Встреча под мостом

— Подайте отставному офицеру pour boir, manger[6] и ездить в омнибусе.

Гуденко безошибочно узнавал русских в толпе посетителей театров и варьете на Пиккадилли. И надо сказать, что просьба о подаянии, пришедшая ему в голову в минуту полного отчаяния, действовала тоже безотказно. Русские подавали хорошо, не глядя на пенсы, а то и шиллинги, зачерпнутые в кармане. Беда только в том, что не так уж много русских в Лондоне.

Костюм его так же изменился, как и образ жизни. Он носил теперь русскую офицерскую фуражку без кокарды, выменянную у старьевщика на цилиндр, в придачу к красному мундиру зуава, плохо сходившемуся на его могучей груди.

Перемена в его жизни началась с того дня, когда Войнич посоветовал ему оставить попечение о Вольном фонде и не входить в объяснения с ^го учредителями. Он сунулся было к Степняку, не застал его дома и увидел в этом перст судьбы. Почему-то он был твердо уверен, что лондонские эмигранты знают об истинной причине, заставившей его попытаться превратить типографию в фабрику фальшивых денег. А как русские революционеры расправляются со шпиками и провокаторами, он узнал еще в Петербурге.

Благоразумие помогло ему до неприличия долго оттягивать свидание с Рачковским. Он понимал, что фиаско с предприятием в типографии будет крахом его карьеры. И не ошибся. Рачковский был разгневан выше всякой меры. Назвал его олухом царя небесного, самодовольным неудачником, неспособным завоевать авторитет и симпатию даже у таких ротозеев, как лондонские эмигранты. Среди этого потока брани Гуденку больше всего поразил упрек в том, что он «небрежничал в донесениях». Не сообщал, с кем переписывается в России жена Степняка, какие связи у лондонцев с швейцарскими и французскими эмигрантами. Все это Петр Иванович знал досконально, вплоть до того, что у старого бакуниста Жуковского брат прокурор, отказавшийся в свое время выступать в процессе Веры Засулич, что Аксельрод и Плеханов, приехав на четыре дня в Лондон, посетили Энгельса и знакомство состоялось с помощью Степняка, и множество других подробностей, казалось бы не имевших к делу никакого отношения, вроде того, что Степняк любил столярничать и сделал кухонный буфет своими руками. Кому же придет в голову сообщать высокому начальству об этаких вещах? Энциклопедичность сведений Рачковского поразила его, но еще больше мучила мысль, что он, Гуденко, был не единственным внутренним агентом, приставленным к лондонцам. Как? Значит, он сидел за столом и пил чай, может, рядом со своим коллегой, который так же выискивал в каждой фразе собравшихся отзвук тайных замыслов и грядущих заговоров? Кто же он, этот комбатант[7], этот конкурент по доносительству? Загадка эта снова так поразила его, что на несколько минут он перестал думать о своем будущем. Тем временем Рачковский опять заговорил об уме и проницательности Новиковой, о том, что она сразу раскусила «полезного человека», как аттестовал его сам Рачковский. Он сказал:

— Если вам было угодно мистифицировать ценную для нас особу письменными дифирамбами Степняку, пусть это останется на вашей совести. Но неужели вы не могли снять копий с писем Короленко? Не хватило элементарного политического нюха?

— Но их там не было!

— Надо было знать, где они находятся. За это вы получаете жалованье.

Упоминание о жалованье заставило Гуденку вздрогнуть. И не зря. Рачковский объявил, что он больше не нуждается в услугах такого халатного сотрудника, и посоветовал немедленно возвращаться на родину, где у него, возможно, будут некоторые шансы сделаться внешним агентом в Питере. На прощанье припугнул:

— Не советую идти с покаянием к вашим бывшим подопечным. Вас выслушают, вывернут наизнанку, выпотрошат из вас все сведения о нашей работе, а потом... Вспомните судьбу Рейнштейна и Судейкина. Ваши бывшие друзья ничего не прощают.

