Соловей и император

В субботу днем мы устроили пышный обед дома. Как обычно, отец снова решил похвалиться перед друзьями и попытался выманить меня из комнаты:

— Джонни!.. Джонни!

Затем он прибегнул к другой стратегии, чтобы я все-таки спустился с жердочки:

— Джонни, дуй сюда, тут Мишель хочет у тебя кое-что спросить!

Я прекрасно знал, что у Мишеля нет ко мне никаких вопросов. Все попросту собрались потаращиться на чудного ребенка, умеющего разговаривать с птицами.

Запершись в комнате, я наотрез отказывался быть канарейкой или соловьем, которому китайский император приказывает петь в любое время суток. В тот раз меня упрашивали минут двадцать — на пять дольше, чем в прошлый. Наконец я тихонько выпорхнул из клетки и спустился, надеясь, что любопытный друг убрался восвояси и мне не придется изображать ученую птицу. Прокравшись по лестнице, я проскользнул к входной двери незамеченным… О нет, заперто на ключ!

Ловушка сработала — я попался. Состроив лоб рые глазки, отец умасливал меня и умалял пройти в гостиную, разыгрывая до смеха жалкую сценку с заупрямившимся сыном-подростком. Я сдался под его напором и приступил к привычному номеру: кулики, утки, воробьинообразные… Из уважения к публике я был вежлив и любезен. Мне ничего не оставалось, кроме как участвовать в спектакле.

Одно и то же из раза в раз. Каждые две недели я пою на потеху друзьям Рассов, заняв место где-то между запеченным фазаном и десертом «Плавающий остров». Отец воображает себя ведущим на сцене и объявляет птиц по списку. Дом превращается в карикатурное кабаре, где собрались папашины приятели — преимущественно охотники. Сарафанное радио работает бесперебойно: все больше народу приходит к нам в гости, чтобы поглядеть на мальчика-птицу.

Как только заканчивается спектакль, я, опустошенный, покидаю сцену. Не сажусь за стол. В те годы выдалось мало суббот, когда я мог спокойно и беззаботно пообедать. Я стал марионеткой, заводным соловьем, которого отец выставлял на потеху друзьям, капля за каплей омрачая мое некогда счастливое детство.

После выпускных экзаменов и поступления в лицей я подал последнюю заявку на конкурс Фестиваля птиц в категории до шестнадцати лет, намереваясь продемонстрировать новую технику свиста, отчасти позаимствованную у Зорро. Свист без пальцев позволил мне добиться небывало высоких нот.

В тот раз я отвязался по полной. В программе палевой жаворонок, зяблик и черный дрозд. Я опередил отца, отправив заполненную анкету до того, как он все решит за меня. В списке не фигурировало ни одной птицы из бухты Соммы, так что местные остались с носом.

Что касается Жана, то он уже перебрался через возрастной рубеж и отныне должен был выступать исключительно в общем зачете. Ему исполнилось шестнадцать, поэтому он впервые подавал заявку на конкурс, нацеливаясь на главный приз.

Жан изменился и внешне: по-прежнему неуклюжий, он невероятно вымахал, а над губами уже пробивался пушок. Стоило нам пересечься, как он непременно прочищал горло. Что-то с ним приключилось, и он это скрывал — я чувствовал. Жан изо всех сил избегал меня, практически не разговаривал, причем ни с кем, словно пытался как можно меньше общаться с людьми, чтобы сохранить свою новую тайну.

В юношеском зачете того года нас было восемь участников, а в общем конкурсе — двенадцать. Директор поделился, что они с трудом нашли кандидатов, поскольку мы с Жаном подняли планку слишком высоко: новички боялись выставить себя на смех… Не хотелось, чтобы сцена принадлежала исключительно Жану и Джонни.

Дени Шейсу, извечный ведущий, открыл конкурс. Я выступал пятым. Добившись необыкновенной виртуозности, я осмелился на несколько рискованных высоких трелей, подражая полевому жаворонку, но чуть сорвался, поскольку не освоил до конца новую технику. Свист при помощи пальцев получается куда точнее. Однако я увидел в этом новшестве безграничный потенциал — большую свободу и необыкновенную скорость. Теперь я мог притронуться к интонациям самых крошечных воробьинообразных и уже воображал себя в роли черноголовой славки, пеночки-теньковки и лесной завирушки. Публика поразилась новой программе.

