Самой приятной новостью того года явились огни Днепрогэса, поднявшегося из руин. Одновременно были возрождены восемьсот заводов и фабрик. Окрепли и развернулись во всю мощь ровесники многих фронтовых побед. Так в Рубцовске сошёл с конвейера десятитысячный алтайский трактор, в Красноярске — первый самоходный комбайн.
Павла Прохоровича взволновало и обрадовало то, что — после долгого перерыва — собрался Пленум Центрального Комитета. В решениях Пленума были ответы на некоторые из беспокойных вопросов Шарова, на его раздумье о путях восстановления сельского хозяйства. Павел Прохорович узнал, что конструкторами созданы новые машины. Поскорее бы изготовили их да побольше! А самое главное — там говорилось, что в Зауралье и Сибири следует сеять два сорта пшеницы — скороспелую и позднеспелую. Дойдёт черед и до других новшеств.
Через несколько дней появился Указ о присвоении сорока девяти лучшим передовикам сельского хозяйства звания Героя Социалистического Труда. За первыми наградами последовали другие. Мелькнули знакомые фамилии гляденских колхозниц.
— Девки обскакали нас! — шумел Кондрашов в кабинете Шарова. — Благословляй меня на десять гектаров. Я все курятники вычищу, из всех печей золу выгребу на удобрение. Громкий дам рекорд!
— Действуй! Только на всей посевной площади бригады.
— Ну, ты — опять своё.
В кабинете сидели бригадиры, члены правления, заведующие фермами. Собрались на очередную планёрку. Пришли без опоздания, и Шаров про себя отметил — многие из них в армии привыкли к точности и чёткости, научились ценить время.
— У нас, как на фронте, — заговорил он, и это было не поучение, а раздумье вслух. — Помните, каждое наступление готовилось постепенно, тщательно? Сначала подбросят боеприпасы, горючее, продукты; передвинут резервы; сосредоточат танки, артиллерию, самолёты. А уж потом — удар. Выигрыш сражения. Наша задача — покончить с недородами. И у нас будут ежегодные высокие урожаи…
— Да что ты нам лекции читаешь! — Кондрашов укоризненно ткнул в сторону председателя шапкой, зажатой в руке. — Будут, будут… Через три-четыре года? А мне не терпится. Охота нынешним летом опрокинуть Забалуева на обе лопатки.
— Отлично! — подхватил Шаров. — Посылай завтра подводы за минеральными удобрениями.
Бригадиры докладывали о неотложных делах. Время от времени Шаров вносил поправки. Делал он это так тонко, что иногда слышалось в ответ: «Я тоже подумывал…», «Да, так, пожалуй, будет лучше». Они вспомнили и о дополнительной очистке семян, и о ремонте машин, и о многом другом, что предстояло делать завтра каждому из них.
Весь вечер Павел Прохорович насторожённо посматривал на бригадира второй бригады Субботина. Это был довольно молодой, громоздкий человек, голова у него походила на свежий, лохматый стог бурьянистого сена, взъерошенного ветром, нос толстый, рыхлый, даже зимой запылённый, а глаза едва заметны, будто мышки в норках. Не легко понять, что на душе у этого человека. Всегда скупой на слова, сегодня он молчал больше обычного.
Шумливый и насмешливый Кондрашов, сидя рядом, не выдержал и толкнул его:
— Что ты, сосед, такой серый, как ненастный день? Будто у тебя баба на сносях ходит и грозится седьмую девку подарить.
Переглянулись пересмешники (у Субботина росло шесть дочерей!), захихикали.
Субботин как глыба навис над маленьким Кондрашовым, собираясь обрушить на него какое-то тяжёлое слово, но в приоткрытой двери десятый раз показалось розовое, как раскалённая сковорода, лицо Стёпы Фарафонтова, и все захохотали.
— А чего я тутока смешного сделал? — Язык у парня ворочался туго, словно у ребёнка, ещё не научившегося говорить. — У всякого может быть своя докука. Вчера сказали: принеси заявленье — вырешим. Теперича заволокитили…
— Получше, Стёпка, попроси, — подзуживали из-за двери.
Фарафонтов перешагнул порог, мял клочкастую заячью шапку в руках и мямлил:
— Ну, Павел Прохорович… Правление всё вообще… Отпустите меня. Одного-то можно…
— Нельзя! — с напускной суровостью потряс головой Кондрашов. — Без тебя колхоз нарушится. Ты — главная подпорка!
— Ну-у, сказа-ал… Есть мужики проворнее меня. Вон Демид Ермолаевич Субботин. На нём — вся бригада. А я что?..
— А кто будет племенному быку хвост крутить? Он, кроме тебя, никого не признаёт. На всех кидается. Ты хочешь, чтобы кого-нибудь рогами запорол? Такие твои зловредные замыслы?
— Без всяких замыслов… Я ведь тоже за колхозы. Понимаю.
— А сам увиливаешь. Увёртыш! — продолжал строжиться Кондрашов. — Ты к Бабкиной обращался? Нет. Сразу — в правление. Надо, брат, по инстанциям.