Просьбы снова отправить его в Америку или в Париж ни к чему не привели. Рачковский хотя несколько остыл и говорил с брезгливой снисходительностью, но был неумолим.

Понадобилось всего пять месяцев, чтобы превратиться в нищего бродягу.

Падение произошло не сразу, но вниз он катился с неуклонной стремительностью. У него хватило решимости на другой же день после разговора с Рачковским покинуть свой унылый, но комфортабельный пансион и снять грязную конуру в Уайтчепеле, но стеснять себя по части выпивки и прочих телесных радостей было выше его сил. Последовали займы у посольского дьякона, у шифровальщика, он даже написал письмо в Нью-Йорк. Жена не ответила, а тетка прислала пятнадцать долларов и полное благочестивых назиданий письмо... Ослепительные жилеты и белье голландского полотна оптом и в розницу уходили к старьевщику. Попытка пристроиться к докерам тоже не увенчалась успехом. Он оброс бородой, белокурой и лохматой, которую зачастую приходилось расчесывать пятерней, неделями не умывался, испытывая отвращение к самому себе. И пил, пил при малейшей подачке, когда случалось открыть дверцу кареты какой-нибудь дамы или выклянчить подаяние у русских туристов.

С ужасом он убеждался, что у нищеты нет дна. Его еще держали в конуре, а многие вокруг ночевали на грудах мусора на свалках. Он еще носил замызганный мундир зуава, а жители его квартала зачастую прикрывались тряпьем, состоящим из одних дыр, сквозь которые просвечивало голое тело. Ни в каких кошмарах не могло прежде присниться убожество лондонской бедноты.

Страх смерти мешал ему написать Рачковскому, уже давно отбывшему в Париж, попроситься на должность внешнего агента. Не было ли тут ловушки? Долго ли пришить незадачливому агенту какое-нибудь дельце и отправить в Якутию?

Он лежал на спине, закинув руки за голову, смотрел на тяжелые, пышно взбитые облака и теперь уже с тупой покорностью думал о несправедливости судьбы.

Постепенно мысль о не оцененных судьбой его добродетелях прочно завладела им. В часы досуга, остававшиеся от забот о пропитании, он неизменно возвращался к ней. Однажды в сильном подпитии он даже отправился к Степняку, презрев угрозу разоблачения и страх мести. В окнах было темно, хозяева, по-видимому, отсутствовали, и, испытав облегчение от того, что сама судьба снова спасла его от опасности, он удалился восвояси, даже не дернул шнур колокольчика.

В другой раз он отправился к нему в приступе отчаяния, просто чтобы занять денег. Застал дома одну Фанни, смутился и сбежал, не переступая порога.

И все же желанная и пугающая встреча состоялась в ноябрьский вечер, когда Степняк возвращался из деков, под мостом Ватерлоо.

Они столкнулись лицом к лицу. Степняк узнал его не сразу — всклокоченная борода, рваная одежда, лоснящееся от грязи лицо и только прежние широко расставленные, наивные вопрошающие глаза и выпяченная с неуместной надменностью богатырская грудь.

— Что с вами?— вырвалось у Степняка.

— Жрать, — ответил он и опустил глаза.

Негодование, недоумение, отвращение — все это давно остыло, перегорело. Сейчас Степняк видел человека глубоко несчастного, опустившегося на самое дно, голодного. Он не мог ему не помочь. Проще всего было бы сунуть деньги. Но денег было так мало, что это выглядело бы как нищенское подаяние, а накормить в каком-нибудь злачном месте он, пожалуй, мог.

По счастью вблизи на набережной виднелась вывеска какой-то харчевни, из открытых дверей доносились протяжные звуки губной гармоники и пиликанье скрипки.

— Пошли,— сказал Степняк, указывая подбородком на открытую дверь.

И они молча поднялись по ступеням набережной.

