Два агента

На столе — голубой конверт с отчетливо оттиснутой печаткой: круглая башня наподобие шахматной туры и два перекрещенных флага. На кровати — мутно-зеленый жилет с красными крапинками, коричневый сюртук и черный фрак. Гуденко в глубоком раздумье стоял посреди комнаты, переводя взгляд то на стол, то на разложенные на кровати предметы туалета. Приглашение некоей высокопоставленной дамы поставило его в тупик. Звали на пять часов. Час- как будто обеденный, На званый обед приходят во фраке. Но с чего бы приглашать его на обед?

Он присел к столу, вынул из лаковой коробочки колоду карт, разложил пасьянс. Если выйдет — значит, фрак.

Служба секретного агента заграничной русской разведки оказалась не столь легкой и привлекательной, как представлялось вначале. Добро бы еще иметь дело с любезными и доверчивыми террористами вроде Степняка. Однажды после разговора с этим веселым и добродушным подопечным он чуть вслух не сказал: «Побольше бы таких убийц». Он не испытывал негодования по поводу расправы над жандармскими чинами. Они и самому ему не нравились. Иное дело, если бы закололи кавалерийского генерала! Остатки этой офицерской амбиции противились в нем и второму поручению Рачковского. Оно-то и было связано с предстоящим визитом.

В том, что он рассказал о себе Волховскому, правда перепуталась с выдумкой. Он действительно был женат, и жена его в самом деле была немка. Она и вправду осталась в Америке у своих родственников, немцев-эмигрантов из Лифляндии. В России жили его мать и сестра. О них он давно оставил попечение. Существовал даже и кузен жены. И он впрямь посещал питерский дом Гуденки раз в неделю. Только высшие сферы, в которых он вращался, были не придворные, а полицейские. Посещая кузину, он отводил душу, хвастаясь своим участием в самых загадочных и запутанных делах. Она ничего не понимала, но слушала почтительно, разинув рот. И о подробностях события на Большой Итальянской узнал Гуденко не от Кеннана, а от того же тщеславного кузена. Много месяцев в департаменте полиции царила суетливая неразбериха в поисках виновника убийства шефа жандармов Мезенцева. Долго самые опытные ищейки плутали по ложному следу, сбитые с толку анонимными письмами, полученными самим царем. Об этом Гуденко знал гораздо больше, чем Кравчинский и даже те его товарищи, какие оставались в России. Он знал очень много, но отгонял эти воспоминания, чтобы не выдать себя в подпитии или в минуту неудержимого приступа вспыльчивости. Кузен был неосторожен. Если на наперсницу свою он мог положиться, то наперсника выбрал неудачно. Поступки Гуденки были непредсказуемы.

Судьба, какую устроил он сам себе, шла криво и косо. Сын богатого беспечного псковского помещика, вконец разорившегося через несколько лет после крестьянской реформы, он еще учился в кадетском корпусе, когда умер его отец. Образование свое он продолжал на казенный счет, и после выпуска но большой протекции был зачислен в Фанагорийский гусарский полк. Пустился кутить напропалую, состязался с товарищами из богатых аристократических семей, залез в долги, начал играть, проигрался, не смог расплатиться и был вынужден уйти из полка, не прослужив и двух лет.

Дальше все шло под откос. Служил секретарем у известного адвоката, но был изгнан за нерадивость. Работал агентом берлинской фирмы по продаже и воспитанию породистых собак, но комиссионные давали такой грошовый доход, что не было смысла сапоги трепать. Он бросил работу, стал пить и в короткий срок опустился бы до полного нищенства, если б в него не влюбилась квартирная хозяйка, восторженная немка, лет на десять старше его. Она держала мастерскую по изготовлению «предметов женского туалета», попросту корсетов и бандажей для беременных.

