Вечер, четверть восьмого. Кто-то неловко и застенчиво постучал в дверь. Мы с братом и сестрой играли наверху. Услышав стук, мы прервались и выбрались на лестницу, не издав ни звука. На наших лицах проступило беспокойство. Родители никого не ждали, и гость у двери нарушал безмятежность семейного вечера.
Стук становился все сильнее и настойчивее. Наконец озадаченный отец сурово крикнул:
— Войдите!
Ручка опустилась, дверь приоткрылась, сначала появился один зеленый сапог, затем — другой. Я услышал, как мама встала с места, вышла из кухни в коридор и с преувеличенной вежливостью, словно извиняясь, поздоровалась.
На коврике в прихожей стояли грязные отцовские сапоги, и мне показалось, что хрупкий силуэт рядом с ними мне знаком. Отец отчетливо прошептал матери:
— Это кто?
Не успела она ответить, как детский голос, который я никогда не слышал до сих пор, вклинился в разговор родителей:
— Меня зовут Жан, я сын аптекаря.
— А, ну входи, входи! — ответил отец.
Сын аптекаря прошел на кухню так, словно бывал здесь уже не раз.
Брат с сестрой вернулись к играм, а я сполз еще на пару ступенек и прислушался. Тысячи вопросов вертелись в голове. Репутация Жана опережала его. Он явно пришел не просто так. Даже мама, сохранявшая спокойствие для виду, поняла, что дело важное. Я чувствовал ее тревогу сквозь деревянное перекрытие, разделявшее нас. В воздухе витал аромат мыла, отчего переменился весь запах в доме, — наверное, из-за стирального порошка и кондиционера, которыми стирали одежду Жана, — поэтому я решил спуститься еще на пару ступенек.
Отец начал допрос. Холодно и властно, словно стремясь обозначить свою территорию. С ощутимой уверенностью Жан ответил четко и ясно:
— Я сын аптекаря. Я пришел сюда, чтобы вы обучили меня птичьему свисту. Я уже умею изображать серебристую чайку, кольчатую горлицу, а вот свистеть не получается. Мне сказали, что вы прекрасно знаете бухту Соммы.
Я чувствовал, что с каждым словом он дрожит всем телом, и в тот момент я понял: бухта Соммы — это его муза, мираж, далекие манящие края, непостижимые детскому уму. Жан не принадлежал этим местам. Безупречно белый воротничок рубашки, полосатый жилет и синие брюки выдавали его с головой: в этом безукоризненном наряде впору идти в воскресную школу. Однако зеленые резиновые сапоги на ногах разрушали эту иллюзию, выступая проводником, связующей нитью между его жизнью и мечтами о природе.
На удивление взволнованный отец взглянул на ноги Жана, прочел на его сапогах следы долгих прогулок в подлеске, на болотах и лужайках у прудов, однако не разглядел в них остатков липкой черной глины, свойственной морским побережьям. Сомнений не оставалось: Жан ищет бухту и думает, что обретет ее в моем доме, но он ошибается.
Суровость и холодность отца не смутили ребенка. Он рассмеялся, твердо решив, что продемонстрирует свои познания.
— Я хочу показать большого кроншнепа, — заявил он.
Отец ответил с местным акцентом:
— Ш’корлю!
— Нет, большого кроншнепа, — возразил Жан.
— Ну да, ш’корлю! — согласился отец.
— Нет, большого кроншнепа, самого крупного из прибрежных птиц, с длинным изогнутым клювом, из семейства бекасовых.
На словах «семейство бекасовых» повисла долгая пауза. Разговор окончен. Отец встал, взял бокал из буфета и налил себе вина, после чего сухо убрал бутылку. Жан и бровью не повел, по-прежнему твердо веря в свои силы. Желая отделаться от него, отец бросил ему:
— Ну ш’то, ш’ын аптекаря, давай помяукай.
Жан не тронулся с места. Мать подалась вперед, заглянула отцу прямо в глаза и произнесла простое и протяжное:
— Жан-Б…
Сокращение от Жан-Бернара значило, что отец заигрался в строгость и зашел слишком далеко. Она поспешила на помощь мальчику:
— Муж просит тебя показать, как кричит чайка, если тебе того хочется.
После этих слов все вернулось на место, и снова ребенок оказался лицом к лицу со взрослым.
Отец кивнул:
— Да, можешь крикнуть чайкой? Пожалуйста.
Не говоря ни слова, Жан переместился к центру кухни. Воцарилась тишина.
Вдруг на ступеньках лестницы меня поразила молния, и я задрожал с ног до головы.
Кристально чистый крик пронзил все тело — нечеловеческий крик, абсолютно животный вопль прозвучал так громко, что сестра с братом тут же бросились в объятья к матери, полагая, будто в окно залетела птица.
Слегка очнувшись, я преодолел последние ступеньки. Мы увидели приросшего к стулу отца и остолбеневшую мать. Словно на спектакле, Жан широко развел руки, как самый большой из альбатросов, и сам весь превратился в птицу. Он медленно крутился, будто его подхватил порыв ветра, и эта воображаемая буря лишь веселила его. Полное перевоплощение. Хлопая руками, как бы помогая себе набрать больше воздуха в грудь, он издал еще раз божественную ноту — чистый, непревзойденный вопль — с силой, от которой застывала кровь в жилах. Глядя на прекрасного ребенка-птицу, я не смог сдержаться, и по щекам потекли слезы.
Жан больше не останавливался — он стал чайкой. Словно впав в транс, он парил между ветрами. Звуки, похожие на острые лезвия, вырывались наружу. Выгибаясь дугой, Жан пел, выпуская стрелы в кухонный потолок, и каждый из присутствующих превратился в мишень эмоциональной разрядки, которая достигала нас с каждым криком.
Затем он умолк, и повисла тишина. Жан смотрел на нас большими голубыми глазами. Недавний пыл не оставил и следа на его лице — ни затрудненного дыхания, ни одышки. Гнездившаяся в груди птица являлась его неотъемлемой частью и могла пробудиться в любой момент с ошеломляющей естественностью. Наполовину человек, наполовину птица.
По-прежнему не двигаясь со стула, отец прошептал:
— Черт побери, вот это помяукал…
Брат потянулся к матери и задал главный вопрос:
— Мама, как он это делает?
Она не находила ответа, поскольку осознавала: мы стали свидетелями чуда и никакие слова не опишут этот момент. Я стоял как вкопанный, но глазами впивался в эту неизвестную птицу, стремясь разгадать ее тайну.
Посреди полного штиля отец произнес на идеальном французском без примесей пикардийского:
— Приходи завтра вечером, я научу тебя петь как большой кроншнеп.
И эти слова подтвердили: обряд инициации пройден, мальчик и пастух заключили пакт — пакт между ребенком и бухтой Соммы.