Сергея Макаровича Забалуева, председателя колхоза «Колос Октября», в те дни не было дома. Шаров, не дожидаясь его, завёл разговор с полевыми бригадирами о посадке лесных полос. Стариков расспрашивал о берёзовых колках, на их памяти истреблённых порубщиками да любителями весенних палов. Всё это могло пригодиться для диссертации.
Сергей Макарович вернулся из города поздно ночью, когда буран начал утихать, и утром, узнав, что в колхозе гостит Шаров, раньше обычного пришёл в контору. Плечистый и массивный, с круглой головой, похожей на белый арбуз, Забалуев, одетый в чёрную гимнастёрку, сидел за тонконогим столом, казалось готовым рассыпаться под тяжестью толстых рук. На столе не было ни книг, ни бумаг, и одинокая запылённая чернильница выглядела случайной.
Створчатые двери кабинета то и дело открывались, и на пороге показывались бригадиры и звеньевые, доярки и охотники, кузнецы и сеновозы. Они садились на узкие скамейки и скрипучие табуретки. Всего каких-то три дня председателя не было дома, а у всех накопились дела к нему, Всем нужен он! Сергей Макарович коротко говорил — кому что делать сегодня. Ему нравилось, что с ним не спорили, что, как будто, все были довольны его ответами и распоряжениями. Хорошо и спокойно начался день. И всё шло бы тихо, если бы не рассказы о Шарове. Хорош гость! В чужом колхозе развёл агитацию! И за что? За лесные полосы!
— Ишь, какой прыткий! Выдумщик! — Забалуев стучал по столу кулаком, будто кувалдой по наковальне, и чернильница, вздрагивая, отодвигалась от него. — Не изволил подождать меня. Председателя! Не терпелось горячей голове…
Сергей Макарович долго не мог успокоиться и громче обычного говорил о своих успехах и о своём опыте старого хлебороба, у которого следовало многому поучиться.
Колхозники выходили один за другим, и кабинет постепенно опустел.
К приходу Шарова Забалуев «перекипел» и почувствовал, что, до поры до времени, сможет удержаться от резких упрёков.
С гостем пришёл Никита Огнев. Сергей Макарович покосился на бригадира: уже успели подружиться! Рыбак рыбака видит издалека! Оба любят советы давать: вот так да этак! А он в них не нуждается.
По долгу гостеприимства Забалуев встал; подаваясь вперёд широкой грудью, упёрся левой ручищей в стол, а правой, как клещами, стиснул мягкую руку гостя.
— С победой!.. С благополучным возвращением!.. — гремел басом. — А не переменился ты. Верно! Какой был, такой и есть. Ну, рад за тебя, рад.
— Вы тоже почти не изменились.
— Ну-у, что ты! — Сергей Макарович тронул голову, выбритую до блеска. — Парикмахеры помогают. А через три дня у меня тут будет седая стерня.
Гостю Забалуев указал на табуретку возле стола, а сам, не садясь, начал рассказывать:
— Жарко нам, тыловикам, досталось тут. Ой, как жарко! Оставались одни бабы, старики да малые ребята… По моему характеру — лучше бы на фронт. С винтовкой в руках! В штыки! Или на коне — с шашкой на врага! А мне сказали: «Здесь обеспечивай!..»
Он подкреплял слова внушительными жестами. На его груди покачивались ордена и медали. Шаров знал: орден боевого Красного Знамени — за ликвидацию бандитских гнёзд в горах во время гражданской войны, «Знак Почёта» — награда последних лет.
— За хлеб получил! — Сергей Макарович тронул пальцами орден. — Представляли к Трудовому, а дали «Знак». И то на весь район — два ордена: мне да секретарю райкома. Остальным — медали.
— Знаю. — Павел Прохорович пристально посмотрел в кругленькие, глубоко запрятанные под нависшими дугами бровей, серые глаза Сергея Макаровича. — Я горжусь, что наша Катерина Савельевна получила медаль «За трудовую доблесть».
Катерина Бабкина во время войны заменила Шарова на посту председателя колхоза. Огнев многое слышал о Бабкиной и теперь, покрутив головой, заметил:
— Тут кто-то проморгал. Катерине Савельевне за одну гидростанцию следовало дать орден.
Забалуев сел и, сложив руки на стол, буркнул:
— По хлебосдаче, понимаешь, не дотянула.
— Но по другим статьям всех обогнала, — не унимался Огнев. — Я бы на твоём месте вопрос поставил в крае.
— А думаешь, я не говорил? — Сергей Макарович стукнул себя кулаком в грудь. — Да, может, она потому и в списке удержалась, что я замолвил…
Собеседники молчали.
Забалуев встал, вразвалку вышел из-за стола и, кивнув головой на двери, пригласил Шарова.
— Пойдём завтракать. У меня старуха пельмени стряпает. Пойдём, пойдём, — потянул за рукав; в сторону Огнева буркнул: —и ты, бригадир, приходи. За компанью.
Идя рядом с Шаровым, посетовал:
— Живём в одном районе, а друг у друга в гостях не бывали.
— Я — за дружбу, — отозвался Павел Прохорович.
— Вот и хорошо! Приезжай с жёнкой Новый год встречать. Затвердили?
— Благодарю. Но…
— Вот всегда так! Я, как говорится, иду навстречу, а ко мне — затылком…
— Мы направим делегацию.
— И на том спасибо. Мы тоже в долгу не останемся.
— Я мог бы съездить, — вызвался Огнев. — Мне, как бригадиру…
— Правление обсудит, — оборвал Забалуев и вернулся к разговору о празднике. — Первый раз после войны встречаем Новый год. Надо его уважить по-хорошему. И поглядим, у кого будет веселее! — Расхохотавшись, добавил: — У кого, как говорится, люди будут бровями пол подметать!
Шаров больше не проронил ни слова. И Огнев тоже замолчал. Светлые, как овсяная солома, туго закрученные усы его недовольно пошевеливались.
По дороге Сергей Макарович вспомнил, что не поинтересовался боевыми успехами гостя, хотя бы для вежливости, и теперь, у себя в доме, стал расспрашивать:
— Ну, как воевал? До каких мест дошёл?
— До самого Берлина, — сдержанно ответил Шаров.
— До Берлина?! Вот это здорово! Есть чем похвалиться! Ишь, сколько наград наполучал! Две, три, четыре… — Сергей Макарович подсчитывал ленточки. — Этак, чтобы все ордена и медали вывесить, тебе груди не хватит!..
Гость осматривал горницу. В переднем углу — большой, потемневший от времени, портрет Карла Маркса, засиженный мухами. Под портретом, казавшимся одиноким в этой комнате, как бы придавленным низким потолком из чёрных плах, на треугольном столике — голубой патефон.
— Премия за хлеб! Мы каждый год первыми выполняли план! Из всех первыми!.. Можно завести пластинку — хор Пятницкого. Я люблю проголосные песни! Ой, люблю!
— Как-нибудь в другой раз, — отговорил его Шаров и перекинул взгляд на громоздкий чёрный комод, на котором стояла гармошка с перламутровыми ладами.
— Сына ждёт! — объяснил Забалуев. — Семён-то у меня — первейший гармонист! Не слыхал?
— Не доводилось.
— Ну как же! На смотрах самодеятельной художественности выступал! Да-а!..
Сергей Макарович опять принялся расспрашивать гостя: в каком он звании демобилизовался? Какую зарплату получал в армии? Наверно, можно было и не думать о возвращении в деревню?