После свадьбы наступило блаженное время. Он целыми днями валялся на диване, читал исторические романы Салиаса и Всеволода Соловьева. Перед обедом заходил в портерную на Четвертую линию Васильевского острова. Праздное воображение разыгрывалось. Он мнил себя русским аристократом, жертвой засилья разночинной бюрократии. Она засела в правительстве и была слишком либеральна, на его вкус. Подписался на «Московские ведомости» Каткова, стал брать уроки английского языка у хорошенькой барышни из обедневшего дворянского семейства. Тем временем дела восторженной и не слишком оборотистой немки пришли в упадок. Она и в самом деле стала кормить его три раза в день яйцом со шпинатом, рыдала по пустякам, особенно в дни уроков английского. И когда из Америки пришло письмо от тетки с предложением приехать, с радостью ухватилась за надежду открыть свое дело в Новом Свете. Гуденко не противоречил. Он уже изнемог от сцен ревности, истосковался по перемене жизни. Правда, он несколько опасался, что среди предприимчивых американских эмигрантов неудобно будет сутками валяться на диване. Но тут выручил все тот же кузен. Нашел родственнику, как ему казалось, синекуру. Пристроил на должность заграничного секретного агента. Начальство далеко, службишка бесконтрольная.

В Нью-Йорке он вошел в доверие к Лазарю Гольденбергу. Дважды переправил тюки с нелегальной литературой в Россию. В то же время послал в Париж обстоятельные досье на американских политических эмигрантов и их русских корреспондентов и заслужил одобрение Рачковского.

Вскоре из Парижа пришло письмо с предложением переместиться в Лондон. По мнению Рачковского, там слишком решительно действовали наиболее опасные враги самодержавия. Он с радостью согласился уехать в Европу и без промедления покинул опостылевшую жену.

Поощрение начальника заграничной агентуры вновь пробудило угаснувшее было воображение. Ему представлялось, что новое назначение сулит блестящие перспективы. Вспоминался феерический взлет Судейкина — жандармский поручик стал правой рукой самого Плеве, должен был быть представлен государю императору. Что Судейкина убили, как-то ускользало из памяти, а если и всплывало иной раз, все думалось — пронесет... Ведь и Трепов в живых остался. Фамильная беспечность брала верх над возможной опасностью. Наконец-то он нашел свое призвание! С детства он любил актерствовать, изображать совсем не то, чем был на самом деле. И теперь ему нравилась и даже льстила роль разочарованного богатого барина, скорбящего об упадке своей родины. Он гордился, что придумал себе такую необычную маску. Все агенты по шаблону выдавали себя за единомышленников, сочувствующих революционному движению.

Он очень высоко заносился в мечтах. Иногда его тревожила мимолетная мысль, что бывшие товарищи по полку даже руки не подали бы полицейскому шпику, но тут же утешался: одно дело тайный агент, другое — крупный жандармский чин.

Прозрение наступило в кабинете Рачковского, когда тот, доверительно улыбаясь, приступил к обстоятельным инструкциям.

— Вы никогда не собирались поступить на дипломатическую службу? — спросил Рачковский, рассеянно поглядывая в окно, как бы не придавая никакого значения неожиданному вопросу.

Стараясь угадать, какой ответ может поправиться начальнику, Гуденко быстро соврал:

— Подумывал, по как-то не пришлось.

— Так вот в Лондоне вам впервые удастся выступить в роли дипломатического курьера. — Он протянул Гуденке конверт.— Вы передадите это письмо одной особе. Очень высокопоставленной даме. Она крестница его величества государя императора Николая Первого. Более того. Всех ее братьев крестил государь.

Гуденко попытался выразить на своем лице приличное случаю благоговейное выражение, но Рачковский, не обращая внимания на его усилия, по-прежнему устремив затуманенный взор в окно, продолжал:

— Это Новикова, урожденная Киреева. Древний род. Блестящая, оригинальная личность. Сам Дизраэли, лорд Биконсфильд, назвал ее депутатом от России, хотя и терпеть ее не может. Зато Гладстон пребывает с ней в деятельной переписке. Некоторые его письма она опубликовала в одном парижском журнале.

— Но ведь он еще жив! — вырвалось у Гуденко...