Ели тоже молча. Вернее, ел один Гуденко, постепенно багровел и вытирал губы тыльной стороной ладони, Степняк очень медленно потягивал эль из глиняной кружки. Наконец он не выдержал и спросил:

— Зачем вы так долго и упорно рисковали?

Гуденко поперхнулся, весь съежился, но, оправившись, спросил не без гонора:

— Что вы называете риском, позвольте спросить? Чем я, по-вашему, рисковал?

— Деньгами. Ведь на деньги, что вы вложили в Вольный фонд, можно было бы прожить целый год и заняться в конце концов каким-нибудь делом. А вместо того...

— Откуда вы знаете, вместо чего?

Он навалился локтями на стол и пытался сверлить Степняка наивными, уже помутневшими от эля глазками. Но тот отмахнулся.

— Ну зачем теперь юлить и запираться? Наши отношения кончены и никогда не возобновятся. И если я сейчас оказался рядом с вами, то только из...— он запнулся. Хотел сказать из сострадания, но удержался,— из пустого любопытства. Хотя и так все довольно ясно. Вы тратили остатки своего состояния, чтобы потом немедленно феерически разбогатеть, выпуская фальшивую монету. Но это же совершенно детская авантюра. Поспешная, нелепая! Вы потратили массу времени, чтобы втереться к нам в доверие, начали с Америки. А потом, не спросясь броду, кинулись в воду. Согласитесь, это глупо и бессовестно. И потом...

Девица в черном платье, подпоясанном широким кожаным кушаком, в черной накидке и плюшевой шляпке, похожей на котелок, подошла к ним в сопровождении дюжего молодого человека с Библией в руках.

— Даже самые последние,— сказала она тонким голосом,— погрязшие во зле грешники, обращаясь к всевышнему...

— Обратитесь к чертовой бабушке! — свирепо вскинулся Гуденко.— Брысь!

По-видимому, девица поняла незнакомое восклицание и испуганно метнулась к соседнему столику, а дюжий молодой человек неразборчиво пробормотал что-то о нераскаявшихся грешниках и тоже последовал за ней. Не слушая его, Гуденко продолжал:

— Вы, кажется, сказали «бессовестно»? Я не ослышался?

— Ничуть. Не могу себе представить, что вы не пени-маете, чем угрожало ваше предприятие всем нам. Каторгой, виселицей в России, позором для всего революционного движения, полной компрометацией всех наших английских друзей. Вы могли рисковать собственной судьбой, но какое право у вас губить десятки невинных? Вот что я называю бессовестностью!

Гуденко сидел, откинувшись на спинку стула, по-наполеоновски скрестив руки на груди, и с зловещей улыбкой смотрел на Степняка. Кто-то сильно хлопнул входной дверью, и газовый рожок на тонком шнуре закачался, то освещая его лицо мертвенным зеленым светом, то превращая его в зверскую черную маску.

— А вам не приходилось губить невинных?— спросил он, не переставая улыбаться.

— Вольно или невольно я, должно быть, в жизни делал много плохого, но в этом неповинен.

— А кошечка?— теперь уже со своей обычной ангельски невинной улыбкой спросил Гуденко.

— Какая еще кошечка? Вы в уме?

— Я-то в уме. А как сходила с ума Александра Николаевна Малиновская, рисовальщица, паспортистка, вы осведомлены? Могу пролить свет. Не сразу это с ней приключилось, не сразу. Она в предварилке просидела почти два года. Натурально, допросы — что известно по делу об убийстве Мезенцева. Кто да что, откуда лошадь, чей кинжал? Стойкая барышня. Не отвечала. А и отвечала, так путала. А нервы за такой срок сдали. Сначала ей из угла камеры стали приходить друзья. Может, и ваш облик являлся, хотя вы в то время в Швейцарии благоденствовали. Галлюцинации. Для них пространства не существует. А потом покинули ее друзья и из того угла повадились враги — жандармы там, следователи, может, и сам Плеве, и прочая нечисть. Тоже плод расстроенного воображения. Но она уже этого не понимала и хотела на себя руки наложить. Но не удавалось. И тогда барышня придумала защиту. Нарисовала страшную кошку с оскаленным ртом, ощетинившуюся, с выпущенными когтями.