Шаров сказал, что не мог оставаться в кадрах — колхозники ждали его и писали ему едва ли не чаще, чем жена.
— Катерина Бабкина, наверно, строчила письма? От председательской должности хотела поскорее освободиться, хомут сбросить.
— Другие тоже писали. О жизни колхоза я знал всё. Бывало, в блиндаже закрою глаза и вижу: возят землю на плотину, ставят столбы на улицах, подвешивают провода!.. Когда получил сообщение: «Дали свет!» — товарищи меня поздравляли горячее, чем с первым орденом. Я вам скажу — письмо читали по всей дивизии! В армейской газете напечатали! Листовкой оттиснули и сбрасывали в немецкие тылы, чтобы русские люди могли прочитать: в такую войну в далёкой Сибири закончили строительство колхозной гидростанции!..
Сергей Макарович не поддержал разговора, — опасался, что его упрекнут: в Глядене всё ещё нет света.
Шаров рассказал о своих планах: Луговатка и Будённовский выселок совместно построят на Жерновке вторую гидростанцию. Это недалеко от полей «Колоса Октября». Мощности хватит и для трёх колхозов. А строить общими силами — легче и быстрее.
— Хорошо! — подхватил Огнев. — Нам бы присоединиться.
— Ишь-ты какой! — покосился Забалуев на бригадира и повернулся к гостю. — Зачем нам электричество на пашне? Учётчики, ежели им надо, с лампами повечеруют…
— На токах моторы поставите, чтобы крутили веялки.
— Ну-у, нет. Несподручно это. Нет. Да и лишняя трата денег… Осень придёт — из города народ пришлют на подработку зерна… Вот в село нам свет надобен. Бабы, язви их в душу, заели меня: давай и давай! Теперь мужиков натравят. Но мы смекалистые — возьмём от городской сети. Никаких хлопот и забот… И тебе не советую зря силы убивать. Послушай меня. Не советую! Недавно проезжали инженеры — ищут на реке место для постройки громадной гидростанции, вроде Днепростроя!
— А где? Выше или ниже устья Жерновки?
— Кажись, выше.
— Отлично! Я вам скажу, подпора в Жерновке не будет. Нашей гидростанции не помешает.
— Пошевели мозгами — нет резона тратиться на постройку. Нет!
— Государство строит гидростанции на больших реках, а маленькие речки обуздать — наше дело. Так мы постепенно зарегулируем все стоки. Вот резон!
— Ишь, какой богач выискался!.. Я тебе по-дружески говорю: в корню мало ходил, берёшь сразу с места вскачь, как молодой жеребёнок. Скоро запалишься. Ой, запалишься! Ты прикинь всё.
— Я прикидываю. Еду в город, чтобы посоветоваться…
Сергей Макарович вышел в кухню, и разговор продолжался без него. Шаров говорил, что, по его предположению, лучшим место для постройки плотины должны оказаться берега возле Бабьего камешка.
— Погоди, погоди, — остановил его Забалуев, вернувшийся с бутылками в руках. — Ежели ты запрёшь Жерновку возле Бабьего камешка — вода бросится вверх по Язевому логу. Так я понимаю?
— Так.
— А докуда подымется? Наши сенокосы зальёт?
— Возможно.
— Ишь, какой храбрый! Воз-мож-но. — Забалуев стукнул донышками бутылок о стол. — А я говорю: «Невозможно».
— У вас сенокосов — глазом не окинешь! Старики рассказывают — п-пустоши… — Шаров начал заикаться, что случалось с ним в минуты раздражения. — П-пустоши и то не выкашиваете. А в Язевом логу каких-нибудь десять гектаров…
— Чужого богатства не считай. Своё наживи… На пустошах растёт пырей, а в Язевом логу — мятлик. Самолучшее сено для овечек! Ой, хорошее сено!..
Павел Прохорович пожалел, что завёл разговор преждевременно. Надо было сначала посоветоваться с секретарём райкома, пригласить инженеров для изысканий, подождать, пока будет готов проект, а уж потом объявить, что вода поднимется по Язевому логу и зальёт небольшую часть лугов колхоза «Колос Октября».
— В райкоме, Сергей Макарович, разберутся…
— А что райком? Ты райкомом не пугай. Я не из трусливых!.. Ты специально приехал людей мутить, когда меня дома не было. Про посадку леса начал сказки рассказывать…
В дверях показалась жена Забалуева — Матрёна Анисимовна, такая же массивная, как он, и громко окликнула мужа:
— Сергей! Чего ты гостя разговорами донимаешь?
— Не мешай, — отмахнулся Забалуев. — Раз я начал — выложу всё. — И подступив к Шарову, продолжал. — Говорили мне про твои выдумки: лес на пашне сажать! Знаю я, как его разводить. Перед войной давали план, ну, посадили мы — всё посохло. Сосна не подсолнух, берёза не конопля. Как их вырастишь? Степь она степью и останется. Не зря гриву назвали Чистой. Она не принимает никаких прутиков.
— Примет!
— Хочешь хвалиться своими посадками? Видал я их: не лес, а смех! У одного тополя девка крикнет — у другого не слышно.
— В войну не хватило силы для ухода…
— И теперь не хватит. Да и ни к чему это. Без всяких лесных полос наша земля родит хлеб.
— Семь лет из десяти. В остальные годы засуха убивает.
— А прутиками её не остановишь. Нет, нет. Твои тополя сами засохнут. Я знаю. Ты меня слушай: у меня — опыт и хлебороба и председателя колхоза. Я, понимаешь, в войну целый полк кормил. — Забалуев взмахнул рукой. — Целый полк! В газетах писали…
— Ты кормил? — вмешался Огнев. — Один? Самолично?
— Ну, колхоз… Это и так понятно. Чего привязываешься, как овод?.. — Забалуев снова повернулся к Шарову. — Теперь о другом надо подумать — как бы колхозникам дать побольше хлеба на трудодень. Вот задача! Как ты её разрешишь?
— Путь один — повышение урожайности. Простой и ясный путь.
— Мелко смотришь, Павел Прохорович, — рассмеялся Забалуев. — Пусть я по урожаю со всей посевной площади отстану от тебя, а трудодень у меня будет богаче. Вот увидишь. Убедишься!
Хлеб Забалуев сдавал с хитрецой: первую квитанцию всегда получал он. И в газетах первые снимки красных обозов были из Глядена. И районные сводки, до поры до времени, начинались с «Колоса Октября». А к концу уборки колхоз сразу оказывался на последнем месте. Другие сдавали сверх задания — Забалуев увёртывался: то веялки ломались, то подводила сушилка… Но в долгу артель не оставалась, — в день выполнения краевого плана Сергей Макарович приезжал с красным обозом. Он забегал в редакцию газеты и рассказывал, что в его колхозе трудодень, хоть на десять граммов, а всё же выше, чем у многих соседей.
— Уйду вперёд! — продолжал хвалиться Забалуев перед гостем. — Ты меня не догонишь. Нет, не догонишь.
В дверях опять появилась Матрёна Анисимовна и настойчивее прежнего окликнула мужа:
— Макарыч! У меня пельмени сварились, а ты ещё и бутылки не откупорил.
— Пельмени? — столь же громко переспросил Забалуев и широким взмахом руки показал на стол. — Давай, давай. Пельмень хорош, пока горячий. Давай Анисимовна побольше!.. Пельмень на столе — всему голова!..
