Вернемся к тому моменту, когда Марко, набивший морду своему господину (и другу) и признавший трактирную шлюху Марту своей дочерью, усадил обоих на лошадей и выехал с постоялого двора «Нахтигаль».
…Огоньки «Нахтигаля» давно уже остались позади и вот-вот должны были скрыться за поворотом дороги, когда Ульрих наконец нарушил молчание.
— Может, ты все-таки объяснишь мне, в чем дело? — спросил он у слуги.
— Дочка это моя незаконная, — вздохнул Марко. — Ты уж сердца-то не держи, ваша милость, а? Выпорол бы, что ли, меня, чтоб душу отвести…
— Какая дочка? — удивился Ульрих, видимо, пропустив мимо ушей предложение Марко насчет порки.
— Да вот… какая есть… Я ее только трехлетней помню, а она-то меня и вовсе не помнит… Как, Марта, помнишь?
— Не помню, — призналась Марта. — Мне, когда про отца говорят, почему-то кажется, что я… в небо куда-то взлетаю…
— Значит, помнишь! — обрадовался Марко. — Это как идти на войну… Ну, под Оксенфурт, уж извините, ваша милость… Так вот… Забежал я тогда к Кларе, царствие ей небесное, сердешной… А она мне вот такую крохотульку пузатенькую показывает: вот твоя, мол, какая стала… А сама ревет, слезами заливается! И пальцем в меня тычет да тебе приговаривает: «Папаша, папаша это твой!» Ну, взял я тебя на руки и поднял…
Марко шмыгнул носом и смахнул рукавом здоровенную слезищу.
— А тогда-то не ревел я, нет! Идол был, истукан! Думал, может, смилостивится его светлость, позволит мне с Кларой грех венчанием прикрыть, если воевать хорошо стану…
— Ты знаешь что, — сказал Ульрих, — не рассказывал бы про Оксенфурт, ладно? А то как начинаешь рассказывать, что стоял в той шеренге, которая по Гаспару стреляла, так мне все кажется, что это ты ему стрелу в глаз…
— Грешен я, ваша милость, целил я в него, как и другие. А уж попал, нет ли, не знаю… Нас ведь две сотни было, да еще через латников, через головы их стреляли, вот что… Ладно. Бог с ней, с войной-то! Вот после битвы, прямо только-только отвоевали, позвал меня маркграф. Думал, простил он меня… Знать бы, зачем, так в бега бы ушел, ей-богу!
— А зачем звал-то? — спросила Марта.
— Да вот с мессиром Ульрихом в Палестину послал, только еще возвращаемся…
— Господи! — ахнула Марта. — Сколько же вы там были?
— Двадцать лет, — задумчиво проговорил Ульрих.
— Да… — вздохнул Марко, — не чаял я с дочерью увидеться, не чаял… Сколько раз смерть могли принять — не счесть! Вот и сейчас… на что уж место тихое, этот «Нахтигаль», а убить хотели…
— Ого! — воскликнул Ульрих. — Когда же это?
— Да незадолго перед тем, как вы, ваша милость, в морду мне заехали! Самострел кто-то в нашей комнате поставил. Дверь открыли бы без осторожности — стрелу в пузо получили бы… Или вы, ваша милость, или я. А маркграфу и так и эдак хорошо.
— Ох, так чего же вы головой-то в петлю лезете? — спросила Марта. — Дорога-то прямо к маркграфу, на Визенфурт!
— Туда и едем, — сказал Ульрих. — Но мы туда через Тойфельсберг поедем!
— Ты что, девка?! — воскликнул Марко. — Что с тобой?
Марта уставилась на Ульриха выпучив глаза — словно увидела самого дьявола.
— Господи! — воскликнула она. — Вразуми ты рабов своих! К маркграфу, да еще через Тойфельсберг! Тут и столбовой дорогой страшно ехать, а они через Чертову гору собрались!
— У тебя не спросили! — буркнул Марко. — Поедешь, куда повезут! Ты вот лучше объясни-ка отцу родному, как шлюхой сделалась?! Во грех меня ввела!
Марта молчала. Ей захотелось спрыгнуть с седла, сбросить плащ, чтоб не мешал, и голышом бежать обратно в «Нахтигаль», в свою каморку, где все еще лежали монетки, бельишко и ворованный перстень… Там было все, к чему она привыкла: драки, пинки, безжалостные руки, ножи, бабьи когти, плевки в лицо, обидные слова, на которые она не умела уже обижаться по-настоящему. А здесь был страх, неизвестность, ночь… Были два непонятных мужика — один слуга, другой господин, отношения между которыми походили на что угодно, только не на отношения слуги и господина. Один из них ни с того ни с сего — вроде бы и не очень пьяный был! — объявил себя ее отцом да еще и дал по морде графу!.. И тот вел себя странно: вроде не трус, здоровенный детина, весь в броне и вооружен до зубов, а даже после того, как пришел в себя, почему-то не зарубил слугу на месте. Чуть ли не извиняется перед этим медведем, на «ты» ему позволяет к себе обращаться! А не сумасшедшие ли они? Или, может, разбойники? Страшно ей было! Очень страшно. Но с коня Марта почему-то не слезла и назад, в «Нахтигаль», не побежала.