Поднялась Катерина Савельевна, заговорила строго, отсекая концы фраз взмахом руки:
— Сразу скажу, не отпустим с фермы. И для твоей же, Степан, пользы. Да. Чтобы ты был сытым и здоровым…
— Одного-то можно… К быку найду замену…
— Куда ты рвёшься? Подумай. Что будешь в городе делать? Улицы подметать? Только. Да ты с твоим… — Катерина Савельевна хотела сказать: «умишком», но вовремя поправилась — …с твоей ленью на хлеб не заработаешь. Определённо.
Фарафонтов не отступал. Никакие доводы на него не действовали. Чтобы избавиться от назойливого просителя, Шаров передал заявление Катерине Бабкиной. Пусть обсудят на ферме.
За всё это время Субботин не проронил ни слова; облокотившись на колени, уставился в пол.
Когда разговор закончился и люди стали расходиться, он поднял недобрые глаза на Кондрашова, но тот опередил:
— За целый-то час придумал сдачу на мои слова? — спросил с остренькой усмешкой. — Выкладывай.
— Ничего я не придумывал. А скажу — язык у тебя, как шило. Но колет без толку.
Субботин пережидал Кондрашова. А тому не терпелось узнать: что задумал сосед? О чём поведёт речь? Шаров показал Герасиму Матвеевичу на часы: пора отдыхать. Остались вдвоём. Но Субботин попрежнему сидел, опершись локтями о колени. Павел Прохорович подошёл и сел рядом с ним:
— Потолкуем, Диомид Ермолаевич. Что у тебя наболело?
— Решил уехать, — угрюмо ответил бригадир, не подымая глаз.
— Как Фарафонтов? «Одного-то можно отпустить…»
Шаров почувствовал, что сказал лишнее. Такими сравнениями с глуповатым парнем Субботина не проймёшь. Он промолчит, не выскажет обиды, а сделает, что задумал.
— Ты, Диомид Ермолаевич, чем-то недоволен? — мягко и озабоченно заговорил Шаров. — Обиду затаил. Носишь на сердце. А ты говори прямо. В глаза. Будет лучше.
— Могу сказать. — Бригадир медленно поднял голову, будто она была свинцовой. — И ты сам, наверно, помнишь: не отпустил меня к шуряку на свадьбу.
— Только и всего?!
— Не мало. — Субботин почесал за ухом. — Свадьба — дело большое. От неё — всё. Либо у человека отрастут крылья, либо ноги подкосятся. Вдруг понадобится поддержка, совет? А мы даже не знаем молодухи. Не уважили её. Стыд сказать, на свадьбе не погуляли. Непорядок!
Молчаливый бригадир разговорился, и это уже было хорошо. Шаров напомнил ему: летний день год кормит. Потому и не отпустил на свадьбу. В страду не до гулянок. И в прежнюю пору это понимали: в поле мужики работали без отдыха, без выходных дней.
— А я хочу — с выходными, — упрямо заявил Субботин. — И чтобы отпуск был. Вот и решил…
— У тебя, Диомид Ермолаевич, полдюжины дочерей. Куда ты с ними?
— Не тебе о них заботиться. Прокормлю. Одену. На ноги поставлю. Как-никак, там получка — два раза в месяц! А у нас? Никаких денежных авансов. Целый год ждать скучно. Баба в тягости и то ходит меньше. Ребёнок народится — пол-литра купить не на что. А ведь полагается угостить родных. Неужели все праздники до годового отчёта откладывать?
В словах бригадира была правда, и Павел Прохорович, не умея кривить душой, не стал возражать. Он спросил:
— Значит, шурин сманивает в город?
— У меня своя голова на плечах. А шуряк, конечно, поможет. Есть где притулиться в первые дни.
«У всякого свои мотивы, — задумался Шаров. — Девки на город кивают: «Там каждый день — кино». Капа про обновки толкует. Этот — про авансы и отпуска. Пока что — козыри у них. Надо поравнять. Киносеансы мы нынче уже будем устраивать на бригадах каждую неделю…»
Пауза затянулась. Субботин мог оказаться в выигрыше, и Павел Прохорович поспешил нарушить молчание решительным натиском:
— Мы с тобой — однополчане. Ты был ефрейтором. Водил отделение в атаку. У тебя — три ордена Славы. Медали во всю грудь. За храбрость. За образцовое выполнение воинского долга. За преданность Родине. Всё — по заслугам. Ну, а представь на минуту… Вот ты, к примеру, струсил в бою. Твои солдаты ушли вперёд, а ты — в кусты. Рядовым бойцам — награды за победу. А тебе что?.. Сам знаешь… Вижу, хочешь возразить: нельзя сравнивать. Конечно, аналогия относительная. Но у нас ведь, дорогой мой Диомид Ермолаевич, тоже наступление. Битва за высокие урожаи. И мы с тобой — командиры. Ведём людей в атаку. Разве мы можем допустить мысль о дезертирстве? Совесть не позволит. Наш долг — удержать в строю таких, как Стёпа Фарафонтов. Он, кажется, твой племянник? Поговори с ним завтра. Растолкуй всё, будь добр. Прошу тебя, как однополчанина.