Жан выступал десятым. По вздутым венам на его шее было видно, насколько он напряжен. Он не переставал сглатывать и казался больным. Встав у микрофона, он приступил к подражанию неизвестному, но легендарному пернатому, замахнувшись на Грааль всех орнитологов из плавней — шуструю и пугливую птицу, которую мы зовем варакушкой, но никогда не видим. Выбрав ее, Жан стремился сыскать высшее признание природоведов, присутствующих на фестивале: Ги Жарри, Жана Дорста и Филиппа Каруэтта. Жан всегда сияет, когда оказывается бок о бок со знаменитостями орнитологии.

Трель варакушки звучала слегка неказисто, пресно, словно черновик без должного объема, и походила больше на чириканье отчаявшейся ласточки. Жан вообразил, будто прячется в тростнике: он вытягивал голову, демонстрировал голубую манишку, но при малейшем взгляде в его сторону отворачивался, сгибался, стоя на своих длиннющих ногах, а в конце чуть смазал финальную птичью мелодию. Чем дольше длилось выступление, тем сильнее он походил на варакушку: она, как и сам Жан, отличается особой хрупкостью, неловкостью, живет в тени, перемещается на тоненьких вытянутых ножках, но гордо раздувает ослепительно-голубую грудку.

В тот вечер публика оказалась скупой и никак не отреагировала… поскольку никто из них никогда не слышал варакушек. Повисла гробовая тишина, словно все смутились после скрупулезного выступления, которое спутали с позором. Растерявшись, Жан отошел от микрофона и потупил взгляд, как вдруг кто-то закричал:

— Браво!

Звонкий голос разбил свинцовую тишину, пытаясь сказать: «Вы ничего не поняли!» Он принадлежал Ги Жарри. Одного доброго слова от великого специалиста хватило, чтобы Жан забыл о безмолвной публике и улыбнулся похвале накануне своего семнадцатилетия в компании варакушки в камышах, чье пение он мастерски сымитировал.

Своим выступлением Жан натолкнул всех нас на размышления о птичьем пении и любви, восхищении перед пернатыми, а также о роли зрителей в судьбе подражателей. Неужели мы должны изображать исключительно приятный слуху щебет, или же нам позволено имитировать даже самые непривлекательные интонации? Ведь дисгармония и диссонанс допускаются в великих музыкальных произведениях. Птицы не являются исключением из правил: скрипучий крик серой цапли или белоголового сипа звучит наравне с виртуозными трелями южного соловья или черного дрозда.

Тем апрельским вечером Жан напомнил нам об этом противопоставлении и заявил, что вкус, эстетическое удовольствие и потребность понравиться не должны сбивать нас с истинного пути. Пение птиц искренне и в диссонансах.

Во втором раунде я вернулся к царю садов и парков, к циклическим мелодиям и извечному припеву, отличающемуся быстрыми, продолжительными крещендо и диминуэндо. Самец зяблика — одна из самых музыкальных птиц на свете. Его стремительную, громкую и виртуозную интонацию узнает любой. Никто не может ему подражать: ни Зорро, ни Жан, ни кто бы то ни было еще. Я первый, кто осмелился пройти по его следам.

Выступление состояло из двух беглых мелодий: первая рвалась в верхний регистр, а вторая спускалась в низкие, словно электрические разряды, нотки. Как если бы эта птаха весом всего в двадцать граммов задержала дыхание слишком долго в своих раздутых крошечных легких. Переход от одной мелодии к другой — довольно деликатный момент, но я справился, чего нельзя сказать о финале, который каждый раз звучал на новый лад. Я просто не мог запомнить те самые чертовы ноты.

