С утра серые тучи низко висели над землёй и казались неподвижными. Сыпался, как мука, мелкий дождь — «бусун».
Вера надела поверх ватника брезентовый плащ, повязалась пуховой шалью и, заседлав коня, поехала в поле, где она не была всю осень и не знала, управились ли девушки с коноплёй.
В большой риге, построенной посреди тока, теперь уже освобождённого от ворохов зерна, тараторили две веялки, перебивая одна другую. По запаху половы, растекавшемуся по всему току, Вера поняла, что девушки веют коноплю; оставив коня у коновязи, пошла к риге.
У выхода показалась Гутя, в дырявых сапогах, в рваной шали и старом ватнике; бросилась навстречу, обняла Веру и закружила:
— Соскучилась я по тебе, подружка! Как зимой по солнышку!
— Я — тоже! — воскликнула та, в свою очередь обнимая девушку.
— А почему тебя нигде не видно? — спросила Гутя, перестав кружить её. — В клуб не ходишь, на улице не появляешься. Будто у тебя уши заложило — гармошки не слышишь.
— Я всё время — в саду.
— Смотри, заплесневеешь меж кустов!
— Ну, что ты, Гутя! У меня…
— Я понимаю, ты переживаешь…
— Даже не думаю.
Посмотрев Вере в глаза, Гутя отрицательно потрясла головой:
— Ни за что не поверю! Столько годов ждала! А у этой Лизки — ни стыда, ни совести! Я бы ей…
— А мне, Гутенька, жалко Лизу.
— Ну-у. Такое даже в голову не укладывается!
— Всё-таки она — хорошая девушка, работящая…
— Чудная ты!
Вера разговаривала тихо, а Гутя так звенела, что веялки, одна за другой, умолкли. Ясно, девушки прислушивались к голосам.
— Когда я узнала про их шашни, — продолжала Гутя, — даже обидно стало.
— Обижаться не на что.
— Ну, как же! Мне так хотелось поплясать на твоей свадьбе!
Из риги выбежали девушки с весёлым визгом и хохотом, наперебой обнимали Веру, говорили сразу все, — слушать было некому.
— Ой, вы затискаете меня! — шутливо взмолилась Вера, обрадованная шумной встречей.
— За все недели, за месяцы!..
— Чтобы не забывала нас!
— Помнила, девушки! Всегда! — говорила Вера. — Но осень, сами знаете, какая была у меня.
— Ты вся переменилась, — посочувствовала Тася. — Глаза ввалились.
— Это при плохой погоде показалось тебе, — одёрнула её Гутя. — За отца она тревожилась.
— Не поверю. Ни в жизнь! — сказала Катя. — Из-за родителей так не худеют.
— Пойдём в ригу, — пригласила Гутя Веру. — Полюбуйся урожаем!
А подругам сказала:
— Девушки, веялки тоскуют.
Вера взяла горсть сортовых семян и, рассматривая их, медленно пропустила сквозь пальцы. На ладони осталось несколько зёрен. Они перекатывались тяжело, словно капельки ртути.
— Хороши!
Девушки не хотели возвращаться к веялкам, и Гутя сказала им:
— В обеденный перерыв наговоритесь.
Но сама не могла терпеть до обеда. Как только застучали веялки, она взяла Веру под руку, отвела в конец риги и заговорила доверительно:
— Ты знаешь, я скоро уеду в город! Честное слово! Вот управлюсь с коноплёй и уеду. Это твёрдо.
— Напрасно, Гутя, задумала.
— Ничего не напрасно. Когда в голове прикинешь всё — согласишься. Сколько нынче парней из армии уволилось? Не знаешь? А я подсчитала: семь! Где они? Кроме Сёмки, ни один домой не приехал. Все в городе поустраивались. Ты погляди: в клубе курсы по танцам открыли, так девчонки с девчонками кружатся! А всего обиднее, что прибытка от работы нет. Что на базаре выручишь, на том и конец. Забалуев только болтает о трудодне. От его хвастовства толку мало. За обеды высчитают — останется на мыло да на иголки. И за теми надо ехать в город. В нашем-то магазине, сама знаешь, полки пустые… Уеду. Всё равно уеду. Завербуюсь на завод.
— У тебя нет никакой квалификации.
— Сегодня нет — завтра будет. Подучусь. Тася тоже собирается. И Катя подумывает.
— А с кем же мы весной будем коноплю сеять?
— Со старухами! Создашь себе серебряное звено! — рассмеялась Гутя, а затем убеждённо сказала. — Ты здесь тоже не вечная. Вот помянешь меня! Конечно, сейчас у тебя отец, а потом…
— Без всяких «потом». — Вера высвободила руку. — У меня — работа! Ей и живу.