Под пельмени Забалуев любил выпить водки, но сейчас ему хотелось похвалиться колхозным вином, и ради этого он, скрепя сердце, изменил привычке.
— Посмотри, как мы освоили производство! У других — давлёнка из сахарной свёклы, а у нас — настоящее вино! Всех сортов и градусов! Про наше вино в Москве знают! В министерстве большие люди отведали и сказали, что на будущей выставке премия обеспечена!..
Вино, в самом деле, было отличное: едва Сергей Макарович успел выдернуть пробку из бутылки, как в горнице пахнуло садовой земляникой.
— Я слышал про дорогинские вина, — молвил гость.
— Вина колхозные, — подчеркнул Забалуев. — И на производстве стоит моя родная сестра.
— Но первым за это дело взялся Трофим Тимофеевич, — поправил его Огнев. — Нельзя забывать.
— А никто и не забывает. И заступаться нечего. Я здесь; к слову сказать, первый колхоз организовал да в районе семь артелей поднял! Не мало, а? Но ведь никто же не трезвонит на каждом шагу: «Забалуев, Забалуев…»
Шаров посмотрел вино на свет, понюхал и взял капельку на язык.
— Чудесный букет! Вкус — тоже!
Сергей Макарович чокнулся с ним:
— За твоё здоровье!
— За здоровье колхозных садоводов! — ответил Павел Прохорович.
Он не спеша пил маленькими глотками. Забалуев. опорожнив стакан, ждал его, но когда заметил, что Огнев, подражая гостю, тоже пьёт медленно, — не стерпел:
— Ну что вы отпиваете, как воробьи из лужи?! Вот как надо! — Он перевернул в воздухе пустой стакан, а потом с размаху поставил на стол и, открыв вторую бутылку, налил вровень с краями и направил горлышко к стакану Шарова. — Допивай, допивай. Налью малинового.
— Мне только рюмочку.
— Может напёрсток? — обиделся Забалуев и крикнул в кухню: — Анисимовна, принеси!
Матрёна принесла рюмку и поставила перед гостем.
— Я просил напёрсток, — напомнил Сергей Макарович.
— Не приневоливай гостя. У человека душа меру знает.
— Стыдно наливать в такую посуду. Стыдно!
Шаров опять почувствовал себя неловко и замолчал.
А Забалуев, разливая вино, рассказывал:
— Я, понимаешь, до работы горячий., Погулять тоже люблю так, чтобы земля дрожала. Ой, люблю! Но строго соблюдаю пословицу: «Пей, да дело разумей».
На столе одна бутылка сменялась другой. Тут было вино из чёрной смородины, из ирги и, наконец, из мичуринской черноплодной рябины. Шарову хотелось попробовать все вина, и он попрежнему не позволял наливать себе в стакан, пил по рюмочке из каждой бутылки и приговаривал:
— Хорошее!.. А вот это ещё лучше! Прямо скажу — удивили вы меня.
Попробовав яблочного, Павел Прохорович заговорил о ранетках, выведенных здесь, в Глядене. Василию Бабкину очень хочется раздобыть их для колхозного сада. Парень уже разговаривал с самим Трофимом Тимофеевичем, так сказать, удочку закидывал.
— Ишь, какой ловкий! — буркнул Забалуев. — Много таких удильщиков развелось! А Дорогин всё готов размотать. Не грех бы и председателя спросить…
Огнев пожал плечами.
— Чего же скупиться? Дать самую лучшую ранетку. Пусть разводят.
— А потом они её — на базар и на все выставки…
— Ну и что же? Имя Дорогина за ней останется.
— А колхоз по боку? Только о Дорогине и заботишься! Если на то пошло — пусть называют: «Колос Октября».
— Какой же колос на яблоне-то?! — улыбнулся Огнев, Шарову сказал. — Ранетка мелкая, но хорошая.
— Дрянь! — выкрикнул захмелевший Забалуев. — Дерьмо!
— Ну, а зачем садите? — удивлённо спросил Павел Прохорович. — Я слышал, даже хвалитесь.
— Понимаешь, покупают чудаки! — рассмеялся Сергей Макарович. Его раскрасневшееся от вина лицо залоснилось, как спелый помидор под лучами солнца. — Мы в саду, как говорится, деньги куём. Вот и терплю. Из-за вина, бывает похваливают. Да и колхозу в газетах за сад честь воздают. А то я всё повырубил бы на дрова. Да-а! Без стесненья. С тобой говорю по душам: лично мне никаких яблок не надо. Ребячья забава! Бабье баловство! Вот!.. У меня от них, если хочешь знать, брюхо…
Вспомнив потешную бывальщину о злополучном проказничестве Серёжки Забалуева, Огнев прыснул со смеху. Ещё на его памяти в праздники пьяные деревенские просмешники дразнили Сергея Макаровича: «Яблок надо? Корзину яблок! На закуску!..» Забалуев выламывал кол из прясла и бросался за обидчиками… Сейчас он, едва сдерживаясь, осуждающе покачал головой:
— Дурило! Чего расхохотался? Как девка от щекоток!.. Ну?..
Гость недоуменно посматривал на них.
Огнев, запрокинув голову, хохотал до слёз:
— Сам ты виноват: про брюхо помянул…
— А чего смешного? У одного нутро не принимает свиного сала, у другого с мёду все потроха выворачивает. А у меня нутро — для огурца. Лучше нет ничего на свете! Моя закуска! — Забалуев повернулся лицом к двери. — Анисимовна! Тарелку огурчиков! Которые с хреном посоленные…
Провожая гостя, Забалуев позаботился о его коне — положил в сани лугового сена, насыпал овса в мешок; прощаясь, помахал рукой:
— Я догоню.
Орлик беспокойно бил снег копытами и, когда Шаров ослабил вожжи, сразу с места рванулся полной рысью, расшибая грудью тугой морозный воздух. Завидев незнакомого коня, собаки с лаем бросились за санями, но вскоре же отстали, остановились на пригорке. Промелькнули последние избы. Дорога, вырвавшись на простор, повела по высокому берегу реки, где тонкий снежный покров часто сменялся оголённой, промороженной землёй. На буграх полозья жёстко цеплялись за песок, и Орлик замедлял бег, Далеко впереди, на холмах вздымались к небу, побледневшему от холода, серые столбы, то и дело менявшие очертания. Там дымил большой город. Павел Прохорович знал его более четверти века и, как многие в этом крае, гордился его ростом, силой и меняющимся обликом.
В 1919 году, вот в такое же морозное утро, полк, в котором служил красноармеец Шаров, с боем ворвался на городские улицы. По дорогам на восток уползали последние обозы белогвардейцев. Двор каменной тюрьмы, взгромоздившейся тремя этажами в центре городка, рядом с базарной площадью, был завален изуродованными, полураздетыми телами большевиков-подпольщиков и красных партизан, расстрелянных из пулемёта и дорубленных шашками. В тот час городок походил на страшный склад покойников. В дощатых сараях, в холодных бараках, в привокзальных тупиках, в старых базарных лабазах — всюду лежали штабелями трупы умерших от сыпного тифа. Десятки тысяч мертвецов! А на улицах и переулках стыли на снегу последние участники колчаковского разгула, одетые в американские шинели, перетянутые французскими ремнями; валялись японские винтовки со штыками, похожими на большие ножи, и зеленовато-жёлтые английские сумки с патронами… Через какие-нибудь тридцать минут городок ожил, над домами, воротами и калитками появились красные флаги, зачастую сделанные из полушалков и платков. Люди выходили с красными повязками на рукавах, помогали собирать трупы, сбивали вывески с «присутственных домов» и «торговых заведений». Шаров видел: повалилась с грохотом огромная вывеска «Международная компания жатвенных машин», уткнулись в сугроб золотые буквы «Компания Зингер»…
Вечерами городок погружался во мглу. Лишь кое-где в застывших окнах хило мерцали жировушки, сделанные из пакли и конопляного масла. Постепенно чадящие светильники заменили керосиновыми лампами.