— Ты прости, прости, дочка… — вновь зашмыгал носом Марко. — Не трави душу, зря я на тебя окрысился… Все твои грехи — моя вина, ничья более… За грехи мне воздастся, Господь воздаст… А все же знать-то мне надо про все. Не простого любопытства ради… Не-ет!
— А чего рассказывать-то? — Марта поглядела на отца странным, как бы испытующим взором. — Может, ты врешь, что я дочка твоя, откуда мне знать? Кто ты мне? Один раз попользовался — так у меня таких тыща была! Иной раз по двадцать за ночь промеж ног держала… Если б они все еще и в дочери меня звали, так у меня полмира отцов было бы. Почитай, все здешние графы да бароны пользовались… Маркграф тоже не обошел. Он-то меня и обрюхатил первый раз! По четырнадцатому году, только-только титьки расти начали… Тьфу!
Марта всхлипнула, утерла нос Ульриховым плащом и продолжала:
— А взял он меня, конечно, как дуру. Камин у него затапливала. Пришел он, я прямо обмерла. А он берет меня за подбородок и говорит: «Что, замарашка, попалась? Что тут делаешь?» Я точно язык от страха проглотила. А он этак запросто взялся за подол — и мне на голову. «Держи, — говорит, — так, чтоб я твоей грязной рожи не видел. Тоща, а ножки хороши!» А я стою ни жива ни мертва, снизу все голое, а подол опустить не смею. Взял он меня под задницу, да и надел с размаху, как перчатку… Больно было! А орать я не могла — ни голоса, ни духа не было. Испортил он меня, да я ему не понравилась, очень уж тоща была, это точно. Да только и одного раза хватило, понесла я… Сперва ни одна баба не верила, что я беременная. «Вон, — говорили, — толстеешь на маркграфском харче, воруешь небось!» Только уж когда живот к носу стал, поверили. Родила я в хлеву, ничего, не очень больно, мальчонка вышел. Родила, а молока мало, грудь-то еще детская совсем… Может, и помер бы он, да спасибо, добрые люди взяли, выкормили. Десять лет уж ему…
— А звать-то как? — перебил Марко, судорожно вцепившись пятерней в свою комковатую бородищу.
— Марко зовут, — ответила Марта, — говорят, в честь деда, отца моего!
— Господи! — взвыл «счастливый» дед и отец. — За что караешь?! За что?
— Не гневи Господа! — строго сказал Ульрих. — Семя твое Господь прорастил, не пресекся род твой, смири гордыню и моли Господа, чтобы простил он твой грех.
Марко забормотал молитву, Ульрих же сказал, повернувшись к Марте:
— Отец он тебе, сыну твоему дед. Марко его зовут.
Девка всхлипнула, захлюпала носом. Затем продолжила свою невеселую историю:
— Отдала я его в одну семью. У них девка родилась, девятая, а парня-то не было, отец там уж старый, мать тоже видит, что десятого ей не выдюжить. А сын-то им был нужен! Сына нет, служить некому — маркграф землю отберет. Вот они моего с маркграфом сына и взяли, так что маркграфу его собственный сын служить будет…
— Ладно, — пробухтел Марко, — давай дальше о себе.
— Дальше? Дальше все было, жила как скотина, работала в грязи, били чем попало. Розгами секли, ремнем драли, кнутом хлестали, плетками пороли, за волосья таскали, ногами пинали — и за дело, и так просто. А уж к мужикам привыкла, кто хочет — тот и берет! За сироту заступиться некому… Идет какой-нибудь мужик, пальцем поманит — иду. Потом встану, подотрусь да пойду — и стыд уж потеряла. Первое-то время плакала, топиться да давиться собиралась… Не смогла. Жить хоть и противно было, а помирать все-таки страшнее. Ну а однажды я не стерпела, огрела молотком одного барона — уж очень сильно он мне в грудь зубами впился, вот-вот — и отгрыз бы… А дело было за кузней, под телегой… Кузнец, видно, исправлял что-то да и забыл молоток. Тяжелый молоток был, у барона только куски от черепушки полетели…
— Господи-и! — простонал Марко. — Убивица!
— Так уж вышло… За этакое дело мне маркграф обещал голову снять, да, видно, не очень ему этого барона жалко было. Пороть велел кнутом на площади, спасибо, хоть не клеймил. Пятнадцать кнутов в Визенфурте дали, майстер Вальтер порол, который с трех кнутов хребет перебивал. А меня-то и он пожалел — два месяца пролежала, но выжила… Так до двадцати лет прожила, у маркграфа. Еще троих родила, от кого не помню. Один сразу помер, третий через год, а еще одного, второго, монахам отдала, ему уж шесть лет должно исполниться, если жить остался… А потом что-то на меня нашло и сбежала я в «Нахтигаль», скоро пятый год, как сбежала. Там-то получше было… Хотя и там всякое бывало…
Марко разрыдался. Звероподобного вида угрюмый мужик, плачущий, как дитя, — зрелище нелепое и трогательное.