Галлюцинации пропали. Но и барышня тоже. В Казан скую тюремную психиатрическую попала. Прямым трактом.

— Откуда вы это знаете?— крикнул Степняк.— Выдумали?

У него было такое чувство, как будто снова навалилась на него недавняя лихорадка и ночные кошмары, и пот проступил на лбу и мучительно хотелось проснуться, а Гуденко, так же невинно улыбаясь, отвечал:

— Разве такое выдумаешь? Мы не писатели, фантазировать не умеем.

— Откуда же?..— потерянно спросил Степняк.

— Докладывали. Ближайший помощник полковника Селиверстова, правая рука...

Он не мог не заметить, с каким выражением слушал его Степняк, и, наслаждаясь его отчаянием, продолжал:

— А Оболешев?

— Что Оболешев? Я его мало знал.

— Зато он вас знал слишком хорошо. Боготворил, по-видимому. И дорого расплатился за своего кумира. Жизнью. Ни больше ни меньше.

— За меня?

— Представьте себе. Именно за вас.

Степняк вытер пот со лба. Можно ли верить этому проходимцу? Сомнений нет — это месть. Вот так он расплачивается за свое провалившееся предприятие. Но откуда подробности? Кошечка? Он прав, конечно, он слишком бездарен, чтобы выдумать такое. Может, где-нибудь вычитал? И при чем Оболешев?

— Брехня, — сказал он не очень уверенно.

— Конечно, так приятнее думать, но факты остаются фактами.

— Какие факты? Что Малиновская была арестована и сошла с ума, я знал раньше вас.

— Допустим, хотя и неправда. А шесть анонимных писем?

— Кому?

— Его величеству государю императору Александру Второму.

— Прекратите этот бред. Вы что-то слышали краем уха. Остальное — брехня.

— Не думал я, что вы такой слабонервный.

— Меньше всего меня интересуют ваши оценки.

— Зря вы так. Я о вас много думал и... щадил вас.

Гуденко наслаждался. Он ничуть не сожалел, что выдает себя. Минутная радость власти над этим сильным, спокойным, известным, даже знаменитым человеком опьяняла его, заставляла забыть все тревоги. Вот он, день реванша! Он видел смятение Степняка, хотя тот и старался держаться спокойно, только непрерывно комкал бумажную салфетку да слишком часто ерошил волосы.

Налюбовавшись Степняком, Гуденко снова начал свой бессвязный ёрнический рассказ:

— Барышня-то, собственно, не на вашей совести. Барышня — это гарнир. Основное блюдо — Сабуров.

— Какой еще Сабуров? Долго вы собираетесь морочить мне голову?

— Сколько вам будет угодно слушать меня.

— Тогда прекратите этот бред и рассказывайте все по порядку. Только без вранья.

— Идет. Но без полштофа здесь не разберешься. История путаная. Третье отделение в ней полтора года разбиралось. И вынесло решение в противовес всем юридическим нормам, но зато во вкусе азиатских деспотов, как вы изволите называть царствующих на нашей родине императоров.

— Я жду,— сказал Степняк и отвернулся от Гуденки.

— «Два голубя, как два родные брата жили, а где же тут с наливкою бутыли?» Знаете, чьи это стихи? Козьмы Пруткова стихи. Любимое гусарское присловие. Так где же они в самом деле?

Степняк смутился:

— Боюсь, что я не смогу расплатиться.