Не успевая возражать, Субботин похлопывал шапкой по колену. Шаров боялся, что вот сейчас бригадир нахлобучит её на голову, уйдёт, молчаливый, угрюмый, а утром уедет к своему шурину. За Диомидом потянется его родня, ополовинится бригада… Надо удержать мужика. Во что бы то ни стало, удержать. И Павел Прохорович, похаживая по комнате, говорил всё с большим и большим накалом:
— В твоих словах есть правда. И мы воюем за неё. Со временем введём отпуска. Построим свой дом отдыха. На берегу пруда. Возле Бабьего камешка. Тут и купанье, и рыбалка, и грибы в лесу. Как только укрепим экономику — примемся за всё это. Как ты посоветуешь сделать? — неожиданно спросил он, остановившись против Субботина. — Лучшим работникам — месячный отпуск, да? Тем, кто выработает, допустим, пятьсот трудодней.
— Шестьсот, — поправил его бригадир, по-военному поднявшись на ноги. — Пусть заработают!
— Верно! Ну-ка подсаживайся к столу — запишем всё. За четыреста трудодней — полмесяца? Так! Посоветуемся с людьми и запланируем…
У Шарова полегчало на душе.
— А в гости к шурину съезди. Трёх дней тебе хватит? Вот и хорошо. С женой собираешься?
— С ней… будь она неладная. — Субботин закинул ногу на ногу, свернул ножку из газетного обрывка, жадно глотнул дым, а потом струйкой выпустил в потолок.
По дороге домой Шаров, думая об отпусках, спросил себя: «Как сделать это?.. Чего доброго опять обвинят в нарушении Устава? Скажут: директивы нет!.. А сделать нужно. Необходимо! И пусть в центре подумают о поправках к Уставу. Жизнь-то идёт. И требует новшеств…»
Подбитые шкурками с ног косули, широкие охотничьи лыжи легко скользили по снегу: Вася шёл в Гляден. Темнозелёная ватная стёганка на нём, словно поздняя луговая отава, обросла инеем, даже чёрный ремень поседел. За пазухой — яблоки. О них — забота. Время от времени Вася запускал туда руку и щупал: тёплые. Прошлой зимой Вера ела мёрзлое яблоко и припрашивалась: «Ещё бы столько да полстолька…» Если не уехала, попробует нынешних…
Вчера прочитал Указ: Дорогину — орден Ленина. Для всех садоводов — праздник! Государственное признание! Пусть-ка теперь кто-нибудь попробует брюзжать: сады, дескать, ненужная забава. Голос осекётся!
Шаров послал старику телеграмму, поздравил от всего колхоза. Вася мог бы так же… Но сердце стучало: туда! Скорей туда! Пожать руку, поговорить… Увидеть Веру или хоть что-нибудь узнать о ней…
Можно бы запрячь Лысана. А куда его там поставишь? На конный двор? Просить разрешение у Забалуева?.. Легче проглотить лягушку, чем с ним разговор вести.
А лыжник — вольный ветер: куда захочет, туда и повернёт.
Ночевал в своей садовой избушке. На рассвете двинулся вниз по Жерновке, укрывшейся от зимы под толщу льда и снега. Из-за леса показалось по-зимнему ленивое солнце и сразу же подняло две оранжевых руки, как бы сдаваясь на милость мороза. Вялые солнечные лучи, с трудом пробивая густой, затуманенный стужею воздух, падали косо, и на розоватом снегу, будто на матовом стекле, возникали и стлались под ноги длинные лиловые тени прибрежных сосен. Там, где река делала петли, лыжник взбирался на берег и нырял в густые хвойные заросли.
За Язевым логом увидел шалаш — летний приют инженера, которому был заказан проект второй гидростанции. А рядом возвышался Бабий камешек — серая гранитная скала, отшлифованная водой и ветром. С трёх сторон к ней подступил сосновый бор. Одна маленькая сосенка, вырвавшись из цепких объятий леса, вскарабкалась наверх. Дикий ветер закинул ветки на одну сторону, взлохматил их, как длинные девичьи волосы. Но упрямая сосенка не покачнулась, не. уступила ветру, — её не страшат невзгоды.
Припомнилась старинная бывальщина. В давние времена у одного бедного пастуха была дочь, красивее всех на Чистой гриве. Она любила молодого охотника. Но отец девушки польстился на богатый калым и просватал её за дряхлого бая. Горька была участь потерять любимого и стать третьей женой старика. Девушка не покорилась дурным обычаям. В непогожий вечер разрезала кошму юрты, вырвалась на волю и побежала к своему милому. Прислужники бая гнались за ней на резвых степных скакунах. Но она успела взобраться на вершину скалы. Вот этой самой… Крикнула о своей верности и бросилась в реку… Вот как любила!..
Васе хотелось подняться на скалу и глянуть вокруг, но гранит обледенел, щели до краёв были заполнены снегом, — ухватиться не за что, некуда поставить ногу.