— Ну-у… Себя обманываешь.
Намёк на болезнь и старость отца так расстроил Веру, что она не могла больше оставаться среди подруг и вышла из риги.
Гутя не стала удерживать её.
Погода переменилась. Ветер шумел мокрой соломой, кидал в лицо острые капли мелкого дождя.
Вера ловко взметнулась в седло и поехала на второе поле, где будущей весной ей предстояло сеять коноплю.
Ветер дул порывами. Словно спасаясь от него, вдалеке то и дело пробегали серые зайцы. Они то западали в бороздах, то снова устремлялись вперёд заполошной гурьбой. Откуда их взялось столько?
Развелись русаки! Бегают табунами! Запрет давно снят, но, однако, никто не охотится на них, кроме… луговатского садовода.
Девушка стукнула коня каблуками сапог, и тот, мотнув головой, побежал быстрее. Новый порыв ветра поднял из борозды небольшой табунок и погнал навстречу Вере. Серые бежали неровно, то расстилаясь возле земли, то высоко подпрыгивая. Не звери, а лёгкие тени! Один скакал недалеко. Но ветер, противный ветер бил в глаза, и невозможно было рассмотреть ни головы, ни ушей. Наверно, заяц пригнул их к спине. Вот бежит прямо на коня! Не сворачивает. Ещё десяток секунд — и ударится о ноги! Приподнявшись на стременах, Вера поверх головы коня всмотрелась в серого: вот так заяц! В двух шагах от коня проскакал лёгкий куст сухой травы перекати-поле. А потом врассыпную — целый табун.
— Уйлю! — крикнула Вера и расхохоталась. — Сорняки вместо зайцев!..
Если рассказать девчонкам на току, покатятся со смеху! И тут же сболтнут: «Тебе, Верка, мерещится русак!..» «С той зимы, ага?..» Чего доброго, напомнят поговорку: «За двумя зайцами…» Ну их всех…
Вера забыла, что подруги ждут её к обеду; осмотрев землю, вспаханную под посев конопли, прямо полями поехала в сад. А навстречу всё бежали и бежали «травяные зайцы».
«Из степи скачут, — догадалась она. — Переплыли реку, обсушились на берегу и помчались вдоль Чистой гривы. Остановить их может только высокий гребень лесной полосы. Там, на грани луговатских земель… Где-нибудь вспугнут настоящего зайца и погонят на охотника в белом балахоне…»
Травяной шар, подброшенный ветром, ударился о губы коня, и тот испуганно шарахнулся в сторону. Вера покачнулась в седле.
— Неудачно придумала, — прошептала озябшими губами. — Белый балахон ждёт зимы…
И принялась нахлёстывать коня концом ремённого повода.
Весь день тихо падали снежные хлопья. Сидя за письменным столом в садовом доме, Вера то и дело отрывалась от работы и посматривала в окно. К полудню снег засыпал все дорожки, все следы, и, хотя не было солнца, сад сиял.
Дом был переполнен ароматом яблок. Они лежали рядами, впервые уродившиеся яблоки гибридных деревьев. Их несколько десятков, этих замечательных плодов, созданных человеком! Вот порадуется отец!
Вера первой любуется новыми яблоками, взвешивает на аптекарских весах, всматривается в румянец, вдыхает нежный аромат. И обо всём пишет в годовой тетради. Эти описания пригодятся для книги, рукопись которой уже много раз спрашивала Векшина.
Жаль, что сегодня никого нет в саду, — некому дать попробовать дольки новых яблок, и вкус приходится определять одной. Отец скажет своё слово позднее — после месячной лёжки плодов.
До его приезда надо успеть поименовать новенькие, а то он опять начнёт отговаривать: «Пусть поживут под номерами…» Одну из гибридных яблонь отец «окрестил» Авриком. Сейчас можно продолжить его мысль, — самую хорошую назвать в память мамы. Ту яблоню, что дала вот это золотистое яблоко. А в память Анатолия? Вера припомнила цветущую ветку, которую привозила отцу в больницу, и пробежала глазами по рядам яблок. Вот оно! Багровое, как весенний закат! Надо обязательно сохранить для выставки.
Она вышла из дома.
Сад стоял притихший. Рыхлый снег лежал на ветках, мягко хрустел под ногами. До чего же он был приятен! Вера зачерпнула полные пригоршни, намяла ком и кинула в ближнее дерево. Поиграть бы в снежки, да не с кем.