— А вы не стесняйтесь. Здесь принимают натурой, а также и в залог,— сказал обнаглевший Гуденко и бесцеремонно схватил его за руку.— Колечко обручальное имеется? Ах да, гражданский брак, дань вольномыслию. Тогда можно предложить часики. Тоже нет? Не много же вы нажили на литературных трудах. А если сигарочницу? Сойдет и черепаховая.

Бармен в грязном фартуке, поморщившись, взял портсигар в обмен на бутылку эля.

Было поздно. Харчевня почти опустела, уже потушили большую карселевую лампу посреди комнаты, и только в глубине над стойкой горели два рожка.

Гуденко оглянулся и спросил все с той же ласковой улыбкой:

— А не страшновато будет с вашим чувствительным сердцем в таинственном зловещем полумраке?

— Хватит! — стукнул кулаком по столу Степняк.

Он давно бы ушел от этого жалкого и торжествующего типа, наслаждавшегося обладанием какой-то тайной, но все семнадцать лет, какие он прожил в эмиграции, его не переставало мучить сознание своего неравенства с теми, кто погибал на виселицах, на каторге, в ссылках, хоть и не было в этом его вины, а была лишь удача. Незаслуженная удача, как он считал. И бессвязные, егозливые намеки Гуденки, что кто-то пострадал именно из-за него, заново ударили как обухом по голове. Он должен был смотреть правде в лицо.

— Если вы хотите, чтобы я вас выслушал,— а я вижу, вам это доставит огромное удовольствие,— рассказывайте все по порядку и перестаньте ёрничать,— сказал Степняк, стараясь казаться спокойным.

— Не долго ли будет — по порядку? — задумчиво спросил Гуденко и щелкнул пальцем по бутылке.

— Не беспокойтесь. Вам хватит до полуночи. Я не компаньон.

Глазки Гуденки злобно блеснули.

— Брезгуете? Зря. Ну ничего, рассчитаемся по ходу беседы. По порядку так по порядку.— Он налил эль в пивную кружку, глотнул, поморщился и начал таинственно-тихо.— После вашего, так сказать, героического акта на Большой Итальянской друзья ваши, возмутители спокойствия, конечно, ликовали, но и переполошились. Испытывали изрядный дражемент в ожидании возмездия. Но в третьем отделении жандармского управления наверняка переполошились еще больше. Хватали встречного и поперечного, сажали под арест по малейшему подозрению, день и ночь скрипели перья в канцелярии — записывали показания очевидцев. А они — вразброд. На редкость противоречивые показания. К примеру, некий полковник Массюра-Териани показал, что за два дня до происшествия он гулял в Демидовом саду и разговаривал с генералом Мезенцевым. А когда кончил, подошел к нему весьма прилично одетый молодой человек, в темном пальто, в цилиндре, довольно высокий, плотного сложения, темноволосый, в усах, с эспаньолкой, и попросил указать ему среди гуляющих генерала Мезенцева. Обозрев такового, быстро удалился.— Он поглядел на Степняка наивным взглядом и спросил: — Вы носили эспаньолку?

— Собираетесь вести следствие задним числом?

— Избави бог! Просто подумал: к лицу ли? А вот баронесса Гейкинг, вдова штабс-капитана, убитого в Киеве, та сама явилась с сообщениями. Заявила, что четыре дня подряд видела в Летнем саду бежавшего из киевской тюрьмы арестанта Дейча. Дала точный портрет — блондин, коротко стриженный, в очках, в светло-сером пальто. Ей почудилось, что он наблюдает за Мезенцевым. Тот ходил ежедневно в Летний сад завтракать, но она не совсем была уверена, что наблюдал за ним именно Дейч. А когда утвердилась в своих подозрениях и поспешила сообщить Мезенцеву, как раз четвертого августа, тот уже сыграл в ящик. Вот ведь как опасны длительные колебания. Как по-вашему?

— У вас какой-то запоздалый интерес к моим мнениям, да и вообще к моей особе,— пробормотал Степняк, всем своим видом показывая, что он не желает отвечать на вопросы.