Рачковский снисходительно улыбнулся:

— Да-с, не умер. Но опровержений не последовало. Правда, радикальные английские газеты намекали, и довольно недвусмысленно, на их интимную связь, но, кажется, переписка продолжается. Не всякому слуху верь... Во время балканской войны Ольга Алексеевна играла большую роль в борьбе русофила Гладстона с покровителем турок Дизраэли. Бешеная энергия — землю рыла. Тогда она была в зените славы. Теперь ее звезда в Англии, можно считать, закатилась, хотя она еще печатает свои статьи в консервативной «Пэл-Мэл газетт», а еще чаще в «Московских ведомостях».

— Пишет статьи в газетах? Крестница государя? С чего бы?

— Не с чего, а почему,— наставительно сказал Рачковский и осекся. Потом добавил, загадочно улыбаясь: — Обладает талантом.

Все это Гуденко выслушал со вниманием, не находя для себя ничего зазорного в таком поручении. Но затем Рачковский с улыбкой полусмущенной, полуиронической, покручивая длинный стрельчатый прусский ус, стал подробно объяснять, как надо себя вести с великосветской дамой:

— Прежде всего не следует упоминать о своих занятиях. Она прекрасно поймет, с кем имеет дело. Но даже в этом письме я обошел деликатный вопрос, а просто назвал вас человеком полезным. Не надо упоминать и моего имени. Дама, вращающаяся в таких заоблачных сферах, не должна чувствовать себя связанной с полицией. Даже при разговоре с глазу на глаз. Даже наедине с самой собой.

Слушая это откровенное объяснение, Гуденко впервые с трезвой беспощадностью понял всю глубину своего падения. Как все легкомысленные и слабые люди, и в Петербурге, и в Нью-Йорке он предпочитал страусовую политику и гнал от себя мысли о том, что должность секретного агента несовместима с честью дворянина. Утешался тем, что хотя и скрывал свое ремесло от людей, но это было условием игры. Он таился от тех, за кем следил, как охотник таится от зверя. Иначе и нельзя охотиться. Но ведь эта «оригинальная личность», по-видимому, тоже агент. Черт ее знает, платный или бесплатный, пусть даже сверхсекретный, но ведь свой брат! И она будет им брезговать! Не только им, по и самим Рачковским. Видите ли, «даже наедине с самой собой»...

Весь гусарский гонор, казалось давно улетучившийся, возмутился в нем. Кровь ударила в виски. Он встал, щелкнул каблуками и откланялся, не сказав ни слова.

В Лондоне его негодование поостыло. Сработал инстинкт самосохранения — Рачковского нельзя ослушаться, служба есть служба. Он оставил свою визитную карточку и письмо начальника заграничной агентуры у Новиковой, а через несколько дней получил приглашение посетить ее салон.

Теперь, готовясь к этому посещению, он раскладывал любимый пасьянс своей матушки под плебейским названием «Мусорщик». Подбадривал себя, напевал модную шансонетку: «Так и быть, так и быть — надо это проглотить...»

Карты сошлись. Значит, надо облачаться во фрак.


С досадой и некоторой робостью он прошел в назначенный час по аллее старых вязов к двухэтажному дому в георгианском стиле в глубине небольшого парка. Величественный швейцар, сверкающий сединой и позументами, указал ему на зимний сад, ведущий в гостиную. Что-то зловещее почудилось в широколапых колючих растениях, затемнявших узкий проход. Гостиная удивила его гулом русской речи. Он не знал, что раз в месяц хозяйка принимает русских путешественников и обосновавшихся в Англии соотечественников. На еженедельных вторниках у нее собирались англичане и кое-кто из русского посольства. Пораженный великолепием обстановки, не знал он также, что Новикова живет в доме своего друга лорда Сэвиджа, уехавшего в Индию.