По такому снегу, наверно, хорошо сеять берёзку?.. Жаль, что не приготовила земли и не собрала семян…
Девушка шла в глубь сада. А снег всё валился и валился, пушинки его таяли на ресницах, на щеках…
«В бору сейчас пахнет хвоей, в садовой избушке — лесной душицей да яблоком-шаропаем… — Глубоко вздохнула. — Не надо ни о чём думать. Лучше… Ведь сама виновата…»
Войдя в дом, Вера снова села за письменный стол, спешила всё привести в порядок до приезда отца. Вот в папке вырезки из газет. Всё о садах и садоводах. Надо наклеить в тетрадь. Она перебрала их по одной, разложила на столе. Весенние. Летние. А вот совсем недавние, — осень, уборка урожая. У них в саду урожай был выше всех! Об этом пишет Петренко в статье о работе опорного пункта.
Приготовив клейстер, Вера начала наклеивать. Она делала это быстро, уже не всматриваясь в заголовки. А когда у неё в руках оказалась последняя вырезка, она вдруг заметила, что это — статья о луговатском садоводе. И рассказывалось в ней, как Вася Бабкин вырастил крыжовник из семян…
Что-то ещё было о нём? И Вера принялась перелистывать тетрадь. Перевернув несколько страниц, всплеснула руками: все вырезки о луговатском саде оказались выделенными в особый раздел.
— Как же это я так?.. Отец, конечно, заметит. И подумает, будто я…
Отдирать да переклеивать всё сначала — невозможно: получится неряшливо, некрасиво. Лучше поставить надпись: «В саду луговатцев». Да, она так и сделает.
Наклеив последнюю вырезку, Вера перечитала статью о крыжовнике с тем горячим волнением, с каким перечитывают письма близких.
«Останется память о Филимоне Ивановиче…» — думала она, сложив руки на столе.
В том, что делал Бабкин в саду луговатского колхоза, заменив своего отца, и в том, что делала она всё это лето, — было много общего. И от осознания этой общности поубавилось в сердце горечи.
«Я желаю полного успеха, — мысленно говорила Вера. — Желаю тебе, Василий Филимонович…»
В руке у неё был синий карандаш, и она медленно выводила в тетради букву за буквой: «Вася… Васил…»
Вдруг она встрепенулась.
— Что я наделала?! Нельзя будет показать отцу… — Взяла резинку, повертела в руке и, не прикасаясь к бумаге, отбросила в сторону. Облокотившись на стол, долго смотрела в окно, не замечая ни перемен в саду, ни самого окна. «А что Вася хотел сказать мне в последний раз? Что? Конечно, хорошее…»
Эх, если бы тогда была одна. Всё могло бы повернуться по-другому… Может, парню и сейчас дома не по душе? А он ведь не знает, что ошибку-то сделала девчушка Верочка. Та давняя ошибка породила все остальные, от которых теперь ноет сердце. Она виновата во всём, только она одна…
На подоконнике между рамами белела вата. Поверх неё топорщился хмель вперемежку с бессмертниками. Вера любила эти сухие цветы, обладавшие способностью и среди зимы хранить в себе лучи летнего солнышка. Особенно хорош вон тот алый. Он никогда не выцветет…
Вера подняла глаза: за окном всё ещё падал снег, но теперь уже не пушистый, а измельчённый, похожий на известковую пыль, к которой холодные сумерки всё больше и больше подмешивали синьки. Начиналась зима.
В доме похолодало. Вера встала и пошла разжигать печь.
Проскрипели полозья по снегу, — приехал Алексеич из села. Но не успел он остановить коня, как зазвенел смешливый девичий голос. Вера глянула в окно, а в это время дверь распахнулась, и в комнату ворвался жаркий вихрь кипучего смеха. Позабыв обо всём, Вера закружилась в этом вихре.
— Снимай шаль, Гутенька! Раздевайся. Я так рада, рада тебе!..
— Ой, как яблоками у тебя, подружка, пахнет! И ещё — лесом! Той душистой травкой! — Гутя окинула комнату глазами и, слегка подпрыгнув, достала со шкафа пучок душицы. — Вот она! Я не ошиблась — та самая!
— Люблю больше чая!
— С той зимы приучилась? Я тоже…
Не дав договорить, Вера отвела напоминание.
— Отец приучил. С малых лет.
— А моя мамка травы не признаёт. Чай делает из моркови да из тыквенных корок. Надоело пить витаминное пойло!
— Ну, заварим настоящий. Попьём с мёдом.
Накинув стёганку на плечи, Вера отправилась за чайником в сторожку.