Гуденко, не смущаясь, продолжал:

— А вот допрошенный чиновник Греков показал, что по дороге на службу хотел присесть на скамейку в Михайловском сквере, но белокурый молодой человек, сидевший там, столь высокомерно посмотрел на него, что он сел поодаль. Рядом с белокурым был брюнет с пышной шевелюрой. Вскоре они удалились, а минут через семь раздался выстрел. А ведь вы вонзили кинжал? Ах да, Баранников стрелял в сопровождавшего генерала полковника Макарова, который замахнулся на вас зонтиком. Стрелял, но промахнулся.

— К чему вы все это? — раздраженно спросил Степняк.

— А для полноты картины. Говорю, что запомнилось.

— У вас подозрительно хорошая память.

— Подозрительно? Это уж вы напрасно. В 1878 году я еще в кадетском был, маршировал на плацу и строчил шпаргалки перед экзаменами. Но не будем уклоняться от сути дела. Я только хотел дать понять, что подобных сообщений было множество. Обезумевшие жандармы хватали брюнетов с эспаньолками, блондинов в светло-серых пальто, шатенов с пышными шевелюрами. Но всем им после долгих мытарств удавалось доказать свою непричастность к происшествию. Третье отделение бродило в потемках. Временно исполняющий должность шефа жандармов полковник Селиверстов послал государю семнадцать донесений, в которых живописал свои энергичные, но бесплодные розыски. В них описывались бесчисленные и бессмысленные аресты лиц, к делу совершенно непричастных. Недовольство покойного царя-батюшки Александра Второго росло, а потемки по делу Мезенцева не только что не прояснялись, а становились все гуще, хотя прошло уже почти два месяца со дня гибели шефа жандармов. Тут вдруг генерал-майор Черевин, находившийся в свите царя в Ливадии, сообщает депешей, что в Царском Селе проживает рисовальщица Малиновская, связанная с лицами, виновными в смерти генерала. Представляете? Афронт для третьего отделения полный. Сам император всея Руси, пребывающий в далекой Таврии, оказался лучше осведомленным о месте жительства преступников, чем те, кому это знать надлежит.

Гуденко передохнул и посмотрел на Степняка, проверяя, достаточный ли эффект произвели его слова. Тот сидел, немного отодвинувшись от стола, опершись двумя руками на трость, упираясь подбородком в сложенные руки. Лицо его было непроницаемым и показалось Гуденке даже сонным.

— Маленький, можно сказать, ничтожный реванш полковник Селиверстов взял на том, что адрес оказался неверным. Не в Царском Селе жила в то время Малиновская, а на Обводном канале. О чем спустя два дня была и послана депеша в Ливадию, а кстати, в ней же сообщалось, что особа эта взята под наблюдение. Это уточнение не спасло Селиверстова от недовольства царя, и впоследствии он утвердил на должность Мезенцева не его, а Дрентельна. Но тайна осведомленности обитателей Ливадийского дворца вскоре открылась. В. ящичке хранилась эта тайна. Знаете, на Зимнем есть известный ящичек для просьб и жалоб? Вот туда-то опустил некий аноним свое послание. И самое интересное, что до события с Мезенцевым ему и дела не было. Вот как российский обыватель относится к вашим подвигам.

Он посмотрел на Степняка в надежде вызвать у него взрыв негодования или хотя бы возражение, но тот по-прежнему хранил молчание. И, несколько разочарованный, Гуденко продолжал:

— Загадочный этот аноним сводил какие-то непонятные счеты с Малиновской, а еще больше — хотел насолить ее приятелю Николаю Федоровичу Анненскому, известному в Петербурге либеральному деятелю, к тому же женатому на родной сестре печально известного Петра Ткачева. Насколько я понимаю, тоже из вашей братии? Друг и последователь Нечаева?

— Плохо вы понимаете. Во всем разбираетесь плохо, кроме интриг в жандармском управлении,— вяло заметил Степняк.