Не без удовольствия он отметил, что хозяйке перевалило за пятьдесят и вряд ли она еще пригодна для любовных утех. Но отчего бы и не переписываться с ней набожному Гладстону? Дамы подобного рода к старости впадают в ханжество, начинают замаливать грехи. С таким же злорадством он убедился, что Новикова совсем непохожа на экзотическую шемаханскую царицу, соблазнившую царя Додона, какая рисовалась его воображению. Скорее она походила на изрядно пожухлую красавицу с портретов Брюллова — волоокая, с соболиными бровями, роскошными плечами. Былая красота угадывалась во всех статях. Когда она вставала, в ее несколько коротконогой фигуре, в походке вперевалочку было что-то вульгарное, но и в этом бывший гусар находил неизменную привлекательность. К тому же глаза ее молодо блестели, говорила она громко и самоуверенно.

Когда Гуденко представился ей, она успела только поприветствовать его рассеянной улыбкой. Ее увлек розовощекий седенький генерал для конфиденциального разговора.

В смущении он неразборчиво устроился в первом попавшемся кресле, позади двух фарфорово-миловидных старушек, с упоением обсуждавших придворные сплетни.

— ...и наследник написал Кшесинской...— услышал он.

— Говорят, она хочет принять православие,— перебила другая.— Рассчитывает на морганатический брак на манер княгини Юрьевской.

— Так вот он написал, что посылает ей три тысячи рублей. Больше пока у него нет. И чтобы она сняла квартирку за пять тысяч, и тогда «мы заживем, как генералы». Каково?

— Хорошенькое у него представление о генералах!

— Говорят, он выпросил у отца позволение не жениться еще два года.

— Не знаю. Он возмужал, отпустил бородку, но по-прежнему маленький. Во всех отношениях маленький.

Затем разговор зашел о болезни какой-то княгини. Поэтому она не может переехать в Лондон из солнечной Италии. Гуденко перестал слушать.

Ольга Алексеевна вывела на середину комнаты кудлатого низкорослого человечка с длинными, как у обезьяны, руками, объяснила, что он лучший ученик Антона Рубинштейна, и усадила за рояль.

— Чайковский, «Времена года»,— раскатисто картавя, объявил пианист и с размаху ударил по клавишам.

Он сидел, несколько отодвинувшись от инструмента, весь подавшись вперед, как будто собирался взять рояль приступом, волосы над низко склоненной головой бурно курчавились на лбу. Гуденке он напоминал черного пуделя, стриженного под льва. За время работы агентом немецкой фирмы по продаже породистых собак он научился разбираться не только в собачьих экстерьерах, но и в их куафюрах. Сейчас, теряясь в догадках, зачем его пригласили в этот многолюдный салон, он пытался отвлечь себя от бесплодных размышлений, прикидывая, с какими породами можно сравнить собравшихся гостей.

Миловидные старушки, сидевшие перед ним, взбитыми седыми прическами и миниатюрностью напоминали болонок, высокий кавалерийский офицер, будто влитой в свою военную форму,— настоящий дог, красивая дама в страусовом боа — шотландская овчарка. У нее и личико удлиненное, и ушки остренькие, как у этих декоративных собак. А самый породистый, самый ценный экземпляр, хоть сейчас на золотую медаль, это, конечно, вели-явственный швейцар, открывший ему дверь. Настоящий ньюфаундленд. Но всех под эту категорию не подведешь. Огромный старик с расчесанной надвое серебристой бородой похож скорее на белого медведя...

В невинных этих размышлениях он и не заметил, как музыкант кончил свой номер, и опомнился только, когда раздались аплодисменты. Гости окружили пианиста, за скучав сидеть на месте. Гуденко только теперь заметил, что он один был во фраке. Значит, это не обед? Но зачем же все-таки его пригласили сюда?

Он покинул свое место, присоединился к солидным пожилым мужчинам, окружившим огромного старика. Тот разглагольствовал неторопливо:

— Говорят, Чайковский — русский гений. Не берусь судить. Но что такое гений без мецената? Он должен кончить под забором. Моцарта хоронили в общей могиле. Помните? — обратился он к даме в страусовом боа.

- В восемнадцатом веке еще не родилась моя бабушка,— со смехом откликнулась дама в боа.— Воля ваша, но я не Мафусаил.