Гутя прошлась по комнате, удивляясь странноватой хлопотливости подруги. И чего только не натаскала Верка сюда! А для кого? Для тятьки! Оттолкнула двух женихов. А всё из-за дурного характера. Сама себе напортила. Крепится, молчит, но ведь заметно: горюет. А Сенька своему слову — хозяин: говорил — буду жить в городе, и увёз Лизку. Счастливая! И Верка завидует… А Трофим Тимофеевич, конечно, обрадуется этим пшеничным снопикам. Но дочери толку нет. От его радости, как от старой золы, девичье сердце не согреется… Притащила ветки осины с рыжими листьями — должно быть для красоты. А кто полюбуется? Кроликов бы завела, — трусишки, говорят, любят горькое погрызть… Бессмертники в стеклянной вазе. И чего ей нравятся сухие цветы? Никак не вобьёшь в голову, что девчонкам больше пристало заниматься рукоделием. Вязала бы кружевные накидки на подушки или вышивала бы что-нибудь по канве, приукрасила бы комнату по-девичьи. А она лезет в мужичьи дела. Ну и проторчит вот таким сухим цветком. Тятькина заместительница!..
Искренне досадуя на свою непутёвую подругу, Гутя остановилась возле письменного стола. Вот папки да тетрадки. Приклеена газетная статейка. Заглавие: «Крыжовник садовода Бабкина». Того самого? Ой, это интересно! Кочевряжилась перед парнем, — другому верна! А теперь вспомнила. Что имеем, не храним; потерявши, плачем. Потом и по Сеньке тосковать начнёт. Чудная! Подружек таится. Себе тяжелее делает. По моему сердцу так; расскажешь про неприятное — тяжесть с души спихнёшь, про хорошее помянешь — радости прибавится.
— О-о! — воскликнула Гутя, заметив короткую карандашную строку. — Наверно, помешала Верке дописать? Ну, это я поправлю… чтоб подружка завтра не журилась!..
Она села на стул, отыскала в деревянном стакане тот же синий карандаш и начала выводить вериным почерком: «ек».
— Василёк, — прочла она и похвалила себя за написанное. — Теперь порядок!
Левой рукой взяла яблоко, сочная мякоть сладко захрустела на зубах.
Ниже слова «Василёк» Гутя, — буква под буквой, — вывела «Верочка». В обеих строках — поровну! Подружка заметит — обрадуется.
Припомнив шутливую кличку, придуманную ими в тот вечер, девушка, — тоже буква под буквой, — написала третью строчку: «Домовой». Опять — семь! Вот ведь как хорошо!..
На крыльце зашелестел веник, которым обметали снег с валенок. Гутя метнулась от стола, догрызая яблоко. Увидев Веру на пороге, не могла сдержаться и расхохоталась так, что брызги яблочного сока разлетелись в стороны.
— Над чем прыскаешь?
Гутя сунула в рот остаток яблока.
— Ты с ума сошла! — досадливо воскликнула Вера. — Говори: какое слопала?
— Нe знаю. Может, жёлтенькое; может, красненькое. Не успела разглядеть.
Яблоки на столе теперь лежали уже не рядами, а сбились в кружок, как цыплята в гнезде, — не сразу разберешься, какое пропало. Всё спутала баламутная девчонка!
А Гутя, следя глазами за каждым движением подруги, — подойдёт к столу или не подойдёт? — продолжала хохотать, руки невольно поджимали живот, будто без этого она не смогла бы остановиться.
— Довольна проделкой? Озорная коза!
— Правильно ругаешься! Козы — вредительницы огородов и садов!
Проглотив последнюю смешинку, Гутя, стараясь казаться степенной, провела тыльной стороной ладони по губам, влажным от яблочного сока, и спросила подругу — всегда ли она со счёта угощает гостей яблоками? Может, весь урожай в саду пересчитала поштучно?
Попросив не дурачиться, Вера рассказала, зачем она положила эти яблоки на стол.
— Дошло. Дошло! — замахала руками Гутя. — Выходит, науке ущерб нанесла! Но я нечаянно, — Бросилась к Вере и обняла её. — Не сердись, подружка, из-за пустяка. Для науки ты можешь записать: яблоко сладкое! Я привередливая: кислое не стала бы есть.
Гутя покачала головой.
— Коза у тебя последний раз в саду. Завтра уезжаем из Глядена. Все подружки. Забалуев кричит, справок на паспорта не даёт. Всё равно убежим! — Она повернулась к ватнику, что висел на вешалке, достала из кармана блокнотик и положила на стол, поверх тетради с вырезками. — Тут про коноплю всё записано, как ты просила: про все делянки. Полный тебе отчёт, чтобы не поминала лихом. Завтра прочтёшь. Завтра.