Теперь он слушал Гуденку с ощущением человека, как бы вернувшегося с того света и узнающего, что случилось после его смерти. Это была смесь изумления, разочарования, любопытства и отвращения.

Гуденко неторопливо отхлебнул из кружки и снова начал:

— После загадочного послания пошли поголовные аресты лиц, находившихся под наблюдением. Малиновскую сначала не трогали, рассчитывали накрыть у нее целое сборище, но выдержки не хватило. Как же! Сам царь следит за ходом дела. Устроили у рисовальщицы обыск, а жившая у нее на квартире Коленкина, тоже из ваших, поторопилась и два раза выстрелила в жандармского подполковника, разбиравшего бумаги. Вы ведь на этот счет простые: судьба — индейка, а жизнь — копейка. Но девица промахнулась, пистолет не кинжал. Естественно, обеих в кутузку. Потом до Адриана Михайлова добрались, того самого, что у вас кучером был. Надо думать, что этого деятеля вы не могли забыть. И дальше ниточки потянулись — взяли Оболешева, что жил под фамилией Сабурова и фабриковал для вашего брата заграничные паспорта. Загадочный аноним не прекратил свои доносы и сообщил в следующем письме, что среди арестованных за последнее время находится и убийца Мезенцева — Кравченский. Надо сказать, что во всех письмах ваша фамилия перевиралась именно таким образом. Не обидно ли? Нынче вашу фамилию вся Европа знает, ну пусть псевдоним, а Александр Второй, император всея Руси, так и отдал богу душу, считая вас каким-то Кравченским.

— Прекратите! — брезгливо поморщившись, пробормотал Степняк.

— Аноним этот много напутал, — будто не расслышав, продолжал Гуденко.— Он забрасывал письмами Ливадию и настойчиво утверждал, что среди арестованных находится Кравченский. Спросите, зачем ему нужно было это? А вот зачем. Письма он писал, чтобы напакостить своим недругам — Анненскому, Малиновской, припутал еще какого-то Зиновьева, будто бы работавшего в третьем отделении и выдававшего секретные сведения возмутителям спокойствия. До Кравчинского ему дела не было. Он его знать не знал, в глаза не видел, но понимал, что это главная приманка для жандармов. А третье отделение, слепо доверившись царскому корреспонденту, безуспешно искало вас среди арестованных. Наконец их выбор пал на Сабурова. Он единственный из всех подследственных не открывал своей фамилии — Оболешев. Умные головы и решили, что за Сабуровым и скрывается Кравчинский. Ну а что Сабуров небольшого роста, тщедушный шатен с гладкими волосами, а вы, даже по сбивчивым описаниям очевидцев, эвона какой богатырь — это никого не волновало. Помилуй бог! Царь считает, что Кравчинский в застенке, а он, видите ли, любуется на Женевское озеро! Впрочем, это для красного словца. Тогда ваше местопребывание еще не было известно.

— Хотел бы я знать, сколько в вашем рассказе правды, а сколько для красного словца? — спросил Степняк.

Он защищался не от Гуденки, а от самого себя, потому что с каждой подробностью убеждался в полной достоверности его рассказа. А верить ему не хотелось.

— Не думал я, что вы такой недоверчивый. Ну судите сами, зачем мне увлекать вас своим красноречием? Тут, как поется в одном романсе, «не одно воспоминанье, тут жизнь заговорила вновь». А жизнь, сами знаете, страшная штука.

Он посмотрел на Степняка с нескрываемой злобой, но тут же опустил глаза, взялся за бутылку, поглядел на свет, много ли осталось. Почему-то пополоскал в ней эль, налил в кружку, но пить не стал.

— Так вы сказали, что мало знали Оболешева? Трудно поверить.

— А вы и не верьте. Я не собираюсь вас ни в чем убеждать.