Под обрывом шумела и пенилась река. Над полыньёй клубился пар. А на кромках льда посвистывали остроклювые рыболовы — зимородки, будто посмеивались над морозом: «Я живой! Жи-ивой!
За Бабьим камешком Вася вынырнул из леса и по мягкому склону поднялся на Чистую гриву. Вот и гляденские поля, неприбранные, унылые, желтела стерня, похожая на короткую щетину. Бесчисленные кучи соломы торчали, словно мёрзлые кочки на болоте. Между ними земля потрескалась от лютых морозов. Никто не заботился о накоплении снега.
В доме Дорогиных было тихо. Встретила одна Кузьмовна, сухонькая, завязками фартука перетянутая, как оса. Она обрадовалась, будто родному человеку, и рассказала: Трофим — в саду, Верочка — в городе.
— Ты, голубчик, пошто с лица переменился? Ровно на тебя нежданно-негаданно лихоманка напала! Дрожишь — зуб на зуб не попадает! — встревожилась сердобольная женщина. — Проходи. Обогрейся. Путь-дорога была дальняя. Чаю выпей с малиной. От сердца отхлынет… А мы о Верочке тоскуем. Мается там…
— А с ней в городе… никого нет?
— Кругом одна. Живёт у знакомых. Ходит на ученье. Домой сулится не скоро.
— Ничего. Это к лучшему. Что одна…
— Чего же, батюшка, хорошего? В чужом углу.
— Домой воротится! Вот я — про что. — Вася сунул руку за пазуху, достал ребристые яблоки и, одно за другим, передал Кузьмовне. — Вот принёс… Прошлой зимой Вере… Верочке понравились. Называются Шаропай.
— Большущие! Как брюква!.. Поминала Верочка про такие. Много раз поминала. — Кузьмовна бережно положила яблоки в приподнятый фартук. — Спущу в подполье. Полежат до неё. Крепкие — дождутся. А ты снимай одёжку. К Трофиму пойдёшь утром. Я пирогов с картошкой испеку…
Раздевшись, Вася прошёл в комнату. Там всё было так же, как в прошлом году, только простенок между окнами выглядел по-иному: наподобие полочки, прикреплена коричневая лесная губа, та самая, с белыми, как береста, красивыми разводами, а наверху — карточка Веры. Так вот для чего девушка выпросила эту простую находку! Эх, если бы он знал заранее, отыскал бы для неё самую большую! И не одну, а десять, двадцать… Сколько её душе угодно! По всем стенам могла бы так свои портреты расставить!
А карточка, видать, недавняя? Белая шаль, шубка с пушистым серым воротником. В глазах — горячие искринки, в уголках маленьких губ — едва заметная мягкая улыбка.
Чем дольше Вася всматривался в дорогие для него черты, тем острее чувствовал, что не сможет расстаться с карточкой. Ему показалось, что Вера снялась для него, и что карточка была отправлена в Луговатку, и он стал сетовать на почту. У них в отделении — сестра Капы, могла отдать своей хохотушке, а у той — мозги набекрень и, чёрт знает, какие расчёты. Как бы то ни было, а эта карточка — для него. И Вася положил её во внутренний карман пиджака.
Уже не присматриваясь ни к чему, тревожно прошёлся по комнате. А если Кузьмовна заметит пропажу? Сейчас войдёт и укоризненно покачает маленькой головой, поседевшей полосами: «Э-э, голубчик, заворовался! А Верочка что о тебе подумает?!». Ещё хуже, если при нём вернётся Трофим Тимофеевич. Старик посмотрит вприщурку и громыхнёт сердитой поговоркой: «Гость гости, а добра не уноси!».. Не поставить ли на место?..
Вошла Кузьмовна. Кроме хлеба, принесла на блюдечке чайную ложку и три яйца.
— Не обессудь на скудном угощении, — поклонилась гостю, приглашая за стол. — Курчонки скупо кладутся. Корм-то ноне худой.
На столе лежали горкой телеграммы. Кузьмовна отодвинула их.
— Погляди сколько! Манька-почтальонша носить устала, аж пятки отбила! Всё — сюда и сюда, а в сад — ленится.
Вася пообещал доставить телеграммы и принялся за еду. Кузьмовна внесла самовар, огромный, старый, во всю грудь — медали, на боках — латки из серебряных рублевиков. Самовар пофыркивал, будто недовольный тем, что его потревожили ради одного человека. А Кузьмовна, сидя против гостя, под шум пара, подымавшегося столбом до потолка, рассказывала:
— Дом выстудили. Почитай, весь день двери не закрывались. Стук да стук. Всё идут и идут, нашего Трофима проздравляют. У него рука вон какая сильная да костистая, а, подумай, надавили до боли. Вот и уехал старик. Он, может, и остался бы дома, ежели бы не случилось заварухи. Вчера Сергей Макарович не пришёл. Сказывают, недуги одолели мужика. Животом будто маялся. А сегодня притопал, чуть свет. Даже обниматься полез. Разговаривал громко, как с глухим. В гости звал. Теперь, говорит, всё понял. Есть, говорит, чем колхозу похвалиться. Совсем было записали в отстающие, а мы развернулись. Награды получаем! Ну, а наш не стерпел. Начал ему пенять. Всё припомнил. Все мытарствия. Вы, говорит, раньше меня в работе, — как-то он мудрёно назвал её, — по рукам и ногам вязали, а теперь пришли к моему костру погреться.
