сумку, подправила помадой бортик бордового рта. Мы вышли из комнаты.
— Дашка, познакомься! Володя, Катя — новые лица в нашей конторке… Это Даша, младшенькая… но способная… Наташ, ну и как гранит науки? Зубы целы?.. Пойдемте сразу на кухню, ближе к чаю и пище… Проголодалась — ужас!..
Они все схлынули, оставив в прихожей вялый штиль. Наташка обулась, поднялась, не глядя в глаза мне, сказала: «До вторника!» и спешно заколотила каблуками по подъезду. Я постояла, упав плечом на косяк, медленно заперла дверь.
Из кухни вышла ты со взбудораженным разговорами ртом: «Ну что, Дон Жуан, можно тебя поздравить? — И дальше, не слушая моей лжи. — где-то у нас оставался коньяк…? С кофе бы хорошо…»