Марта виновато поглядывала то на Ульриха, то на Марко, утиравшего слезы огромным волосатым кулачищем.
— Не плачьте, не плачьте, отец мой, — сказала она дрогнувшим голосом. — Встретились же мы, встретились. Теперь никуда, никуда вас не пущу! Сама с вами пойду, куда позовете, хоть в костер!
Марко наклонился с седла и обнял ее, прижал к себе.
— Золотко ты мое, девочка милая… — шептал Марко. — Добрая, добрая-то какая! Э-эх!
Ульрих протер левый глаз пальцем; рыцарь почувствовал какое-то стеснение в груди, и слеза выкатилась ему на щеку и шлепнулась на стальной надгрудник с тихим звоном… Ему захотелось сделать что-то хорошее для этих людей, которые были ничуть не хуже его, умели так же любить, страдать и ненавидеть, но жизнь сурово их била, и они теряли человеческий облик. Этих людей он презирал постоянно, всю жизнь, он всегда благодарил Бога за то, что он ниспослал ему счастье родиться графом де Шато-д’Ором, потомком славного рода, восходящего согласно родословной легенде чуть ли не к Цезарю Августу. Граф презирал простолюдинов за покорность, за обязанность работать, он был убежден, что все их предки — трусы и ублюдки, лодыри и мошенники. Впрочем, в годы скитаний и ему пришлось трудиться наравне с Марко: он узнал, как ломит спина от работы, как лопаются кровавые волдыри, натертые мотыгой, как жжет руки от соли, когда засаливаешь рыбу. Он знавал людей, которые могли бы умереть от голода и жажды, если бы рядом не оказалось слуги… Он знал многое из того, о чем люди его сословия не ведали. Да, он знал, что такое труд, но презирал работу и числил себя только воином. И вот на лесной дороге, ведущей в неизвестность, граф прозрел: он по-новому понял Христову истину о том, что «несть раб, несть господин».
Ульрих внезапно соскочил с коня и подошел к остановившемуся битюгу.
— Слезай! — сказал он Марте. — Мне тут кое-что достать надо…
Он распутал один из вьюков и, покопавшись в нем, нашел тугой сверток.
— Ты чего? — испуганно спросил Марко.
— Дочери твоей подарок, — сказал Ульрих.
— Не надобно мне ничего! — пролепетала Марта. — Не обессудьте, ваша милость, ничего не возьму!
— Дура! — сказал Ульрих. — Ты что, голышом к маркграфу поедешь?
— Я же беглая! — взмолилась девица. — Меня же запорют там!
— Не запорют! — сказал Ульрих. — Я их прежде два десятка порубаю, а потом уж, может, и запорют… Не бойся! Не тронут!
— Значит, ты мешок этот на нее надеть хочешь? — догадался Марко. — Тот, с которым я тогда тебя выручать ходил?
— Верно, — подтвердил Ульрих. — Распрекрасная вещь эта чадра!
Помимо чадры в свертке оказались восточного типа туфли без задников и с загнутыми носами и широкие шелковые шаровары, а также длинная, по щиколотки, атласная рубаха. Был там и полный комплект украшений восточной женщины, а также кое-какие предметы косметики.
— А штаны-то зачем? — удивилась Марта. — Я ж не мужик?
— У них так носят, — сказал Марко. — У сарацин!
— Так вы меня во все это обрядить захотели? — вскричала девка, но тотчас осеклась, встретив пристальный взгляд Ульриха. Марта скинула плащ и поклонилась; стоя на одной ноге, она пыталась надеть штаны. Ульрих хмыкнул и легонько шлепнул ее по ягодице — в этом-то он особого нарушения обета не усматривал!
— Ох ты нескладная! Держись за мое плечо, — сказал он девице.
Марко тоже поддержал ее за плечо, и Марта сумела-таки поместить свои телеса в шаровары, которые туго обтянули ее массивный зад. Затем были надеты другие предметы сарацинского туалета, в том числе чадра, из-под которой видны были одни глаза.
— Ну и пугало я, наверно? — вздохнула Марта.
— Ничего, — сказал Ульрих. — Так будет лучше!
— Верно, теперь уж точно не узнают, — солидно подтвердил Марко.
— А вдруг спросят чего? — обеспокоилась новоиспеченная сарацинка. — Я ведь по-ихнему не умею…
— А тебе дуре и не надо говорить, делай вид, что нашего языка не понимаешь, да лицо вот так прикрывай, понятно?