— Вот это здорово! — Вася подпрыгнул, едва не опрокинув стул, на котором сидел. — Люблю прямые речи!
— Слушай дальше, — остановила его Кузьмовна плавным жестом маленькой сморщенной руки. — Председатель, будто подавился, посинел, — слова не может вымолвить. А наш режет и режет. Теперь, говорит, у вас, наверно, и брюхо с яблок не будет болеть? Пришлю, говорит, корзину из подвала… Нашла коса на камень! Я боялась, водой придётся разливать. Но Сергей Макарович утихомирился, стал уговаривать: «Ссориться нам, сват, нельзя. О детях подумай, — им вместе жить».
Бабкин побагровел, забыл о еде. А словоохотливая женщина не хотела упускать возможности наговориться вдоволь:
— Трофим ещё больше раскалился: «Не зовите сватом. Не хочу слышать. Нет моего согласия». Забалуев тоже не мог остановиться, закричал: «Тебя, старого хрыча…»
— Да как он посмел?! — Вася стукнул кулаком по столу.
— А ему, голубчик, горла не занимать! Оно у него медное, как на пароходе гудок! — Кузьмовна дотронулась рукой до локтя парня, требуя внимания. — Так он и гаркнул: «Тебя, старого хрыча, дети не спросят. И меня не спрашивают. А я всё-таки — за них. Убегом свадьбу сыграем…»
Отодвинув недопитый стакан, Вася встал. Кузьмовна обиделась:
— Из-за чего же я самовар кипятила?
Но обиды у неё всегда были короче воробьиного клюва. Так и сейчас. Выйдя в переднюю проводить гостя, она снова принялась досказывать тем же ровным голосом.
— Разбежались они, как петухи после драки. Трофим — сразу в сад. И не велел никому говорить, куда схоронился. Ну, а от тебя, голубчик, утаивать грешно. Ты нашу Верочку, — ну, как бы тебе сказать? — всё равно, что с того света вывел. Я, когда в город ездила, в церкви поставила свечку Миколе-батюшке. Верочка корила меня всякими словами. А ты не обижайся. За твоё здоровье!
— Здоровья у меня хватит. Без всяких свечек.
Вспомнив о телеграммах, Вася вернулся в комнату, положил их в карман и, торопливо простившись с Кузьмовной, выбежал из дому.
Дрова в печурке давно сгорели. Угли покрылись золой… Плита, остывая, из багровой снова превратилась в чёрную. На столе чадила маленькая лампа без стекла. На низких табуретках сидели два старика. Оба в очках. Один починял полушубок, другой подшивал валенок. Когда они, отрываясь от работы, подымали головы, крошечный лепесток огня колыхался от их дыхания. Разговаривали об охоте.
— Ты скажи, Трофим, она, эта поганая гагара, которая с чёрными ушами, заговорённая, что ли? — спросил Алексеич. — Не веришь в заговоры? А я верю. Слово, по моему разумению, большую силу имеет. На фактах докажу. Вот эта гагара проклятая. Бес толкнул её мне на глаза. Я соблазнился, сам не знаю чем, — в ней, вонючей твари, ни жиру, ни мяса — одни кости да красивое перо. Начал палить в неё. А уж я ли не приучился к меткости! Сам знаешь, служил в сибирском стрелковом полку. В первейшем! Выстрелил раз — гагара нырнула, как ни в чём не бывало. Выстрелил два. Опять нырнула.
— Она успевает, пока дробь летит.
— Не говори пустое. Быстрее ружейного заряда ничего нет. Может, только одна небесная молонья… Я по той гагаре весь патронташ расстрелял. А ей хоть бы что! Даже хохолка не поцарапал.
— Бывало и со мной такое, — рассмеялся Дорогин, разгладил усы, но охотничьей бывальщины рассказать не успел. Обмёрзшая дверь надсадно скрипнула, и в клубах морозного воздуха, вломившегося в сторожку, показался человек, белый от инея. — И тут покоя не дают! — вырвалось у Трофима Тимофеевича.
Он отложил валенок и встал, высокий, хмурый, взъерошенные волосы упёрлись в чёрный потолок. Огонёк подпрыгнул над лампой и погас.
— Я сладких речей наслушался. Жизнь не приучила к ним, — ворчливо продолжал старик. — Если запросто пришли — милости просим!
— Я так… Телеграммы принёс…
Что за почтальон? Голос знакомый!
— Да это, кажись, Василий?! — припомнил Дорогин и, шагнув к парню, стиснул руками его узенькие плечи. — Спасибо, что вспомнил старика!