Прошло несколько лет. И вот однажды ликующие горожане собрались на пустыре возле железнодорожного моста. Он, рабфаковец Шаров, одним из первых пришёл туда. В то утро дул свежий ветер из-за реки и заливал город ароматом цветущей черёмухи. На трибуну поднялся Михаил Иванович Калинин. Всероссийский староста говорил о заботах партии, о её великих предначертаниях, о курсе на социалистическую индустриализацию страны. В конце митинга он, спустившись с трибуны, положил первый камень в фундамент первой электростанции. Она представлялась гигантом: подумать только — тысяча киловатт!..
Но какой малюткой она выглядит сейчас. Её дымок невозможно отыскать, — он затерялся среди дымов огромного города, раскинувшегося на холмах по обе стороны реки. Вон на левом берегу, где в ту весну цвела черёмуха, виднеются высокие трубы заводов. Там дымят две трёхтрубных ТЭЦ, — каждая по семьдесят пять тысяч киловатт, — а городу всё не хватает энергии. Вон растёт в строительных лесах четвёртая электростанция, но говорят, и её мощности будет недостаточно для удовлетворения всех потребностей.
Нет, неправ Забалуев, совершенно неправ. Нельзя в таких условиях колхозам наваливаться на городскую энергосеть. И нельзя ждать, когда государство будет иметь возможность дать свет всюду. Надо заботиться самим. Строить и строить. Малые речки издавна служили людям, вращая колёса мельниц. Теперь будут вращать турбины гидростанций. Теперь нужны не малюсенькие пруды, а большие водохранилища — на всех речках, во всех балках. В Язевом логу, залитом водою, снова появится рыба. Зеркальные карпы будут гулять косяками…
Так думал Шаров по дороге в город.
А он, огромный, мощный, вырисовывался всё яснее и яснее.
Хотя за четыре года, проведённые вдали от родного края, город раскинулся вширь и приподнялся ввысь, всё в нём Шарову казалось давно знакомым, и он ехал, как домой, ехал с высоким и светлым чувством, с надеждой на поддержку и помощь.
У въезда на проспект, пересекающий город из конца в конец, он оглянулся. Никто не настигал его. Неужели Забалуев не сдержит слова и не приедет в райком? А ведь теперь уже нельзя без него начинать разговор о постройке гидростанции у Бабьего камешка.
Оставив коня во дворе заезжего дома, Шаров на автобусе отправился в центр города, на Коммунистическую улицу, где, в окружении новых каменных громадин, стоял двухэтажный деревянный особнячок сельского райкома партии. В маленьком вестибюле Шаров разделся, пригладил щёточкой волосы, сквозь тощие пряди которых белела широкая лысина, поправил борт пиджака и неторопливо поднялся на второй этаж. У входа в приёмную первого секретаря его ждал Забалуев. Торжествующая улыбка сияла на полных лоснящихся щеках Сергея Макаровича.
— Ты, поди, думал, что я отстану? — заговорил он похлопывая себя рукой по груди. — Нет, я умею на конях ездить.
— Но как же я не видел вас ни в поле на дороге, ни в городе на улице?
— Не увидишь, — у меня свой путь. Самый короткий. Вот слушай. Ты делаешь крюк и заезжаешь с проспекта, а я — прямо с Болотной улицы. Повёртываю в Заячий переулок. Там есть один двор с разломанным забором, я — туда. Вынырну на Краснооктябрьской, и сразу здесь.
— Ну, а коня где оставляете?
— За тополь привязываю. Наши кони место знают — сами останавливаются. Кору пообглодали малость, да это не беда. Правда, на прошлой неделе прицепилась ко мне одна бабёнка, председатель уличного комитета, но я отгрызся…
— Жаль.
— А чего жалеть? Я пообещал посадить два тополя. И сделаю. С Медвежьего острова привезу вот такие! — Забалуев сблизил ладони, показывая толщину деревьев. Потом он кивнул головой на приёмную. — Опоздали малость. К Неустроеву прошла Софья Борисовна…
— Векшина?! Демобилизовалась? Вы разговаривали с ней?
— В коридоре стоял, когда она проходила. Не успел окликнуть…
— А Неустроева видели?
— Забегал на минутку…
Из приёмной вышла маленькая, по-военному подтянутая женщина в армейском кителе, с погонами майора, с орденскими ленточками, с красными и золотистыми нашивками — свидетельствами ранений. На её узком, усталом и бледном лице выделялся прямой, слегка заострившийся нос, в уголках губ наметились строгие складки. Крупные иссиня-серые глаза светились молодо, бодро, и всё-таки радость, пробуждённая возвращением в родной город, смешивалась в них с глубокой, сдержанной грустью. Столкнувшись с Шаровым и Забалуевым, Векшина просияла и так тряхнула головой, что возле ушей колыхнулись тёмные пряди коротко подстриженных волос.
— Здравствуйте, председатели! — правую руку подала Забалуеву, левую — Шарову. — Я не ошиблась? — спросила Павла Прохоровича и кивнула на его соседа. — В Сергее Макаровиче не сомневаюсь — он где-нибудь подымает отсталый колхоз.
— Понимаешь, дома. В Глядене. Всю войну лямку тянул. В передовых, конечно, шёл! Как ты уехала на фронт, больше меня никуда не перебрасывали. А мне, старику, это наруку.
— Я — тоже дома, — тихо, скромно молвил Шаров. — В Луговатке.
— Как там Катерина Бабкина? Убита горем?
— Мужественно переносит. Рассказывают — никто не видел у неё слёз: понимала, что председателю колхоза нельзя своё горе делать вывеской, на которую смотрят все. Она запирала его в сердце на семь замков. От этого ей было тяжелее, но другим вдовам — легче…
— Я приеду к ней… Обязательно приеду. Расскажу о последних днях Филимона Ивановича. Привезу один свёрток…
Забалуев нетерпеливо спросил у Софьи Борисовны: в каком служебном кабинете можно будет найти её?
— Не знаю, — ответила она. — Партия даст работу.
— Отдохнуть бы тебе у нас надо.
— А у тебя дом отдыха есть? Не успел построить? Так куда же ты приглашаешь отдыхать?
Сменив шутливый тон на серьёзный, Векшина продолжала:
— Не об этом надо нам думать… И мне не до отдыха… Осталась одна… — Она вздохнула, — Больше работы — меньше дум о прошлом…
Из приёмной вышла девушка и сказала председателям, что Неустроев ждёт их. Забалуев первым двинулся в кабинет секретаря. Прошагав мимо длинного стола для заседаний в глубину комнаты. В просторном жёстком кресле сидел сухолицый человек в старомодном бледнозелёном френче, какие часто можно было видеть на партийных работниках лет двадцать пять назад. Забалуев плотно уселся на стул, широко расставив ноги и упершись в них угловатыми кулаками.