— Попробую… — Марта повторила вслед за Ульрихом и Марко несколько «восточных» жестов и телодвижений. Когда учителя сочли свою ученицу достаточно подготовленной, ее снова посадили на лошадь…
Проехав еще полторы мили, путешественники оказались на распутье трех дорог. Ульрих знал, что все три дороги ведут к Визенфурту. Одна из них сворачивала к реке и тянулась вдоль нее, повторяя все речные изгибы и излучины; другая, петляя между холмами, выводила к главным городским воротам Визенфурта; а третья в двух милях от распутья резко уходила в гору, именуемую Тойфельсберг. Когда-то, возможно еще во времена Юлия Цезаря, эту дорогу прорубили римские легионеры. На Тойфельсберге, вероятно, был военный лагерь какого-нибудь римского гарнизона, ибо в чащобах, которые поднялись вокруг этой горы, еще и в описываемое время сохранились земляные валы, какие-то каменные сооружения непонятного назначения, ржавые обломки оружия, битые горшки и обглоданные кости. Когда римляне ушли, здесь обосновались франки и лет пятьсот держались, отбивая налеты враждебных племен, держались, пока вконец не пережгли все частоколы и не перепортили все земли. Плюнув в конце концов на гору, они перебрались ближе к реке, где и возник Визенфурт. Гору Визенфуртский епископ проклял еще за сто лет до рождения Ульриха, с тех пор ее называли Тойфельсбергом — Чертовой горой, и по ней мало кто отваживался ездить — разве что крепко выпив, в большой компании и днем. Дорога постепенно зарастала, но еще не совсем заросла — во всяком случае, гуськом по ней вполне можно было проехать.
— Направо! — сказал Ульрих и потянул повод своего коня. Животное — его Роланд — прекрасно понимало хозяина, но тут Роланд навострил уши и заартачился, явно не желая выполнять команду хозяина.
— Э, парень! — удивился Ульрих. — Ты чего дуришь? Плетки хочешь?
Жеребец заржал и вдруг не спеша направился к кустам. Ульрих не стал его удерживать — его заинтересовало поведение коня. И только тут Ульрих услыхал доносившийся со стороны Визенфурта тяжелый стук копыт — стук копыт тяжеловооруженной конницы.
— Уж не маркграф ли нам встречу готовит? — усмехнулся граф.
— Заедем-ка в лес, ваша милость? — предложил Марко. — Бережного и Бог бережет… Тебе не страшно, дочка?
— Стра-ашно! — пролепетала Марта из-под чадры.
— Поехали направо! — приказал Ульрих и, подстегнув Роланда, направил его в сторону Тойфельсберга. Копыта стучали по главной дороге; отъехав от нее в глубь леса, Ульрих велел Марко и Марте ехать дальше, а сам, спешившись и сняв часть вооружения, вернулся к придорожным кустам.
Конский топот приближался, и вскоре из-за поворота дороги показались головные всадники с факелами; их было больше десятка. Всадники подскакали к распутью и остановились. Ульрих сразу же узнал в них воинов епископа. Немного погодя из-за поворота появилась основная колонна всадников. Войско епископа стало сворачивать на дорогу, ведущую к реке. Всадники ехали молча, по четыре в ряд; все они были в доспехах и в черных одеждах; пики их грозно глядели в ночное небо. Во главе войска, в сопровождении оруженосца, ехал человек, лицо которого было наполовину закрыто капюшоном. Он походил на огромную нахохлившуюся хищную птицу. Ульрих насчитал не менее тысячи воинов. Когда вся колонна въехала в лес, всадники, стоявшие у поворота дороги, пришпорили лошадей и, роняя с факелов пылающие капли смолы, поскакали вдогонку за колонной.
С кем же епископ собрался воевать? — размышлял Ульрих, возвращаясь к своему коню. — Неужели сам отправился освобождать Гроб Господень? На него непохоже… Решил собрать недоимки? Но ведь там, у реки, куда он повел войско, — земли маркграфа! Не станут же два государя одного края резаться в открытую? Да если бы и возникла ссора, то он скорее бы послал войска на замок маркграфа. Зачем искать врага там, где его нет? Может, кто из баронов не угодил святой церкви? А может, он пошел на Шато-д’Ор?!.. Да, но до Шато-д’Ора, если ехать вдоль реки, будет гораздо дольше. И потом — всего тысяча воинов, без лестниц, без таранов и баллист против стен Шато-д’Ора? А ведь в замке сотни опытных воинов да еще три сотни слуг, которые неплохо стреляют из луков… Нет, Шато-д’Ор им не по зубам. Скорее всего они отправились учить уму-разуму какого-нибудь захудалого барона вроде Вальдбурга.. И судя по всему, с ведома марграфа. Ну да ладно…
Ульрих вновь вооружился, подошел к коню и забрался в седло.
— Ну, Роланд, — похлопал он жеребца по шее, — молодец ты у меня, молодец!
Пять минут спустя он догнал своих спутников и небрежно бросил:
— Ерунда все это, монахи на кого-то пошли. Тысячу латников епископ к реке повел.