Алексеич засветил лампу, поставил чайник на плиту. А Трофим Тимофеевич без умолку расспрашивал гостя: как дела у него в саду? Хороший ли был урожай? А почему летом не приехал посмотреть новые прививки? Нет, нет, никакие оправдания не принимаются.
Парня отогрела не печка, а добродушно-ворчливые слова старого садовода. Ни от кого у него никаких секретов нет. Глядите. Учитесь. Пользуйтесь всем, что накоплено за долгую жизнь.
Раздевшись, Бабкин подошёл к столу и выложил пачку телеграмм. Вот их сколько! Спросив разрешения, он стал читать их вслух.
После ужина старики опять сели на свои низенькие табуретки, чтобы закончить починку. Вася перехватил у Дорогина валенок:
— Я подошью.
— Умеешь? — Трофим Тимофеевич присмотрелся к парню. Тот проколол шилом подошву, одну за другой просунул щетинки и, обмотав дратву вокруг кулаков, с шумом продёрнул и затянул натуго. — По-нашему! — отметил старик. — Ты, однако, заправский подшивальщик!..
Ну, а я займусь вторым пимом. Вдвоём живо управимся.
Алексеич опять завёл разговор об охоте. Слушал его один Дорогин. Бабкин думал о близком будущем. Скоро Трофима Тимофеевича пригласят в город, чтобы вручить орден. Он, Вася, заранее узнает о том дне и тоже приедет туда. Там увидит Веру…
А утром садоводы встали на лыжи и пошли по саду. Дорогин показывал летние прививки. Говорил без похвальбы — просто и деловито. Молодому садоводу всё пригодится в будущем.
Вера скучала по дому, по весёлым подружкам. Четвёртую неделю она жила в городе, вместе с другими заочниками слушала лекции в сельхозинституте, сдавала зачёты. И Указ прочитала здесь. Когда увидела имя отца, подпрыгнула с газетой в руках. Вот радость! Орден Ленина! Отец заслужил. Ему и Героя можно бы дать!.. А кто ещё из садоводов? Никого не видно. Жаль. Есть же и другие…
В соседней колонке — Лиза. Да, она! Елизавета Игнатьевна Скрипунова. Колхоз «Колос Октября». Всё верно… Орден Трудового Красного Знамени.
И хотя в Глядене ждали этого известия, — Сергей Макарович ещё прошлой зимой намекал, что получат награду за рекордный урожай пшеницы, — у Веры ёкнуло и захолонуло сердце: не она в почёте!
Ну, что же… Значит, так надо… Она не скажет вслух то, что подумалось сейчас. И метаться от одного дела к другому не будет.
Она стала отыскивать фамилии девушек, которые работали в звене Лизы. Всем — медали «За трудовое отличие».
«Чего доброго, мои начнут упрекать, скажут: «Не послушалась Сергея Макаровича… И нас продержала на конопле…» Ну и пусть говорят!..»
Она пошла на телеграф, отправила отцу и всем девушкам поздравления…
Накануне вручения наград Вера приготовила любимое платье — голубое с серебристым отливом, недавно сшитое из отреза, присланного Семёном. Ни у кого из девчонок нет такого! В этом платье она сдавала первый зачёт и получила пятёрку! Сёме написала: «Берегу его. Оно счастливое!.. Надеваю по особым дням…»
Утром отец не заехал за ней. Наверно, запоздал. Вера быстро оделась и, выбежав на улицу, направилась к театру.
Небо сияло от первых щедрот мартовского солнца. На проводах и деревьях искрился иней. Вероятно, последний. Вот-вот зазвенят капели.
Где-то встретит она будущую зиму? Может, в тёплом южном городе. Сёма настаивает на своём: «Уедем из Глядена». В последнем письме заверял, что, после увольнения из армии, может устроиться на работу «где угодно». «Хоть — в Ялте, хоть — в Сочи, — писал он. — Ребята рассказывают, везде требуются хорошие баянисты в санатории. Я тебя вытребую, денег на проезд вышлю…» Чудной. Всё ещё не может понять, что её нельзя «вытребовать». Любит, а не понимает. Вот, если она сама решит… В Ялте, конечно, много интересного. Море, сады… Там, наверно, не знают, что такое зима, бураны?..
Подумав о буранах, Вера не перенеслась мысленно в садовую избушку, как бывало раньше. Она больше года не видела Васю и стала забывать, какие у него глаза, волосы. Помнила только пороховые пятна на щеке да искалеченную руку. Всё потускнело. Так бывает с опавшей берёзовой листвой. Осенью — золотистая, весной, выйдя из-под снега, поблёкнет, а через год уже и отыскать невозможно. Если в эту зиму и вспоминала изредка парня, то уже без прежнего волнения. Столкновение двух чувств, — неравнодушия к Бабкину, скорее признательности за то, что спас от бурана, и многолетней привязанности к Семёну, — давно закончилось, как думалось ей, и она писала Забалуеву чаще и теплее, чем когда-либо.
Сегодня посетовала: от Сёмы всё ещё нет ответа на её последние письма. До сих пор не поздравил старика с наградой…
На другой стороне улицы мелькнула белая борода. Отец! А впереди — Лиза со своими девушками. Идут в театр. Ой, как хорошо! Скорее к ним! Поздравить отца… и всех.