Пока грелась вода в чайнике, девушки сидели на скамейке перед печкой. Гутя рассказывала:
— Таська тоже собиралась к тебе на прощанье, да стирку затеяла. А Сёмка, ты знаешь, уже в городе.
— В клубе не ко двору пришёлся? А Лиза как?
— С ним. Куда муж, туда и жена! Квартиру им обещают.
— Понастроили там квартир — ждут вас не дождутся!
— Мы с Таськой — в общежитие, к нашим деревенским девчонкам. Сёмка — получит от заводского клуба. А может махнёт на курорт. Там, говорит, баянисты — в штате. Служащие! По утрам играют на физкультурной зарядке, а по вечерам — танцы. Будет наша Лизка павой похаживать! Даже завидки берут…
Вера перестала поддерживать разговор, и Гутя тоже на время замолчала.
После ужина девушки в обнимку улеглись на кровать. Гутя заговорила шёпотом:
— Скажи напоследок: ты обратно влюбилась в Бабкина?
— Как «обратно»? Я ведь никогда…
— Так я тебе и поверю! «Никогда раньше». А теперь шибко любишь? Ну, скажи.
— Не допытывайся. Я сама не знаю…
— Значит, любишь!.. А он-то, наверно, уже другую нашёл? Неужели будет ждать. На ногу ты вёрткая, а на думы неповоротливая…
Гутя вскоре заснула, крепко и сладко, как ребёнок. Вера, чуть не всю ночь пролежала с открытыми глазами. Только перед утром сон сморил её. От стены несло холодом. А девушке казалось — от студёной воды зябнет тело. Она пытается вынырнуть и не может. На счастье попала в руки верёвка, спущенная со скалы. Вершина — далеко в небе. Бабий камешек! Над обрывом стоит сосенка, качает полосатой головой и смеётся: «Зачем ты бросилась в реку?.. Подумаешь, тоже любовь!..» Вера кричит: «Чем я виновата? Всё неладно повернулось… А я жить хочу…» Она пытается по верёвке взобраться на отвесный берег, но пряди, одна за другой, рвутся, как водоросли. Неужели не выдержат? Ещё бы немножко. Ещё…
В комнате посветлело. Открыв глаза, Гутя вскочила с постели:
— Ой, проспали!
Вера, тяжело дыша, села на кровати, боязливо посмотрела вокруг себя, потёрла виски.
— Приснилось тебе что-то? Страшное, ага? — приставала любопытная Гутя.
Подруга не ответила. Ну и не надо. Пусть одна переживает…
Мороз навёл на окнах первые, ещё лёгкие, узоры. В доме было прохладно. Придя в себя, Вера бросилась к печке. Как всегда, у неё припасены сухие дрова. Через полчаса сварится картошка, вскипит чай.
Но Гутя заторопилась домой. Ей хотелось уйти раньше, чем подружка обнаружит дописки в тетради. Чего доброго, ещё больше расстроится. А уговаривать нет интереса. Пусть посматривает на свой локоть: близок да не укусишь. Осталась на бобах! Успокоится — приедет в город…
Гутя быстро умылась, надела свою стёганую ватнушку. Вера накинула полушубок на плечи. И они вышли на крыльцо.
Яблони стояли, опушённые белой хвоей богатого инея, а над ними висела по-утреннему лиловая морозная дымка.
— Гутька! Красота-то какая! — встрепенулась Вера. — Как в то утро берёзки в поле! Помнишь?
— Стоит память пустяками забивать!.. Размохнатились от первого мороза. Принесла его нелёгкая ни раньше, ни после.
— Он и так ранний, — Вера пристально взглянула на сад. — Снегу мало: шуба тонкая, ненадёжная.
— А от моей одёжки мороз совсем не отскакивает. Побегу скорее.
Подруги поцеловались.
— Пожелай мне, чего себе желаешь, — попросила Гутя.
— Даже не знаю… — пожала плечами Вера.
— Не обманывай. Я тебя насквозь вижу. И желаю тебе скорее… к дубу перебраться.
— Дуб у нас дома у калитки растёт. Папа приедет — переберёмся в село.
— Ну и скрытная! Поживём-увидим… Приезжай в гости. Адрес я пришлю…
Вера проводила подругу грустным взглядом, помахала на прощанье, когда та оглянулась последний раз, и, зябко ёжась, вбежала в дом. Подула на руки, отогревая их, и пошла к столу, чтобы сделать запись об этом первом и таком неожиданном морозе.
Приподняв блокнотик Гути, чтобы отложить его, до поры до времени, в сторону, она увидела те три строчки, и жаркая волна хлынула к её щекам.