— Бог с ними! — сказал Марко. — Лишь бы нас не трогали. Ребятишки-то наши где? Франческо и этот, как его?..
— Неужто же их Альберт без охраны отпустил? — вслух подумал Ульрих.
— Да и охрана не поможет, если малым числом, — философски заметил Марко. — Но Бог милостив, так ведь?
— Господи, — всхлипнула Марта, — а что за ребята?
— Один мессиру сын и к тому же оруженосец, а второй — оруженосец мессира Альберта де Шато-д’Ора…
— А-а-а! — протянула Марта. — А мессир-то Альберт родня вам, ваша милость?
— Племянник.
— Я думала, сын. Похож очень… И характер такой же… Я вот, грешница, соблазняла его, а он не поддался, как и вы… Красивый он, только скромный… — Она внезапно замолчала.
Какое-то время ехали молча. Луна то ныряла в тучи, то обратно выплывала, а факел Ульрих зажигать не хотел — ведь в чаще мог скрываться кто угодно. Дорога поднималась вверх по склону Чертовой горы. Ехали ощупью; Ульрих копьем нащупывал проходы между кустами, которыми заросла дорога, и осторожно направлял в них коня. За ним ехала Марта с вьюками, а за ней — Марко на своей кляче. Тишина стояла жутковатая…
Внезапно налетевший ветер разогнал тучи, и холодная серебристая луна засияла во всей своей красе — засияла, как начищенная серебряная монетка. Лунный свет заливал просеку, придавая ей вид совершенно фантастический: неверные, колеблющиеся очертания кустов и деревьев, трав и камней, окантованные призрачным серебристым сиянием; поднимавшиеся с сырой земли испарения, принимавшие очертания сказочных существ; муравейники, словно мохнатые шапки вросших в землю великанов; корни поваленных деревьев, казавшиеся то щупальцами, то ужасными когтистыми лапами, — все это наводило на мысли о колдовстве и нечистой силе, создавало ощущение смертельной опасности, грозившей неизвестно откуда.
Хотя закутанная в чадру Марта поминутно вскрикивала, ахала и охала, она не очень боялась лесной чащи. Ей казалось, что двое огромных, могучих, умудренных опытом и закаленных бранными трудами вооруженных мужчин надежно защитят ее от любых напастей. Ее отец и господин ее отца казались ей непобедимыми воинами, способными противостоять и силе естественной, и сверхъестественной. Поэтому страх ее был скорее внешний, чем внутренний.
Марко тоже боялся. Но налети сейчас пятьдесят или сотня разбойников — он бы бился с ними топором, резал ножом, пускал бы в них стрелы… Все это он проделывал не однажды. Но вот страх перед неведомым был куда сильнее. Правда, Марко убеждал себя в том, что господин его отважен и непобедим, что он найдет выход в любой ситуации, однако в глубине души он знал, что Ульрих не всесилен… Внешне Марко сохранял спокойствие, не ахал и не охал, как его дочка, а только украдкой крестился.
Еще глубже был упрятан страх Ульриха. Разумеется, никто бы не догадался, что граф чего-то боится. Внешне он казался спокойным и уверенным в себе, но в глубине его души гнездился страх, почти ужас. В отличие от Марко граф боялся и естественного, и сверхъестественного. Он знал, что в такой темноте легко сбиться с дороги и угодить в трясину на склоне горы. Еще проще, сбившись с дороги, выехать на какой-нибудь обрыв и свалиться с него. Ульрих постоянно убеждал себя в том, что на этой дороге нечего ждать засады, но в то же время он прекрасно знал, как просто сейчас, притаившись у дороги, поймать его шею в петлю, как просто выдернуть всадника из седла, зацепив багром… Ульрих знал также, что никакие доспехи не спасут от удара копьем в бок, что они не смогут защитить его даже от стрелы, пущенной в упор умелой и сильной рукой… Образы ведьм, чертей и вурдалаков тоже всплывали из глубин его сознания, хотя их рыцарь меньше опасался. Ульрих боролся со страхом героически, он пытался отогнать его, отбросить, истребить, но за каждым отбитым приступом страха следовал новый штурм, еще более яростный. Но Ульрих знал: победу над страхом приносит лишь одно: реальная опасность. Появись она сейчас — и страх мгновенно и бесследно исчез бы. Выскочи из засады сотня разбойников, выйди из чащобы великан в пять саженей ростом, явись хоть сам дьявол — ничто не устрашило бы тогда Ульриха. Так уж был устроен этот человек — его страшила не сама опасность, а ожидание ее.
Наконец дорога перевалила через Чертову гору и пошла под уклон. Здесь пришлось спешиться и вести лошадей в поводу, так как этот склон был намного круче. Спешившись, Ульрих, как ни странно, почувствовал себя в большей безопасности — во всяком случае, его уже никто не мог сбросить с коня.
Марко, придерживавший свою клячу, чтобы не скатилась по склону, вдруг с шумом втянул в себя воздух.
— Сдается мне, ваша милость, что где-то палят кабана, — заметил он.