Не дожидаясь перекрёстка, Вера бросилась к ним. Увёртываясь от машин, бежала через широкую, слегка обледеневшую улицу.
В то утро Вася тоже приехал в город, в коридоре крайисполкома встретился с Трофимом Тимофеевичем и теперь шёл рядом с ним. Заметив Веру, приотстал, шагнул на мостовую, навстречу ей.
— А ты откуда?! — удивилась девушка. — Бурана ведь нет. Нам заблудиться негде…
Вася схватил её руки, запрятанные в белые — с голубыми ёлочками — шерстяные варежки, и крепко стиснул:
— От души!.. От самого сердца!..
— Меня не с чем… — Вера поджала губы. — Ты ошибся.
— Ну, как же не с чем? С наградой отца…
— А я думала: с Елизаветой Скрипуновой меня спутал. Вон — поздравляй её!
— Никогда, ни с кем…
Вера не дала договорить:
— Чего мы стоим? — Метнулась вперёд. — Я по девчонкам соскучилась.
Поравнялись с Трофимом Тимофеевичем. Вера поцеловала отца и сразу же побежала к подругам. Ей понравилось, что Гутя приехала с награждёнными. Не завидует. И её не будет укорять. Славная подружка!
Идя рядом с Дорогиным, Вася не поддерживал разговора, — встреча с Верой озадачила его. Изменилась она. Лицо какое-то растерянное. И от неё веет зимним холодком…
Трофим Тимофеевич присмотрелся к нему и замолчал.
Девушки разговаривали громко. Вася невольно прислушивался. Голос Веры опять звенел, как песня жаворонка среди бестолкового вороньего грая:
— Как там дома? Рассказывайте всё-всё. Много было радостей?
— Поздравлений — миллион!
— Вся родня обнимала! И знакомые не робели!
— У Лизы вон какая шея крепкая и то чуть не свернули набок!
— Митинг был. Огнев речь сказал. А Сергей Макарович на ту пору приболел…
Было от чего приболеть!.. В Указе-то не помянули…
«Ни дна бы Забалуеву, ни покрышки! — подумал Вася, припомнив злую медовуху. — Да вместе с его сынком…»
— А у меня, девушки, завтра последний зачёт, — сказала Вера.
— Смотри, не подкачай! — шутливо предупредила Гутя, — Переходи на второй курс. Успевай учиться, покамест жених не воротился. Бабой станешь — всё забудешь.
— Не говори, чего не надо. Не болтай.
Девушки пересекли площадь, поднялись по гранитным ступенькам и, миновав колонны, вошли в просторный вестибюль театра. За ними — Дорогин. Вася приотстал у застеклённой двери: чего ему делать там?.. Но Вера оглянулась. Скорее всего, искала отца. А может быть, и о нём вспомнила?.. И Вася тоже вошёл в театр.
Разделся он отдельно от всех, достал гребень и перед большим зеркалом зачесал повыше пышный, как бы взбитый, чуб, нависавший на правую бровь. Обеими руками осадил просторный пристегной воротничок, выбившийся из-под галстука. В этом наряде он сам себе напоминал тощего конька-стригуна, на которого по неразумию напялили огромный хомут тяжеловоза. И какой чёрт придумал рубашки с отрезанными воротниками?! Ведь никто же не шьёт сапоги с прикладными голенищами, не делает вёдра с приставными дужками! А тут… одна маета. Тьфу!..
Где-то за спиной послышались озорные девичьи голоса, а Вася, красный и потный, будто от натуги, никак не мог управиться с непутёвой рубашкой. Подтянул галстук — воротничок сморщился, а потом изогнулся такой дугой, что шея оголилась от ключицы до челюсти. Девушки прыснули со смеху. Васе показалось, что и Вера тоже рассмеялась.
— Домовой не может со своей сбруей пособиться!
— Упарился бедный!
Скрыться бы от них. А куда? Стоят полукругом, потешаются. К зеркалу притиснули. Но Веры не видно. Всё же легче…
Лиза подошла к нему:
— Отойдём-ка в уголочек. — Потянула за руку. — Пусть девчонки перед зеркалом-то прихорашиваются.
Боясь новых насмешек, Вася упирался. А Лиза убеждала:
— Без иголки никак не обойдёшься. А я пришью живым манером.
И он уступил. Девушка отвернула смятый, уже не поддававшийся утюгу, борт своего кургузого серого пиджачка и, нащупав иглу, стала разматывать нитку.
— Не гляди, что она чёрная, не чурайся. Я так сделаю, что комар носа не подточит, ни одна просмешница не увидит…
Вася молчал, краснея всё больше и больше. Лиза, сутулясь, близоруко склонилась к его шее, пришила одну половину воротничка и, жарко дыша, откусила остаток нитки.
— Она тебя зацелует, защекочет до смерти! — смеялась Гутя. — У неё щекотки долгие, точно у кикиморы!