Все засмеялись, но старик отмахнулся:

— Я не об этом. У Чайковского есть меценат. Госпожа фон Мекк. Вдова железнодорожного магната. А давно ли искусствам покровительствовал Юсупов? В Архангельском бывали и Пушкин, и Александр Первый.

— Вы бы еще вспомнили Лоренцо Медичи,— перебил щупленький господин в пенсне.— Да, действительно, Юсупов был давно и Александр Первый давно. Двадцатый век на пороге. У нас есть еще надежда его увидеть!

— Так я ж о том и толкую! Абрамцевым, гнездом Аксаковых, завладел купец Мамонтов, окружил себя художниками, певцами. Это вы верно заметили про Лоренцо Медичи. Его нынче копируют в Гостином дворе.

Его уже устали слушать, и маленький розовощекий генерал таинственно объяснял господину в пенсне:

Витте долго не удержится. Он ковром стелется перед великим князем Михаилом Николаевичем, ухаживает за Воронцовым-Дашковым и воображает, что они опора ему. По люди этого ранга привыкли: все, что им делают, все по праву. Все так и должно. Благодарности не дождется. Вот увидите.

Лакей разносил почти черный чай в веджвудовских чашках с белыми пастушками на синем фоне, птифуры в плетеных фарфоровых корзиночках. Это был пятичасовой чай, как тут принято. Гуденко окончательно убедился, что обеда не будет. Нет ли по крайней мере в этой комнате чего-нибудь спиртного? И верно, на круглом столике в углу кучно сбились графинчики с ромом и коньячные бутылки. Он подошел и не глядя, из первой попавшейся бутылки, налил в бокальчик, опрокинул, вытер губы платком и победоносно оглянулся. Теперь он рассматривал не гостей, а самую обстановку этого дома.

Как всегда, когда он оказывался среди роскоши и благополучия, его пугало ощущение собственного ничтожества, и в то же время возникало плебейское желание очернить, осудить все, что его окружало. Мраморные статуи со светильниками в руках по обе стороны двери напомнили ему солдат в кордегардиях у ворот кадетского корпуса. Огромная люстра, переливавшаяся в лучах закатного солнца, неприятно слепила глаза. Темные портреты в благородно-тусклых бронзовых рамах казались ненужными заплатами на затянутых зеленым штофом стенах. Несколько успокоив себя тем, что хотя бы мысленно унизил это обиталище, где чувствовал себя так принужденно, он сообразил, что оставаться около бутылок неудобно. Быстро налил еще рюмку, глотнул и, расхрабрившись, отошел поближе к хозяйке.

Там вели разговор о недавно скончавшемся московском городском голове Алексееве, в которого стрелял некий Андрианов.

— Когда собрали второй консилиум, он простился с семьей, исповедался и причастился,— громко, тоном очевидицы говорила Ольга Алексеевна.— Если боли утихали — шутил. Там вместе с родными не отходил от постели и смотритель московского водопровода. Алексеев ему сказал: «У нас трубы были с трещиной, а теперь и голова с трещиной».

Молодой офицер, похожий на дога, вмешался:

— Государь проездом в Ливадию выразил сожаление об Алексееве и сказал: «А сплетники в Петербурге говорят, что Андрианов мстил за обманутую и брошенную сестру».

— Никакой сестры у Андрианова не было, — возразил старик с раздвоенной бородой, — в тюрьму приехал прокурор, а он спросил: «Ну как, Москва ликует?» «Плачет Москва»,— говорит прокурор. Андрианов удивился: «Как странно. А я думал, услугу оказал Москве. Ведь «Русские ведомости» бранили Алексеева». Вон как рассудил, а еще говорят, что террористы уничтожены.

— Полноте,— сказала Новикова,— какой он террорист? Просто маньяк и, как все сумасшедшие, очень хитер. Захотел отличиться. Стать героем. Нынче террористы все переместились в Европу, хотят и здесь всех привлечь на свою сторону. И ведь удается! В либеральных газетах то и дело статьи всех этих Степняков, Кропоткиных о невыносимой тирании нашего правительства. И все валят в одну кучу — и Пугачева, и цареубийцу Желябова, Разийа, Каракозова. Видите ли, именно они жертвы произвола. Великие гуманисты с бомбой под мышкой.