— Неплохой у тебя нюх. — Ульрих, в свою очередь принюхиваясь, подтвердил: — Точно, запах паленой щетины…
— Господи! — закрестилась Марта. — Не оставь рабов твоих, упаси нас от врага рода человеческого!
— Уж не думаешь ли ты, дуреха, что мы до преисподней добрались? — усмехнулся Ульрих.
— Да ведь как сказать, ваша милость, — поддержал дочку Марко. — Известно, какой приличный человек возьмется в этакий-то час кабана жарить, да еще на Чертовой горе!
— Зажгли бы факел, — попросила Марта, — хоть посветлее будет.
— Вот как раз этого-то делать не надо, — наставительно произнес Ульрих. — Пламя обладает способностью притягивать к себе стрелы…
Стало совсем темно, потому что луна наглухо ушла в набежавшую тучу.
— Может, опять коням морды и копыта замотаем? — предложил Марко.
— По-моему, не стоит, старина! В темноте да на крутом склоне это все равно не поможет, и оружие наше брякает, камни с дороги катятся, ветки трещат — шуму не меньше будет. Да и потом, лучше, если мы шуму произведем побольше. Если кто и жарит сейчас в лесу кабана, так наверняка не ожидает встречи с большим отрядом.
— Нас-то всего трое, — напомнил Марко.
— Так, значит, надо орать и шуметь так, чтобы все думали, что нас тут тысяча! — И, набрав побольше воздуха в легкие, Ульрих заорал на весь лес:
Эй, давай сюда, старуха,
Бочку красного вина!
Чтобы смог набить я брюхо,
Ты зарежь мне кабана!
Марко и Марта заржали так громко, что эхо, рассыпавшись по стволам деревьев, по горным обрывам и скалам, ответило такой многоголосицей хохота, словно рассмеялись добрых три, а то и четыре сотни лихих удальцов. Марта, хорошо знавшая все кабацкие песни, приободрилась и заревела хриплым контральто:
Поросенка, и теленка,
И две дюжины гусей.
Дай мне во-о-дки два-а бочонка
Да колбас не пожа-а-алей!
Эхо от первого куплета смешалось с эхом от второго куплета, создав полное впечатление, что через леса и горы движется многочисленная колонна людей, да такая большая, что пока до хвоста колонны доходит первый куплет, в голове уже начинают третий.
— А ты чего молчишь, скотина? — прикрикнул Ульрих на Марко. — Слов, что ли, не знаешь?
Марко кашлянул так, что, будь уже изобретены пушки, можно было решить, что это выстрел из бомбарды, и заревел — лес завибрировал и затрясся от его густого пропитого баса:
А еще кати мне сыру,
И барана, и цыплят!
Хлеба не забудь, проныра,
Пива этак ведер пять!
Четвертый куплет грянули хором, причем Ульрих аккомпанировал себе лязгом меча по щиту, Марко — колотя обухом топора по чугунному котелку, а Марта — палкой по запасному шлему Ульриха.
А как я поем досыта,
Приготовь-ка мне кровать,
Чтоб была перина взбита
И подушек двадцать пять!
Вряд ли стоит утверждать, что эта песня, о достоинствах которой читатель может судить лишь по словам, имела столь же прелестную мелодию, как, скажем, значительно более поздние «Дойчланд, Дойчланд юбер аллес» либо «Аллон, анфан де ля Патри»[5]. Не стоит также утверждать, что это было высокохудожественное трио, исполнительское мастерство которого могло доставить удовольствие поклонникам классического вокала. Все трое, естественно, орали кто во что горазд, преследуя лишь одну цель — наделать как можно больше шума. Многократно повторенный эхом и усиленный акустическим резонансом, этот шум как бы пробудил Чертову гору. И Тойфельсберг, и весь его дикий нехоженый лес, и все поляны, скалы, ложбины, урочища заполнились какофонией звуков, которую организовали эти три забубенные головушки. Какофония все усиливалась, потому что песня была длинная и к тому же от куплета к куплету становилась все непристойнее.
А еще найди красотку
Для забавы для моей.
Хоть девчонку, хоть молодку,
Только б ляжки пожирней!
Ох, уж я ее поглажу!
Ох, уж в глазки погляжу!
Маслом розовым помажу
И в кроватку положу!
Дальше пошло уже такое, что в приличный роман, по совести говоря, уже и не стоило бы вписывать. Впрочем, наш роман — неприличный, здесь это все сойдет! Надо же дать хоть какое-то представление о том, что могли распевать полуночные гуляки в середине первой половины второго тысячелетия нашей эры. Правда, если бы воспроизвести в точности великим и могучим русским языком то, что было спето на немецком, да и то на каком-то его диалекте с массой галлицизмов и латинизмов, то получится уж больно круто. Поэтому текст этой песни, в общем, будет относительно невинным.
Повалю ее в кроватку
И, как прежде, в старину,
Ухвачу ее за пятку
И коленки растяну.