Павел Прохорович прошёл по другую сторону стола и, глухо стукнув пятками валенок, сдержанно поздоровался.
— Садись, — пригласил Неустроев, достал портсигар, предложил папиросу Забалуеву, взял себе, а на Шарова махнул рукой. — Ты, помнится, не куришь…
Выпустив дым в потолок, посмотрел на того и другого.
— Векшину видели? Тоже вернулась… Одним работником больше. А я, по правде говоря, не ждал её приезда. Ей лучше бы уехать в другой край, — тут всё напоминает и о муже и о сыне, — а она, представьте себе, даже поселилась в своей прежней квартире…
— Приходила на учёт вставать?
— Зачем ей к нам на учёт? Пусть встаёт в каком-нибудь из городских райкомов. Заходила просто поговорить.
Посмотрев на часы, Неустроев ткнул папиросу в чугунную пепельницу, похожую на капустный лист.
— Рассказывайте. Только с уговором — коротко, по пунктам. Через пятнадцать минут у меня — бюро. И вопрос, знаете, очень важный — отчётно-выборная кампания партийных органов.
Павел Прохорович достал из полевой сумки протокол партийного собрания и подал Неустроеву. Тот, не глядя, сказал, что надо передать инструктору.
— Это протокол особенный, — подчеркнул Шаров. — Мы собираемся составлять колхозную пятилетку.
— Прочитаю позднее, — пообещал Неустроев.
— А гидростанция тоже запротоколирована? — спросил Забалуев вызывающе и, не дожидаясь ответа, начал шумно рассказывать о том споре, который произошёл между ними.
Неустроев сказал, что Сергей Макарович волнуется напрасно, а Шарову напомнил ещё об одном выселке, где был небольшой колхоз. Выселок гораздо ближе к речке Жерновке, чем Гляден, и все его жители охотно примут участие в строительстве гидростанции. Если потребуется— райком подскажет правлению колхоза.
Вошёл председатель райисполкома Штромин, бывший кузнец; как все кузнецы, крепкий и подвижной. Он сел сбоку стола и начал прислушиваться к разговору.
Забалуев жаловался на Шарова:
— Он же грозится залить мою землю… Язевой лог… Мятлик… Самолучшее сено для овечек…
— Интересы других колхозов нельзя ущемлять, — строго заметил Неустроев, покосившись на упрямого фронтовика.
— Разве это интересы? М-мятлик… — Волнуясь, Павел Прохорович заикнулся. — М-мятлик для овец! Каких-то десять гектаров!.. Из восьми тысяч!.. О такой м-мелочи смешно говорить!..
— Гектар гектару — рознь.
— Мы будем строить на земле будённовцев, и нам никто не запретит.
— Да, если вы не зальёте землю соседей…
Раздался мерный бой часов. Обшитые дерматином двери открылись, и в кабинет вошли члены бюро. Неустроев твёрдо положил руку на стол.
— Скажи инженерам, чтобы спроектировали постройку плотины выше лога. Всё!
— Нельзя. Создастся подпор для нашей п-первой гидростанции.
— А ты плотинку сделай поменьше.
Шаров встал.
— Б-будем планировать там, где нужно для дела.
— Смотри — не ошибись! — предупредил Неустроев.
Кивком головы Шаров простился со Штроминым, — ему почему-то показалось, что этот молчаливый человек будет не на стороне Забалуева, — и пошёл из кабинета.
Сергей Макарович, идя по другую сторону стола, грозил ему пальцем:
— Ничего у тебя не выйдет. Понимаешь, не выйдет. Никто тебе партизанить не позволит.
Когда дверь за ними закрылась, Штромин сказал:
— Николай Васильевич, правда — на стороне Шарова.
— Какая тут правда, — возразил Неустроев. — Ты сам слышал — колхоз «Колос Октября», хозяин земли, не даёт согласия.
— Колхозники могут сказать иное.
— К Забалуеву там все прислушиваются. Все!
— Сомневаюсь.
— Нет для этого оснований. Он был организатором колхоза… И для района Забалуев — опора.
— Едва ли.
— Что за неверие в кадры? В основные кадры! — Неустроев многозначительно приподнял указательный палец. — Я дольше тебя работаю здесь — знаю…
Домой Шаров возвращался вечером. Небосклон был затянут облачной пеленой, и снежные поля утопали в сумраке. Но под ногами коня теперь звенела хорошо накатанная дорога, и Павел Прохорович спокойно лежал в санях. Он вспоминал предвоенные годы…
Его, главного агронома краевого управления сельского хозяйства, тяготила служба в канцелярии. Он порывался уехать в колхоз. Там его место. На земле. В полях. Среди людей, выращивающих хлеб. Но его не отпускали с работы, пытались играть на самолюбии: «А кто может заменить тебя?..» Пришлось обратиться в Центральный Комитет партии. Там поняли его душу, его стремления. А близкие друзья и товарищи по работе продолжали отговаривать:
— Зачем закапываешься в деревню? Оторвёшься от среды научных работников, отстанешь… А здесь ты через два-три года напишешь диссертацию.
— В колхозе скорее напишу, — отвечал Шаров.
— Ну, что же… — пожимали плечами друзья. — Как говорится, ни пуха, ни пера…
Жена ходила по квартире, опустив голову, и время от времени спрашивала:
— Кино есть в этой твоей деревне?
— Будет, Танюша, будет. А пока что колхоз обслуживается кинопередвижкой.
— Радио тоже нет?
— Будет.
— Зимние ночи придётся коротать с керосиновой лампой. Ты подумал об этом?
— Построим гидростанцию.
— Лет через десять?
— Нет, через годок.
— А судьба дочери тебя не волнует? — дрожащим голосом, едва сдерживая слёзы, спросила Татьяна Алексеевна. — Останется Зоечка без образования… О музыке и думать нечего…
— Ну, ну… Я тебя не узнаю, Танюша. — Павел Прохорович подошёл к жене и взял её за руки. — Не надо так… Ты знаешь, я родился и вырос в деревне…
— А я чем там займусь? Цыплят буду разводить?..
— Начнёшь работать по специальности. Небольшая библиотечка уже есть…
И вот они в жаркий июльский день 1940 года едут по этой дороге, сидят на вещах, которыми заполнен кузов новенькой колхозной полуторки. По обочинам дороги цветёт душистый белый донник. На обширной равнине Чистой гривы колышется под ветром высокая рожь. Сизая пшеница вымётывает колос.
Шаров не сводит глаз с полей; тронув жену за локоть, говорит:
— Взгляни, Танюша, какие тут массивы хлебов! Море!.. А чернозём — в аршин! Но поля пока что запущены, не устроены. Степной ветер засыпает их песком… А если здесь вырастить защитные лесные полосы — лучше этого края в Сибири не сыскать! Тут, я тебе скажу, мы легко будем собирать по тридцать центнеров!..
— С твоим полётом фантазии только бы стихи писать!..
Зоя сидела у ног матери, похожая на неё и волнистыми рыжеватыми волосами, и круглым лицом, и крупными веснушками, и даже родинкой на верхней губе.
Дорога привела на мягкий увал, и впереди открылась долина, по которой, поблёскивая, текла Жерновка. Она то разливалась по зелёному лугу, то пряталась в глинистых берегах и издалека походила на разорванную нитку перламутровых бус.
Шаров приподнялся и сказал жене:
— Танюша, взгляни. Вон наша Луговатка!..
По берегу реки, словно коробки спичек, раскинулись деревянные, серые от времени, дома.