— Озорная девчонка!.. И слова-то подобрала, как гадалка карты. Ровненькие. По семь букв! — Вера вздохнула. — «Пожелай мне, чего себе желаешь»… Только одного: не обманываться…
Расталкивая носильщиков, Вера первой ворвалась в вагон, в котором приехал отец. Она несла ему шубу и шапку. Но он, готовый к выходу, уже стоял в коридоре; смотрел на неё, как на незнакомую, даже посторонился.
— Папа!.. — Дочь, уронив одежду на чемоданы, обняла его. — Здравствуй!..
— А я немножко того… задумался. Встретит ли кто-нибудь?..
— Ну, как же не встретить. Мы заждались… — Звонкий голос Веры вдруг осекся. — Кузьмовна и я…
Ей хотелось говорить и говорить, сразу выложить всё, но по коридору уже протискивались носильщики, двинулись беспокойные пассажиры, и отец склонился над чемоданами.
— Я возьму. — Вера подхватила чемоданы. — А ты неси одежду. У нас уже зима. Шуба в дороге пригодится да и шапка тоже.
На отце была серая велюровая шляпа.
— Обрядили меня ленинградцы! — рассказывал он, идя рядом с дочерью по перрону. — Сидор Гаврилович говорит — к бороде идёт. Да и Аврик — туда же…
— Я собирался к празднику домой — не мог вырваться от них. На опытную станцию, во дворцы, в музеи — везде свозили. Побывал и в квартире, где жил Владимир Ильич, в Смольном. Однако, не осталось достопримечательностей, которые бы я не поглядел…
Шёл отец без тросточки, ровным шагом, ноги ставил, хотя сразу всей ступнёй, но уверенно и твёрдо. Подлечили его славно. Вон на щеках посвежела кожа, поразгладились мелкие морщинки, а глубокие стали не такими заметными, как раньше, даже голос вернул себе былую ясность и звучность.
Домой ехали в санях. Конём правила Вера. Отец сидел в передке на душистом сене и всё ещё присматривался к её лицу, будто с трудом узнавал в ней свою дочь. Неужели она исхудала настолько, что на себя не походит? Все говорят: «высохла», «остались глаза да нос». Она и сама чувствует — похудела: юбки приходится ушивать чуть не каждый день. Но чтобы родной отец не узнал — это сверх ожидания…
Спохватившись, отец поздравил её со вступлением в партию.
— Добро! Добро! — говорил он.
Вера рассказывала об уборке урожая, о деревенских новостях. Между прочим, Сергей Макарович перестал оберегать траву-мятлик в Язевом логу, на заседании сам внёс предложение: отдать под залив. Говорят, что луговатцы уже строят плотину у Бабьего камешка. А Гляден попрежнему в темноте. Столбов на линии не прибавилось. Даже стало меньше, — старые подгнили и попадали. Забалуев ходит хмурый. Не от этого, конечно. От семейных неурядиц… Всем рассказывает: «Лучше уж одним жить». А успокоиться не может…
Трофим Тимофеевич понял всё и про себя с удовлетворением отметил:
«Время пошло на пользу».
Дочь заговорила о тех гибридах, что принесли первый урожай. Когда упомянула о яблоньке, которую назвала именем брата, отец упрекнул за торопливость. Ещё неизвестно, как деревце перенесёт эту зиму, что началась злющими морозами.
Встречный ветер гнал позёмку, трепал бороду, сек щёки старика.
— После тёплого края как бы тебя не продуло, — беспокоилась Вера. — Надень ушанку.
Отец уступил ей.
— Ой, я забыла сразу-то сказать, — встрепенулась дочь, — тебе пришло письмо. Из Москвы! Правительственное!
— Да?! Что там в нём?
— Не знаю… Но ты не волнуйся: что-нибудь хорошее. Я чувствую.
Но старик не мог успокоиться до самого дома. Там, не раздеваясь, прошёл в свою комнату и взял со стола большой пакет. Под пальцами, ломаясь, захрустел сургуч.
В конверте лежало два листа плотной бумаги. Доставая их, Трофим Тимофеевич обронил один. Вера подняла и от неожиданности ахнула: на гранитном пьедестале стоял молодой солдат с автоматом на груди. Эскиз памятника!
Глядя на второй лист, отец чуть слышно проговорил:
— Не могу без очков… — и подал бумагу дочери.
Вера сначала прочла про себя, а затем — вслух.
«…Скотный двор перенесён на другое место. Вокруг братской могилы посажены деревья. Седьмого ноября… закладка памятника. — У неё перехватывало горло, и она перешла на тяжёлый полушёпот. — Прибудет гвардии генерал-майор, дивизия которого на том участке фронта опрокинула противника… Если вам позволит здоровье, приезжайте».