И тогда увижу что-то,
Приготовлю инструмент,
А затем — придет охота,
Засажу в один момент!
В это время вновь выскочила луна, и на просеке, уклон которой стал заметно более пологим, посветлело. Теперь можно было не бояться свалиться, и путники вновь залезли на коней. Разбойников или кого-либо другого они уже не боялись. Сколько ни вглядывались в белесые просветы между стволами деревьев, никого более или менее страшного они не увидели. Впрочем, в отличие от них у нас есть возможность проникнуть за стену леса и поглядеть, что же там творится.
Примерно в полумиле от просеки действительно располагался бивак разбойничьей шайки. Разбойнички действительно смолили довольно тощего кабана и, сетуя на горькую свою лесную жизнь, готовились к трапезе.
— Помолимся? — спросил какой-то новичок, наивно полагавший, что еще не поздно попытаться спасти свою грешную душу.
— И так сожрем! — безапелляционно заявил атаман, убежденный, что от ада его уже ничто не спасет.
И как раз в этот момент в лесной тиши, словно взрыв бомбы, раздалась громовая песня. Понять, где орут, было нельзя, сколько человек — тоже, и бедным разбойничкам показалось, что пьяная орда из нескольких тысяч человек ввалилась в лес, громыхая железом и вопя непристойности.
— Господи, Пресвятый Боже! — ахнул один из разбойничков, беглый крепостной Шато-д’Оров. — Да ведь это, кажись, покойный мессир Генрих поет!
— Ты что, свихнулся? — пробормотал атаман, чувствуя, как по спине его побежали весьма крупные мурашки. — Как это покойный мессир песни петь может?!
— Да уж, значит, может… — пролепетал беглый. — Значит, может!
— Черт побери! А ведь верно! — рявкнул вожак с легким испугом в голосе, прислушиваясь к какофонии звуков. — Слыхал я, как ваш мессир песни орал в пьяном виде… Это его любимая, он ее всегда пел, когда с охоты возвращался…
— Чур, чур меня! Сгинь, нечистая! — закрестились разбойнички.
— Неужто воскрес?! — вслух подумал беглый.
— Не-е, — сказал разбойник из бывших монахов, который воспринял это явление несколько более спокойно, чем остальные. — Это, должно быть, дух его мается…
— Погребли-то ведь его по-христиански, как положено, — с сомнением в дрожащем голосе произнес беглый, — чего ж ему на том свете не сидится?
— Значит, дело какое есть, — глубокомысленно почесывая плешь, предположил экс-монах. — Может, душа этому мессиру какая-то понадобилась, а может, еще чего…
— О Господи! — взвыл беглый. — Уж не по мою ли душу он пришел?!
— А чего? — заметил монах. — Очень может быть. Он хозяин твой, имеет право…
— Это не по писанию, — обиделся беглый. — На том свете не положено…
— Ишь ты! — воскликнул монах. — Знаешь ты, чего положено, а что нет? Ты читать-то умеешь, орясина?
— Откудова…
— А чего ж ты лезешь тогда?! «Не по писанию»! А ты читал, что в нем написано? Ну и помалкивай!
В вихре звуков послышался заливистый хохот Марты…
— Баба, что ли?
— Нет, — сказал беглый, — это больше на сынка его похоже, Гаспара!
— Господи, — суетливо крестясь, поежился одноглазый разбойник, одетый в одну лишь звериную шкуру и не имевший каких-либо штанов, — да они с собой, поди-ка, всю дружину, что под Оксенфуртом полегла, привели!
— Удерем? — рассудительно предложил кто-то.
— От духов-то?! — презрительно переспросил монах. — Куда ж ты от них убежишь, дурачина?!
— А ведь он с дружиной-то за маркграфом пришел! — ободрил себя беглый. — Чего ему из-за меня-то беспокоиться…
— Миром Господу помолимся-а! — возгласил монах, и разбойнички упали на колени. Пока они молились, кабанья туша окончательно обуглилась…
…«Дух Генриха Шато-д’Ора и его погибшая дружина» между тем уже закончили спуск с Тойфельсберга и очутились всего в полумиле от окраины Визенфурта, точнее, от захудалой гончарной слободы, для которой места внутри города не хватило.
— Ну что, — спросил Ульрих у своих спутников, — будем в город стучаться? Ворота уж небось давно закрыты…
— Не надо, я думаю, ваша милость, ночью в ворота лезть, — высказался Марко. — Шумно будет, да и пришибить могут ненароком…
— А куда же денемся? — спросила Марта. — Шатер ставить будем?
— Нет, это не пойдет! — сказал Ульрих. — Слишком заметное сооружение. Лучше ночевать попросимся к кому-нибудь победнее…
Выбрав одну из самых захудалых хибарок, в ночи казавшейся грудой соломы, бревен и веток, путники вошли во дворик, где уныло чавкала худющая, словно джейран, корова. Бряцание оружия и конский храп заставили пробудиться хозяйку дома. Это была рослая тридцатилетняя вдова-гончариха.