Лиза пришила другую половину воротничка, опять — на этот раз с сердитым хрустом — перекусила нитку и, повернувшись, окинула Гутю едким взглядом прищуренных зеленоватых глаз.
— Ох, ты, форсистая! Разгоготалась! А у самой-то чулок спустился!..
Все девушки стали оглядывать себя. Потом, вслед за Лизой и Васей, пошли в фойе. До звонка ходили по кругу. Разговаривали. Смеялись. Бабкин посматривал по сторонам — Веры не было видно. «Ну и не надо, — думал он, досадуя на потерянное время. — Не из-за неё я здесь…» И всё-таки посматривал.
А когда он сел рядом с Лизой в четвёртом ряду партера, Вера прорвалась между девушек и заняла кресло возле него. Одну из кос перекинула на грудь и стала перебирать пряди распушившегося конца.
Ей было приятно сидеть рядом с Бабкиным, — вспоминалась хмельная пляска под звон жестяной заслонки.
Но в то же время замирало сердце: «А вдруг кто-нибудь напишет Сене?..» И Вера не знала, как поведёт себя через минуту.
На трибуну вышел Неустроев, всё в том же скучнозелёном френче; длинно и монотонно говорил о людях, чей труд отмечен наградами.
Вася не вслушивался в его слова, — ждал перерыва. Он придержит Веру за руку, и они отстанут от девушек, выйдут в другую дверь. Или снова сядут на свои места. Никто не будет приставать с разговором, не будет поблизости ничьих ушей… И Вася скажет, что… Ну, любит её… Извёлся по ней. И что к Трофиму Тимофеевичу, как полагается, приедут сваты.
В речи Неустроева были не только похвалы, но и упрёки. Один из них пробудил Васю от раздумья.
— У нас, в нашем хлебородном крае, на нашей чернозёмной земле, — нудно тянул Неустроев, — находятся такие агрономы, которые планируют высокие урожаи в конце пятилетки. А нам хлеб нужен сегодня. Вот есть, например, Шаров…
— Зря он так… — возмущённо прошептал Вася. — Наш Павел Прохорович заботится…
— Мы слыхали: вилами на воде пишет! — перебила Лиза. — А вот наш-то Забалуев всё может! Без всяких там лишних слов. Правду ведь я говорю-то? — спросила у подруг.
Промолчав, Вера шевельнула плечами; опустила глаза, бережно разгладила на коленях голубое с серебристым отливом платье.
И Вася примолк.
Ордена вручал председатель крайисполкома. Вот он пожал руку Дорогину. Вот пригласил на сцену Лизу…
Вера хлопала в ладоши. А лицо у неё опять было такое же растерянное и холодное, как на улице, в первую минуту нежданной встречи. Она приподнялась и закинула косу за спину.
— Ты какая-то… не та, — чуть слышно прошептал Вася. — То ли недовольна…
— Нет, почему же… Спасибо, что приехал… отца поздравить! — Вера поправила рукав платья. — А я просто немножко задумалась… о тёплой стороне. Мне писали… и читала где-то, будто в Ялте совсем не бывает снега. Ты не знаешь?
— В Ялте?.. Она мне ни к чему.
— Там сады разводить легко.
— А здесь тебе…? Не по сердцу стало, что ли?
— На юге пожить интересно…
«Наверно, тот сманивает… — подумал Вася. — А о моём письме она — ни слова…»
Ему стало душно. Он запустил два пальца за воротник и потянул в сторону. Нитки затрещали. Опять обнажилась шея.
— Домовой рассупонился! — прыснула Гутя в кулак.
И Вера не удержалась от усмешки.
На счастье в это время вернулась Лиза с красной коробочкой в руках, и о Васе забыли.
Вера поднялась навстречу, помогла прикрепить орден к борту пиджачка и расцеловала подругу.
Вася пожал Лизе руку. А сам думал только об одном — скорее бы всё кончилось.
Вот вручена последняя медаль. На трибуну поднялся Трофим Тимофеевич, провёл рукой по бороде и заговорил:
— Честь для нашего края большая. А для меня, однако, ещё не заработанная. Я так понимаю: на эту честь надо отвечать не словами, а делами. У меня самые главные дела — впереди…
В перерыве Васе хотелось пожать руку старику, но к нему, окружённому знакомыми и незнакомыми людьми, невозможно было пробиться.
Теперь оставалось только получить пальто. Но где же номерок? Вася шарил по карманам. В одном из них — карточка. Та самая. Верина. Может, вернуться и отдать?.. Нет. Ни за что. И никогда…
После концерта Дорогин и девушки столпились у выхода из театра, собираясь пойти в столовую. Вера сказала отцу, что его ждут к обеду знакомые, у которых она живёт на квартире.
— Лучше вместе, — возразил Трофим Тимофеевич и, посмотрев вокруг, встревожился — А где же Василий?
— У своей дочери спросите, — язвительно молвила Лиза. — Шептались долгонько, а разговор-то, видно, не поладился.
— Вот те раз!.. Домой уехал, что ли?
Вера покраснела, досадуя на себя.