Татьяна Алексеевна недовольно повела плечом.
— Скучнее ты ничего отыскать не мог? Ни одного деревца!..
— Нет, одна берёза есть. Вон-вон. Возле правления колхоза, — указал Шаров на центр села и обнял жену за плечи. — Лес, Танюша, в наших руках. Я тебе скажу — годочка через три село будет утопать в зелени. А вон там, — он указал на окраину, — раскинется наше «море». Да, да, гектаров на сто, если не больше…
По ту сторону долины начинался постепенный подъём к горам. За первыми увалами виднелись мохнатые сопки, окутанные лёгкой голубой дымкой. А на горизонте врезались в небо острее ледяные шпили. Они сияли под ярким солнцем.
— Вот там чудесно! оживилась Татьяна Алексеевна.
Конец лета и осень промелькнули незаметно. В ночь под новый год у них увеличилась семья. Сына они, по желанию Татьяны Алексеевны, назвали Павликом…
Весной всем колхозом выходили на строительство плотины. Возили землю, вбивали сваи. Но не успели насыпать и половины дамбы, как началась война. Шаров поехал в райком партии с просьбой разрешить пойти добровольцем на фронт. Софья Борисовна сразу подписала ему открепительный талон.
— Я тоже ухожу, — говорила она. — Ну, сам посуди: муж — на фронт, сын — на фронт. Разве я могу оставаться в тылу?..
Татьяна Алексеевна, проводив мужа, оставила библиотеку и все годы была бригадиром огородной бригады. «Сдаём урожай на завод сухих овощей», — писала ему на фронт, и он показывал письма друзьям-однополчанам: радовался, что его Таня нашла своё место в колхозе.
Демобилизовался он поздней осенью. Над Сибирью гуляли сырые ветры, роняя на землю крупные снежинки. Они исчезали в высокой стерне, успевшей поблёкнуть от непогоды. Но даже в эту унылую пору года неповторимые просторы родного края были приятны. Вон чёрная громада трактора тянет плуги, перевёртывает широкую ленту жирной земли. Вон движется на зимний отдых самоходный комбайн. Вон летит стайка тетеревов на гороховое поле. Вон мышкует лисица; сейчас увидит машину и молнией метнётся в сторону бурьяна…
На увале шофёр остановился:
— Полюбуйтесь нашим «морем»!
Павел Прохорович глянул на окраину села и ахнул. Огромный пруд, окаймлённый кустами тальника, ещё не успевшего уронить золотистой листвы, лежал серебряным слитком.
Не сводя глаз с Луговатки, Шаров ждал встречи с семьёй. Первой к нему вихрем примчится Зоя, подпрыгнет и повиснет на шее… Наверно, большая выросла, пожалуй, и узнать нелегко… Много раз просил у Танюши фотокарточку, но она почему-то не прислала…
Выбежав навстречу, жена на крыльце обняла его и, уронив голову на плечо, разрыдалась. Говорят, бывают слёзы радости, но рыдания при встрече не могут не заронить тревоги в сердце. Павел Прохорович медленно приподнял её голову и поцеловал в мокрую щёку, усыпанную всё такими же, как прежде, милыми для него веснушками, похожими на отруби.
— Танюша, что с тобой! Танюша! — Хотел посмотреть в глаза, но она опять уронила голову.
— Ни о чём не спрашивай… Всё пройдет…
В сенях послышался топот босых детских ног и вдруг затих. Павел Прохорович взглянул туда. У порога стоял мальчик в матроске.
— Это Павлуша?! Какой большой! — Протянул руки к сыну. — Беги сюда… Ну, беги скорее…
Мальчик стоял неподвижно.
В доме было тихо. Павел Прохорович хотел позвать Зою, но сдержался: в сердце разрасталась щемящая тревога…
Татьяна Алексеевна не могла рассказать подробностей трагической гибели дочери — захлёбывалась слезами. Рассказали соседи.
…Жарким летним днём Зоя с соседскими ребятами ушла из детского сада. Никто не заметил их исчезновения. Они играли в колхозном сарае, где лежала пакля. Видимо, у них были спички, и они вздумали развести костёр. Пакля вспыхнула. Огонь отрезал выход. Дети постарше прорвались сквозь пламя, а Зоя, самая младшая, не смогла выбежать. Когда с полей примчались люди тушить пожар, то на месте сарая уже дотлевали угли…
Выслушав этот страшный рассказ, Шаров приложил дрожащую руку к холодному лбу и опустил повлажневшие глаза…
Дома Татьяна Алексеевна с одного взгляда поняла, что он узнал всё и шагнула к нему навстречу:
— Уедем отсюда…
Пока шла война, она всё выносила: чувствовала — помогает ему и всем фронтовикам. Вставала с первыми петухами, возвращалась в потёмках. Бывало, сыпался снег, а она работала на огороде или в поле. У неё болели суставы, руки стали чёрными, шершавыми, на пальцах трещины — цыпки. Но она не вздыхала, не жаловалась на судьбу: знала — ему на фронте труднее. А как тяжело ей было одной переживать потерю дочери! Десятки раз начинала писать ему и рвала недописанные письма… Работала, пока не сваливалась с ног. Никто не видел у неё ни слезинки. Теперь неуёмные слёзы текли по лицу…
_ — Ты пойми, — говорила она, прижимая к груди скрещённые руки, — мне снятся угли, обгоревшие косточки… Ведь это же… — Она захлебнулась слезами.
Он бережно подхватил жену, усадил себе на колени и обнял.
— Я понимаю, Танюша. Понимаю. Мне ведь тоже горько: удар ещё совсем свежий. Подумать страшно!.. Но ты же знаешь… Я не могу…
Они разговаривали долго и в этот раз и в следующие дни.
Месяца через полтора из села уехала ленинградка, заведывавшая библиотекой, и председатель сельсовета стал просить Татьяну Алексеевну вернуться на прежнюю работу. Уговаривали её вдвоём, и она, вздохнув, ответила:
— Попробую… Только я не уверена, что теперь у меня что-нибудь получится…
Орлик бежал не спеша. Сани слегка покачивались на выбоинах. В полях, отдыхающих под снегом, стояла чуткая ночная тишина. В такую пору ничто не мешало думам.
Шаров не трогал вожжей, не торопил коня. Но Орлик неожиданно заржал и рванулся вперёд полной рысью. Далеко в низине виднелись яркие цепочки электрических огней.
Вот и квартира — старый приземистый дом, полузасыпанный снегом. Между частых переплётов оконных рам стекла походили на льдинки, едва заметные в полумраке. Освещены только кухонные окна. Ясно, жена — в библиотеке. У неё, наверно, громкая читка для пожилых. А может идёт читательская конференция? В доме Ёлкина нет огня. Секретарь парторганизации — тоже там. Первый книголюб в селе. Собирался говорить об образах Андрея Валько и Матвея Шульги из «Молодой гвардии»…
Под ногами глухо поскрипывали деревянные ступеньки. В темноте сеней Шаров нащупал скобу и, распахнув дверь, вошёл в дом. Едва он успел перешагнуть порог, как где-то в глубине кухни зазвенел детский голосок:
— Папища приехал! Папища! Папища!
К Павлу Прохоровичу подбежал сын и нырнул под шубу.
— Подожди, Павлуша! — попросил отец. — Я холодный.
Мальчик высунул голову и, глянув отцу в лицо, спросил:
— А мне что?