— Ох ты, Господи, — всполошилась она, — ваша милость, да куда ж вы? У меня и места-то столько нету! Смилуйтесь!
— Тихо, — внушительно произнес Ульрих, — не ори. Всех примешь. Коней к корове твоей в хлев запихнем, за ночь они ее не съедят. Слуг моих на сено уложим, не изомнут за ночь… Хе-хе… А сам я в доме лягу.
— Как будет угодно вашей милости, — сказала вдова, и в голосе ее появились некие нотки, которые позволяли предположить, что присутствию в своей хижине мессира рыцаря вдова даже несколько радуется.
Ульрих вошел в низенькую дверь, согнувшись в три погибели. Стена избушки стояла с наклоном градусов в шестьдесят, и, проходя внутрь помещения, Ульрих не мог отделаться от ощущения, что, задень он потолок или стену, — все строение с грохотом завалится набок. Жилище вдовы представляло собой зрелище весьма неприглядное. Это был некий гибрид гончарной мастерской, склада готовой продукции — грубо сляпанных горшков разного калибра, — курятника и собственно жилья. Большую часть помещения занимала мастерская с примитивным гончарным кругом, печью для обжига горшков и огромной ямой для замеса материала. Все стены были обляпаны потеками засохшей глины и закопчены дымом от потрескавшейся печи. Пол — земляной, только кое-где через лужи были положены доски. Границу мастерской и жилого помещения обозначал куриный насест, где, нахохлившись, спали пять-шесть куриц и одноглазый петух. В жилой части имелся очаг — обложенное камнями кострище, над которым в потолке зияла здоровенная дыра. Все остальное пространство, за исключением кучи сена, поверх которой лежали свернутая овечья шкура вместо подушки и сшитое из трех овчин одеяло, было заставлено от пола до потолка горшками. Ульрих подумал, что перспектива быть задавленным обрушившейся продукцией этого явно убыточного производства весьма и весьма реальна.
— Вот уж как у меня, не обессудьте, мессир рыцарь! — виновато сказала вдова, обводя рукой освещенное тусклой лучиной хозяйство.
— Ладно, — сказал Ульрих и стал расстегивать доспехи.
— А мне куда ложиться прикажете? — смиренно поинтересовалась гончариха.
Ульрих понял, что гончариха спрашивает это неспроста. Лечь она могла только на ту же кучу сена и под ту же самую овчину, что и Ульрих. Выгонять ее во двор Ульрих не хотел. Соображения гуманности были лишь одним — и наиболее незначительным — обстоятельством, которое определяло это его решение. Во-первых, выставленная из дома гончариха направилась бы к кому-нибудь из родных или знакомых, и таким образом количество лиц, знающих о приезде Ульриха в слободу, резко увеличилось бы. Среди осведомленных могли оказаться и люди маркграфа. Во-вторых, она могла отправиться на сеновал, точнее, на ту кучу сена, которая была свалена у стены хлева, где должны были переночевать Марко и Марта. Ей там тоже находиться было излишне, поскольку она могла помешать отцу и дочери разобраться в том, какие между ними должны существовать отношения: чисто семейные или еще и половые, а кроме того, могла узнать то, чего ей знать не следовало. Наконец, действительно неудобно было выбрасывать несчастную вдову на улицу в награду за ее гостеприимство.
— Ложись здесь! — сказал Ульрих, указывая на кучу сена. Найдя на стене нечто, что при значительной доле фантазии можно было принять за распятие, Ульрих встал на колени и начал молиться. Вдова встала поодаль и тихонько повторяла за Ульрихом слова молитвы. Помолившись, Ульрих улегся на сено и положил голову на овчину, заменявшую подушку. Приятная нега разом охватила его тело, только сейчас Ульрих почувствовал, что устал. Хозяйка между тем задула лучину и спросила Ульриха:
— Мне это… ваша милость, рубаху-то не снимать?
Следовало раньше сообщить читателю, что, кроме длинной льняной рубахи и платка, на ней ничего не было.
— Исколешься ведь вся, — сонно сказал Ульрих, — ложись.
Перекрестившись, вдова забралась под овчину и, в ожидании, улеглась на спину. Грех противозаконной любви ее не смущал по двум причинам: Ульрих, благородный господин, мог с любой простолюдинкой поступать, как ему вздумается, эта аксиома была вбита в гончариху с детства, а кроме того, без мужа гончариха еще не привыкла, и в данном случае имело место сочетание приятного с полезным. Правда, кое-какое неприятное ощущение греховности ее немного тревожило, но вдове гораздо сильнее хотелось совершить грех, чем не совершать его. Она лежала, прикрыв глаза, сердце ее сжималось в предвкушении давно не испытываемого ею одного из немногих доступных ей жизненных удовольствий… Но рыцарь, отвернувшись от нее, спал как убитый. Вдова вздохнула, разочарованная в своих надеждах, и повернулась на бок, спиной к Ульриху…