Кузьмовна утирала глаза уголком платка.
Отец, сняв шапку, стоял неподвижно, как в почётном карауле.
Ранняя зима насторожила Трофима Тимофеевича: она угрожала не столько морозами, сколько оттепелью.
Перелистав несколько тетрадей с записями погоды, садовод ещё больше встревожился: каждый год бывали неожиданные температурные скачки. И чем раньше ложилась зима, тем разгульнее врывалась короткая ноябрьская оттепель, тесня — на какие-то часы — холод к северу.
«Яблони, случается, погибают у нас не от самих морозов, а от очень резких колебаний температуры», — записано на одной из страниц.
Через два дня Дорогин отправился с бригадой в бор на заготовку сосновых веток. С восходом солнца из степи нахлынул тёплый ветер, принёс рыхлые синие дождевые тучи. К вечеру снег растворился в воде. В сумерки, когда усталый ветер замер, свалившись в овраги, оголилось бледнозелёное небо, похожее на лёд, и над зубцами белых гор появился как бы насквозь промороженный остророгий месяц.
— В неурочное время дождиком-то обмылся, а теперь его дрожь проняла. Вон какой белесоватый! — кивала головой Фёкла. — На рожке стоит — добра не жди: снегу не даст. В гололедицу всё закуёт.
Трофим Тимофеевич предупредил бригаду, чтобы утром все пришли в сад — укрывать стланцы сосновыми ветками.
— Омертвели деревца, — скрипела Фёкла. — Силушку зря тратим.
На рассвете, как бы для того, чтобы скрыть размах ночных проделок мороза, сгустился студёный туман и не позволял разглядеть обледеневшую землю далее, чем на два шага. Люди шли по улице, передвигая ноги, словно по катку.
За кормом для скота двинулись тракторы. Лёд под гусеницами дробился, как стекло; тяжко скрежетала сталь.
В саду всюду пощёлкивало, — от стволов и веток яблонь отскакивали ледяные корки. Женщины укрывали стланцы сосновыми ветками.
В морозном тумане, словно надтреснувший колокол, дребезжал простуженный голос Фёклы:
— Никудышная затея! Почки-то сгинут. На будущее лето, бабоньки, урожая в саду ждать нечего, — трудодень деньгами совсем не порадует. Придётся из своих огородов выручаться, на огурчиках да на помидорчиках…
А к Трофиму Тимофеевичу она подошла — заботливая из заботливых:
— Сердечушко за новые яблоньки болит. Дозволь стволики обвернуть. Всё им будет потеплее.
— Не надо, — ворчал садовод. — Пусть босыми зимуют. Это им — проверка.
— Я к тому советовала, чтобы уберечь малюсеньких… А стланцы лучше бы соломкой принакрыть.
— Мышей плодить? Чтобы всё погрызли? Снег падёт— согреет.
Но проходили дни и недели, а над стеклянной, исхлёстанной трещинами землёй висело пустое небо. Трофим Тимофеевич, заранее зная, что часть деревьев погибнет, стал исподволь готовить к этому Забалуева:
— Запишите в годовой план весенние посадки.
— Боишься, что яблони пропадут? Победитель климата! Покоритель Сибири! А считал себя Ермаком Тимофеевичем!..
— Ну, это вы через край хватили. И не своим голосом поёте. Однако, Чеснокова наслушались?
— Я сам тебя знаю, как облупленного..
К старой неприязни в сердце Сергея Макаровича теперь примешивалась досада. Он всем говорил, что Дорогин, заносчивый старик, бородатый леший, не захотел породниться с ним и, как бывало при старом режиме, запретил дочери выходить замуж за Семёна, обоим искалечил жизнь. Без любви парень женился на Лизе, с горя дом бросил. И Верка сохнет. Готова — в прорубь головой… А наедине с Матрёной Анисимовной он сетовал:
— Промахнулись мы. Надо было сразу их окрутить, свадьбу сыграть.
— Не говори, Макарыч, — успокаивала жена. — Слава богу — миновала беда. Лиза послушная, характером мягкая, Сеничке ни в чём не перечит, — дружно будут жить.
— В том и несчастье, что она «не перечит». А Верка удержала бы обормота дома, приучила бы к простой работе.
— Дохлую корову завсегда хвалят: к молоку была самая хорошая! Не ты ли Верку-то ругал?