— Тебе, известно, техника! — ответил Шаров и, поставив чемодан, стал раздеваться.
— Знаю — пожарная машина! Обязательно — машина!
— Не угадал!
— Заводная легковушка?
— Тоже не угадал.
— Трактор!
— Нет. Ещё интереснее! — Отец достал из чемодана большую коробку и направился в кабинет. — Такая штука, что лучше её и придумать нельзя!..
Павлик бежал за ним, называя одну машину за другой, но всё невпопад. Следом степенно шла соседская девочка, первоклассница Маня, с белыми косичками; в кофточке и юбочке, сшитых так же как шили для себя в деревне пожилые сибирячки. От этого девочка казалась старше своих лет. Всегда тихая и молчаливая, она сейчас выглядела особенно серьёзной, — ей доверили подомовничать с её юным другом!
Включив лампу под розовым, похожим на огромный опрокинутый тюльпан, абажуром, Павел Прохорович расположился на полу и приоткрыл коробку.
Увидев голубое крыло с красной звездой, Павлик вскрикнул:
— Самолёт! Самолёт!..
Это была только одна составная часть сложной игрушки. Когда отец достал вторую, мальчик ударил в ладоши:
— Пароход!
Маня спокойно возразила:
— Такие пароходы не бывают.
— Дирижабль! — сказал Павел Прохорович.
Он взял перекладинку, похожую на коромысло, укрепил поверх башни и несколько раз повернул ключ, Маленький пропеллер, рассекая воздух, как бы превратился в диск, и самолёт, оторвавшись от пола, полетел по кругу. Под другим концом перекладинки покорно плыл дирижабль.
Все трое следили за полётом. Когда пропеллер остановился и самолёт замер на полу, Шаров прищёлкнул языком:
— Вот это игрушка! — И снова склонился, чтобы завести пружину. Павлик опередил его:
— Дай заведу!
— Действуй! Только осторожнее, а то пружина лопнет…
Шаров подошёл к столу. Возле массивного письменного прибора с понурой металлической лошадью, впряжённой в соху, и бородатым пахарем за деревянным рогалем лежала записка:
«Если приедешь без меня— позвони. На всякий случай — ужин в печке».
Павел Прохорович подержал записку в руках и, перевернув, медленно опустил на стол. Потом он прошёл на кухню и заглянул в печь. Там стояла сковорода с жареной печёнкой: жена приготовила любимое!
Поужинав, Шаров стал собираться в контору.
— Павлуша! Я пошёл на работу. Скоро вернусь. Ладно?
— Ладно иди уж… — ответил мальчуган, не отрываясь от игрушки, и похвалился: — мы летать будем! Высоко- превысоко!.. Правда, Маня?
— Правда, — подтвердила девочка и, помолчав, спросила: — А ты дашь мне завести? Хоть один разок!
— Дам. Два раза…
Павлик опустил рычаг, и голубой самолёт снова взмыл в воздух.
Шаров шёл мимо нового дома, над которым высокие шесты поддерживали антенну, и ему хотелось завернуть в радиостудию и сказать в микрофон несколько слов. Вот он вернулся из города, привёз много новостей: есть о чём поговорить!.. Через каких-нибудь полчаса соберётся весь актив. Он. Павел Шаров, расскажет и о беседе с Дорогиным и о стычках с Забалуевым и о многочисленных хлопотах в городских организациях. Это были не напрасные хлопоты: в Сельэлектро ему удалось достать два мотора для клейтонов, в лесничестве он приобрёл семян лиственницы и жёлтой акации… А самое главное — он заполучил типовые проекты скотных дворов, свинарников, телятников. птичников… Всё это пригодится, при составлении пятилетнего плана…
«Но тут может возникнуть спор с Ёлкиным, — подумал Шаров и прошёл мимо радиостудии. — Лучше сначала поговорить с ним обо всём с глазу на глаз…»
С Фёдором Романовичем Ёлкиным он встретился на улице. Секретарь партийной организации, стуча каблуками ботинок, надетых на протезы, медленно шёл по накатанной санями дороге, блестевшей под лунным светом, как слоновая кость, и старался придерживаться той средней ленты, которая была исщерблена копытами лошадей. Павлу Прохоровичу, теперь шагавшему рядом с ним, всё время казалось, что спутник вот-вот поскользнётся, но он не делал попыток поддержать его под руку, зная, что Ёлкин не любит этого.
Они вошли в контору. Шаров открыл дверь в свой кабинет, напоминавший уголок сельскохозяйственной выставки: там стояли маленькие снопики пшеницы и овса, ржи и ячменя, проса и гречихи, в застеклённых шкафах лежали корнеплоды.
Ёлкин снял полушубок и поправил гимнастёрку под широким ремнём. Лицо у него было измождённое, большой лоб обтянут бледной и суховатой кожей стареющего человека, но глаза, открытые, бирюзовые сохранили кипучий задор юноши.
— Значит, наша мысль о колхозной пятилетке одобрена? Я и не сомневался! — говорил он, прикладывая озябшие руки к горячему кожуху круглой печи — Отлично! Замечательно! Теперь обсудим с народом. Всё запишем…
— Ты посмотри, что я раздобыл! Посмотри! — подзывал его Шаров, расставляя возле спинок стульев чертежи скотных дворов и свинарников.
Елкин подошёл, глянул, и губы его искривились:
— Только-то?! Я так и знал!
Это немало. Пятилетка чертежами обеспечена.
— А где забота о людях? Будем ждать, пока старые избы не завалятся? Да? Крыши у многих прогнили…
— Знаю. Но…
— Никаких «но». Нет, нет. Не согласен. И народ поддержит меня, а не тебя.
Ему, как многим другим, хотелось скорее видеть в деревне каменные дома, мощёные улицы с тротуарами. Шаров тоже часто думал о перестройке всей деревни, но в первый пятилетний план был склонен включить строительство одних только производственных зданий. Чем больше он настаивал на этом, тем горячее спорил Елкин:
— Ты представь себе: мы с тобой отгрохали целую улицу из каменных домов! В каждом — электричество, радио, телефон, водопровод. Всё как в большом городе. Ведь в этом уже — черты коммунизма!
— Черты коммунизма надо искать в душе человека.
— И я говорю о человеке. Его надо воспитывать и учить, учить и воспитывать. А для этого что требуется? Клуб! Каменный, просторный, чтобы там был зал для собраний, для спектаклей, для танцев молодёжи, комнаты для кружковой работы…
— А на что строить?
— Как на что?! На доходы от сада. На ссуду. Уверяю — дадут.
Дверь распахнулась и на пороге показалась Татьяна Алексеевна.
— Не успел домой приехать и уже сбежал, — шутливо укорила мужа. — Обложились бумагами, спор завели. Наверно, на всю ночь?
— На всю — это завтра, — улыбнулся Павел Прохорович. — Сегодня — на часок, на два.
— Да ведь скоро свет погаснет.
— А мы над светом — хозяева: позвоним на гидростанцию, чтобы подольше посветили.
— Спросим у Татьяны Алексеевны, — предложил Елкин. — Спросим: что строить в колхозе в первую очередь?
— Конечно, библиотеку, — ответила та, не задумываясь.
— Вот! — подхватил Елкин. — Запишем — клуб! Во вторую очередь — дома. Двести домов!
— Успехов ещё нет, а у тебя уже голова закружилась.
— Ну полтораста.
— И это не реально.
— Когда начнём заботиться о людях — всё будет реально!