Но Гуденко уже не обращал внимания на реплики собеседника, он подходил к самому пику своего рассказа, предвкушая эффект и отдаляя его, чтобы полнее насладиться финалом.

— А впрочем, пожалуй, и можно поверить, что вы и не знали этого рядового вашей революционной армии. Что я говорю — рядового! Начальник паспортного бюро должен считаться по меньшей мере штабс-капитаном. Но все равно против него вы-то — полный генерал. Еще бы! Освободили отечество от злейшего врага свободы. Надо думать, что Оболешев-Сабуров так о вас и понимал. Для чего ему скрывать свое настоящее имя, если бы он не понял из прозрачных намеков следователей, что в нем подозревают Кравчинского? Вел он себя геройски, подобно христианскому мученику. Вы не представляете, на какие ухищрения шли следователи. Известно было, что Сабуров человек одинокий и никаких передач и писем не получал. Так изобразили, что будто некий арестованный, уже выпущенный на свободу, передал для него двадцать пять рублей. Как говорится, на табак и на чай. Надо было только расписаться в получении суммы, а там уж жандармские графологи разобрались бы, чья рука сделала свой росчерк. Оболешев отказался от денег, лишь бы себя не обнаружить. Не знаю, представляете ли вы, что значит сидеть в предварилке без помощи с воли. Вы ведь удачливый. Как говорится, родились под счастливой звездой...

Он попытался заглянуть в глаза Кравчинскому, но тот сидел, низко опустив голову, непривычно ссутулившись. Неузнаваемый силуэт в полумраке грязной харчевни.

— И еще одна существенная подробность — он не давался фотографироваться.

— Разве это возможно? — чуть слышно проронил Степняк.

— А то как же! Делайте гримасы, всякие там рожи, и карточка получится шевеленная. Родная мать не узнает. Но следователи не сдавались. Не поверите, что они придумали — четыре жандарма держали за голову Оболешева, а он...— для большего эффекта Гуденко остановился и отхлебнул из кружки,— он высунул язык и зажмурился. И получились на снимке четыре здоровенные пятерни, а между ними голова повешенного. Провиденциальный снимочек, как бы предваряющий приговор суда.

— Вы врете! — закричал Степняк. — Оболешев не был казнен! Я слышал...

— А разве я сказал, что казнен? Я только о приговоре. А до него Оболешев почти два года просидел в предварилке. И все два года его пытали допросами, а он не открывался. Пустили в ход козырного туза. Говорят, что сам диктатор Михаил Тариелович Лорис-Меликов соизволил посетить его камеру, не побрезговал. Обещал помилование, если откроется, дал неделю на размышление. Из-за этого и назначенный суд на неделю отложили. Уж очень не хотелось разочаровать государя императора, что не пойман преступник. Однако Сабуров-Оболешев не поддался на уговоры ласкового диктатора, тот взбеленился, пригрозил виселицей, но не испугал. Тайна не была раскрыта. И представьте, суд вопреки всем статьям и законам, карающим за подделку заграничных паспортов несколькими годами каторги, приговорил Оболешева к смертной казни. Никто не мог понять причину такой вопиющей несправедливости. Повторяли навязшую в зубах фразу, что в нашей стране закон что дышло — куда повернули, туда и вышло. Но тут случился маленький поворот судьбы Оболешева. Объявился его родной брат, кавалерийский офицер, и опознал своего единокровного. Спрашивается, за что же его на перекладину? Сенат заменил смертную казнь двадцатилетней каторгой. Каково милосердие? Помню, у нас в полку один штабс-капитан любил говорить: лучше конец без мучений, чем мучения без конца. Впрочем, конец мучениям несчастного Оболешева пришел довольно скоро. Он ведь чахоточный был. Тщедушный, слабогрудый, скончался через несколько месяцев после суда в Трубецком бастионе.

Он повернулся и, глядя во тьму опустевшей харчевни, сказал:

— Так кто же, по-вашему, виноват в гибели неповинных?

Загрузка...