— Ишь припомнила! Не додумал я раньше. А ты не поправила меня…
Дорогин всякий раз видел в глазах председателя злой упрёк: «Побрезговал мной! А теперь идёшь со всякими докуками…» Но, несмотря ни на что, старик заговаривал о делах всё чаще и чаще:
— Весной будем ещё расширять сад. Мне в министерстве советовали.
— Ишь, ты! В министерстве! Им легко советы давать. Междурядья-то не они обрабатывают. А ты, небось, запросишь добавки людей в бригаду. Я тебя знаю. Ты — репей да ещё с колючками!
— В министерстве сказали — выпустят пропашные тракторы…
— А за их работу чем рассчитываться? Хлебом ила деньгами?
Вот об этом Дорогин в Москве не осведомился. В голову не пришло.
— С министерством советуешься, а самое главное не учитываешь, — продолжал упрекать Забалуев. — Не грех бы спервоначала со мной всё обговорить.
— Саженцы свои. Покупать не надо.
— А мы их все в рубли оборотим!
— Я не дам продавать! — упёрся Дорогин. — Ставьте на собрание!
— И поставлю! Ты думаешь по-твоему будет? Нет! Нет!
Но про себя Забалуев уже решил: «Чёрт с ним! Его, косматого лешака, не переспоришь!..»
Пользуясь долгими зимними вечерами, Дорогин, наконец-то, принялся за работу над книгой. Обдумывая план, спросил дочь: с чего начать?
— Надо эпиграф подобрать, — сказала Вера. — Поищем у Мичурина. Где-то у него сказано, что каждый колхозник должен быть опытником.
— Есть такие слова. Но мы их цитатой запишем. А для эпиграфа… для зачина…
Трофим Тимофеевич распахнул одну из старых папок и долго перебирал жёлтые от времени газетные вырезки.
— Вот это, однако, больше подойдёт. Погляди.
Вера взглянула — статья М. Горького. «О борьбе с природой». Сбоку — черта красным карандашом. Прочла отмеченные строки:
«Земля должна быть достойна человека, и для того, чтобы она была вполне достойна его, человек должен устраивать землю так же заботливо, как он привык устраивать своё жилище, свой дом».
— Ой, замечательно!.. Было время, когда человек только брал от земли дары и ничем не отдаривал. Как хищник. А теперь заботится о ней, как хозяин. Чтоб и красивая, и добрая была. Выходит, плодородие-то сродни красоте.
— Сродни, — подтвердил отец и взял папку с письмами садоводов за несколько десятилетий.
Как хорошо жить на свете, когда много друзей, когда они — во всех концах страны! Скажешь дельное слово — все услышат. Кто-нибудь из них достигнет нового — сразу донесётся весть сюда. Приятно вот так делиться радостью. Правда, он был скуповат на письма: о своих гибридах писал редко и коротко. За это друзья упрекали его, хотя могли бы понять, что сие не от лености (этому недугу он никогда не поддавался). Но скоро он книгой расплатится со всеми долгами. А пока — о них, о друзьях, о большущей семье опытников. Эти письма расскажут, как устраивает свою землю человек. На благо всех здравствующих и грядущих.
Он развёртывал листы бумаги, одни, до поры до времени, откладывал в сторону, другие подавал Вере, чтобы она сделала выписки.
Письма, как ковры-самолёты, переносили её то в Алтайский край, то на Урал, то в Омскую область и, под конец, перекинули через морской пролив, на землю, в прежние времена прослывшую диким островом горя и слёз, на тот самый Сахалин, с которого бежал бродяга «звериной узкою тропой» (отец не только любил петь про бродягу, но и рассказывать о людях той горькой судьбы). И вот там, на земле былой беды, мичуринцы вырастили свои гибриды. Одна яблонька названа Сахалинкой.
— Знаешь, Верунька, как Чехов ехал на этот самый Сахалин? — заговорил отец, отвлекшись от писем. — Через всю матушку-Сибирь трясся по распутице. Берёзы стояли нагие. Сквозь них было видно далеко. Садика — нигде, ни одного, Так и записал Антон Павлович: садов нет. А сейчас яблонька и через пролив перешагнула, и высокие горы не могли остановить её.
Вера слушала, повернув лицо к отцу, а он продолжал рассказывать теперь уже о близком:
— Вот на опытной станции работает Тыдыев. Родители-то его про сады да про яблоки и не слыхивали. Даже слов таких в языке не находилось. А сын — виноградарь? Вот он пишет…
Старик стал доставать письмо из конверта, но Вера сказала, что она помнит — там об урожае винограда.
— Да, да, уже собирают урожай! А ведь виноградник-то невелик. И молодой ещё. Теперь мечтой-то наших садоводов станут, однако, абрикосы…