Татьяна Алексеевна потянула мужа за рукав:
— Пойдём. Отдыхать пора. Завтра успеете наспориться…
На следующий день собрались члены правления с активом. Проекты зданий Павел Прохорович пока что отложил в сторону: открыв совещание. сказал:
— Начнём с полеводства. В нём — основа всего. Задача — поднять урожайность пшеницы до двадцати центнеров со всей площади посева…
Перед рассветом, когда во всех дворах горласто запели петухи, Вася Бабкин запряг старого Лысана и выехал за село. Стоя в санях, он обозревал снежную ширь полей. Когда полозья раскатывались в ухаб, пружинисто сгибал ноги в коленках, а чтобы конь бежал веселее — время от времени помахивал вожжами.
Уступая утру, звёзды гасли одна за другой, а снег постепенно терял ночную синеву, и поля становились похожими на огромную раскрытую книгу, в которой запечатлено всё, что случилось за ночь. Вот прошёл горностай, оставляя на снегу косые следы. На бугре ему повстречалась едва заметная изящная, двойная строчка, проложенная лёгкими коготками мышки-полёвки. Горностай остановился, принюхался и пошёл выслеживать близкую добычу. Вот испуганный заяц, широко кидая мохнатые лапы, пересек дорогу. Он спешил к омётам соломы, но увидел лисицу, притаившуюся за кустом полыни, и метнулся в сторону. Вот пробежала стайка серых куропаток, направлявшихся к бурьяну, в котором можно укрыться от когтей совы. Не успев добежать, они дружно взлетели, но не все, — одна птичка, настигнутая ночным хищником, припала к земле и после удара распластала крылья…
Эти маленькие трагедии разыгрались минувшей ночью. Сейчас, когда из-за высокого гребня гор показался оранжевый горбик солнца, поля были пусты. Звери попрятались в норы, птицы улетели в чащу.
Впереди виднелась тёмная полоса хвойного леса. Туда вела едва заметная дорожка, хорошо знакомая коню, и он круто свернул с просёлка. Вася громко свистнул и шевельнул вожжи…
Приехав в сад, он ослабил чересседельник, разнуздал Лысана и положил перед ним охапку сена, а сам вошёл в избушку. Здесь каждая вещь была знакома с детства, но сейчас, после тех вьюжных дней, всё казалось иным, как бы новым и особенно приятным. Котлы были начищены до блеска, словно их никогда не касался дым, чашки вымыты и сложены горкой, на шестке не осталось ни пылинки. Пучок лесной душицы, хранящейся за матицей под потолком, источал на редкость густой аромат, будто его только что внесли сюда с поляны, залитой летним солнышком.
Перед печью стояла скамья точь-в-точь так же, как в тот вечер. Вася присел на неё и глянул в печь. Там виднелись сухие дрова, положенные Верой, а под ними — тонкая береста, тоже приготовленная ею. Достаточно поднести горящую спичку, как заиграют бойкие струйки огня и домик быстро наполнится теплом. Всё будет так же, как тогда, но тот миг не повторится…
Та памятная вьюга бесилась три дня, на четвёртое утро небо посветлело, и ветви на деревьях лишь слегка колыхались, но ещё не было уверенности, что не вернутся снежные вихри. Позавтракав, Вася первым встал из-за стола.
— Пойду берёзу сеять.
Гутя замахала руками:
— Чур, чур!.. Домовой с ума спятил!..
— Он, девчонки, брякнул; чтобы нас распотешить.
— Нет, я говорю правду. Весной снег начнёт таять, семена набухнут и лягут на мокрую землю. А сверху будет покрышка из сена. Тоже влажная.
— Я пойду с тобой, — громко объявила Вера.
— Вдвоём веселее! — отозвался Вася. — И, говорят, работа спорится.
— А меня возьмёте для веселья? — игриво спросила Катя. — Песни петь!
— Двоим любо, третий не суйся! — рассмеялась Гутя.
— По дороге домой успеем намёрзнуться, — сказала Тася.
— А я всё-таки пойду, — повторила Вера. — Мне хочется посмотреть.
— Тебе, конечно, надо везде со своим носом соваться! — съязвила Лиза, её зеленоватые глаза потемнели от досады. — Тебе, поди, обморозиться интересно, а нам ни к чему…
— Интересно опыт перенять.
Они вдвоём вышли на аллею. Девушка ни за что не хотела идти позади и, пытаясь вырваться вперёд, громко смеялась:
— Я не люблю, чтобы для меня другие дорогу торили…
Вася схватил её за руку и удержал. У неё — горячая ладонь, длинные тонкие, но сильные пальцы. Такие умеют делать всё! Быстро и ловко…
Не пытаясь высвободить руку, Вера шла рядом с ним. У него на душе было так хорошо, так тепло, что он забыл про её жениха. И она, казалось, тоже забыла.
Вася подал ей широкую деревянную лопату. Она быстро прокладывала в снегу бороздки. Парень шёл по её следу и, нагнувшись над бороздкой, осторожно рассыпал лёгкие, как пушинки, крылатые семечки и разравнивал снег маленькой лопаткой. Он спешил, но догнать девушку не мог. Она вернулась к нему.
— Дай — помогу.
Он осторожно разделил остатки семян, и Вера, отрезая ему путь, тут же начала рассевать их вдоль бороздки.
— Ну вот! А я что буду делать?
— Песни пой! — рассмеялась Вера. — Говорят, у весёлых лёгкая рука: всё всходит и растёт, как на дрожжах подымается!
— Берёзка поднимется хорошая!
— Смотри не подкачай. Не вырастет — девчонки просмеют на весь район!..
Потом они носили сено из копны и растрясали поверх снега. По пути к копне он сначала взял Веру под руку, потом хотел обнять. Она вздрогнула и отстранилась:
— Ой!.. Нет, нет…
Он смутился, помолчал и заговорил опять о деле:
— Теперь одна забота — не сдул бы ветер сено…
— А ты поглядывай. Помни: половина саженцев — мои! Мы приедем за ними.
— Приезжай… одна.
— А если… если с подружками?
— Что ж… Отпустим, в порядке помощи.
— Я пошутила… Помощи не просим… Мне — одну берёзку. Чтобы в нашем колхозе показать…
Ещё ни с кем в жизни не было так приятно разговаривать, как с этой девушкой. Вася не заметил, что прошёл день, не слышал, что от избушки кричали Верины подруги— звали обедать. Не дождавшись — пошли по следам.
— Нас ищут, — сказала Вера. — Пойдём…
Их встретили усмешками:
— Сеяли в две руки — вырастут чубуки!
— Нет, сеяли смешки — вырастут хохотки!
Вера ответила с достоинством:
— Лето придёт — своё покажет!
— А ты, небось, проверять приедешь? — спросила Лиза жалящим голоском.
— Тебя свидетельницей позову.
— Ты для этого своего Сеньку вытребуй.
Опять — Сенька. У Васи озябло сердце. За обедом он вяло поддерживал разговор, а когда пошёл провожать девушек до дороги в посёлок — совсем замолчал…
Сейчас Вася дошёл до последней защитной лесной полосы; раздвинув ветки, пробрался на тихий квартал. Там ровным слоем лежало сено, слегка припорошенное снегом… Вася вспомнил, как здесь он взял Веру под руку… Девушки пели частушку: «Проводил меня до дому, не сумел поцеловать». Это про него. Даже обнять не сумел… Хоть бы раз в жизни… Её… Только её…