Окончание фразы зяблика озадачило многих орнитологов, и лишь недавно на эту тайну был пролит свет. Зябликам свойственен особенный, обусловленный территорией акцент, который меняется в зависимости от региона, где родилась птица. Именно он и вершит мелодию. Существует огромная разница между пением зябликов с севера Франции и юга. Я полагаю, что она сказалась на финале моего выступления и вызвала некоторые сомнения. Однако публика пришла мне на помощь: услышав виртуозные трели, зрители поразились силе моего голоса и прервали мелодию бурными овациями.

Настала очередь Жана: вопреки своей привычке он поставил крик серебристой чайки не третьим, а вторым в списке. Слегка дрожа, он подошел к микрофону, раскинул руки и издал первый фирменный крик. Однако ожидаемая публикой нота разбилась, словно стекло. В кристально чистый звук угодили песчинки, скребущиеся где-то в глубине горла Жана. Он отвернулся и спрятал глаза. Я успел поймать его взгляд и заметить навернувшиеся слезы. Он предпринял вторую попытку. Раздался более звучный, волевой крик. Казалось, что те песчинки растворились под натиском энергичного усилия, но они все равно таились где-то там. Жан болен, его голос охрип, а былой блеск погас… Характерное для сигнала к общению мяуканье еще как-то поддерживало иллюзию, но стало ясно: галдеж чаек по пути из школы домой остался лишь в воспоминаниях об утраченном детстве. Жан решил положить конец собственным страданиям и побрел со сцены, взглядом вымаливая прощения у зрителей. А те радовались, что им снова показали серебристую чайку, и разразились бурными аплодисментами, даже не подозревая о трагедии, разыгравшейся за кулисами.

Дожидаясь последнего раунда, Жан сел рядом со мной. Он пытался что-то мне сказать, жестикулируя руками, но я ничего не понял. Едва слышно он прошептал мне на ухо:

— Я больше так не могу! Все кончено!

Я ответил:

— Да нет, зрители довольны!

Он тут же перебил меня:

— Ты не понял, у меня ломается голос. Считай, линька. Это конец!

В тот момент мир нашего детства, населенный чайками, парящими, словно воздушные змеи, в раю между бухтой Соммы и Авалассом, разбился вдребезги и исчез из больших голубых глаз Жана. Он оплакивал падение, прервавшее восхитительный полет. Мне хотелось сказать ему, что это пустяки, все будет хорошо, вернется как было, но он отчаянно цеплялся за свой детский голос, боролся с ветрами и волнами, пытаясь удержать то, чего уже не существовало, и часами тренировался, обезумев от мысли, что потеряет свою птицу — свою жизнь и воображаемое будущее.

Третий раунд. Изнуренный, измученный Жан опустил голову и уставился на край деревянного пола сцены, словно пытаясь спрятаться в собственных мыслях.

Десятый номер уже объявили, но Жан не отреагировал. Ведущий позвал его еще раз, и мне пришлось ткнуть Жана локтем, чтобы тот вышел из ступора.

Он поднял голову и машинально, как приговоренный, побрел навстречу своей судьбе. Мучительная сцена. Жан у микрофона, цепляется за него и кричит из последних сил.

Протяжная, бесконечная нота привела публику в ужас. Раздалась древняя песнь, изливающая тоску и разрывающая раскаленное горло Жана. Из теней и мрака апрельской ночи он выл в дремучем лесу. Я узнал в нем сов, кричащих поздно вечером в долине, где мы провели детство. Чудо. Я никогда не слышал ничего подобного: Жан исполнил сверхъестественное вибрато. Серая неясыть ворвалась в конкурс на бесшумных крыльях и искала добычу. Услышав ночной призыв, долгий и тягучий, публика замерла: песня казалась настолько настоящей, что каждый боялся когтей хищника.

Вопреки жестокой ломке голоса Жан сумел возродиться из пепла серебристой чайки и погрузил зрителей в царство ночи. Наблюдая за его телом и дыханием, я заметил, что он поет не на выдохе, а на вдохе. Перед каждым плачем он полностью опустошает легкие, после чего с силой втягивает струю воздуха и издает очередной крик. Его живот и грудная клетка впали, и Жан превратился в полную противоположность чайке. Он изменился до неузнаваемости, а вместе с ним — все его птицы.

Загрузка...