— Самое удивительное, что многие из этих извергов из хороших семей воспитывались в лицеях,— сказала одна из фарфоровых старушек.

— Что стоит образование, когда люди утратили бога? — отозвалась Новикова.— Недавно я получила письмо от одного своего протеже, раскаявшегося грешника, автора книжки «Почему я перестал быть революционером». Он-то как раз не из родовитой семьи, из духовного звания. Но, видно, кровь деда взяла свое, вернула на путь истинный. Я попросила его описать эту клоаку, где он пребывал многие годы. Дать портреты этих, с позволения сказать, людей. Надо знать лицо врага. Получила очень интересный ответ. Могу сказать, перо острое. Он не щадит своих бывших единомышленников.

Гуденке показалось, что она говорит, обращаясь именно к нему. Уж не хотят ли его послать обратно в Россию, на помощь Тихомирову, облавливать уцелевших народовольцев?

Господин в пенсне, видимо, очень заинтересовался рассказом Ольги Алексеевны и попросил:

— Но что же он пишет? Показания раскаявшихся грешников самые правдивые. А ведь в радикальных кругах его называют ренегатом...

Ольга Алексеевна посмотрела на него строго:

— Апостола Петра тоже считали ренегатом, а Христос простил. А что до писем, пересказывать долго и скучно. Они так забавны, что лучше почитать кое-какие кусочки.

Она придвинула к себе мозаичную шкатулку, вынула оттуда пачку сложенных пополам листиков, что-то отбросила, что-то отобрала и сказала:

— Он пишет о Лаврове. Об этом властителе дум нескольких поколений заблудших овец. Вот слушайте: «Главным центром был, конечно, Петр Лаврович Лавров. Со смертью Карла Маркса он был самым старым и известным социалистом Европы, тем более что он по своему эклектизму и постоянному заигрыванию со всеми фракциями, мало-мальски получившими успех, был известен всем народностям и всем партиям. Но знаменитость Лаврова была не очень завидной... Маркс сказал о нем: «Лавров слишком мало читал, чтобы что-нибудь знать».— Ольга Алексеевна победоносно оглядела гостей, как бы приглашая их восхититься эрудицией своего протеже, и добавила:— Не буду вас затруднять чтением всего письма. Вот только еще прочту забавные стишки. Их сочинили его же выкормыши-друзья — якобинцы-ткачевцы:

Лавр и мирт,

Говорит,

Сочетал,

Говорит,

Квас и спирт...

Никто не засмеялся — видно, не поняли соли, но молодой кавалерийский офицер после паузы вдруг заржал громко, и Гуденко понял, что он больше, чем на дога, похож на лошадь.

Ольга Алексеевна продолжала:

— А вот еще забавный эпизод: «Его сиособность сбиваться в трудные минуты доходила до смешного. Уже будучи знаменитостью, он должен был стать во главе делегации к Гамбетте для протеста против угрожавшей тогда выдачи Гартмана. Понятно, все остальные были мальчики, нельзя было выставить никого вперед, кроме Лаврова, да и сам бы Лавров оскорбился, если бы не ему поручили речь. Приходят. Гамбетта приказал принять. Отрекомендовав свои звания и представителей эмиграции, Лавров начал свою заранее приготовленную и заученную речь. (К экспромтам он не был способен.) Но речь Гамбетте не понравилась. В ней через пять-шесть слов стояло выражение, что honneur de France — чести Франции — угрожает опасность из-за намерения правительства выдать Гартмана». Как только Лавров произнес honneur de France, Гамбетта с живостью прервал его: «Потрудитесь» сказать, что вам угодно»... Перерыв смутил Лаврова так, что депутатам стало просто совестно. Оратор, помолчав секунду, не нашел ничего лучшего, как начать речь сначала в тех же выражениях и через несколько секунд опять дошел до роковых слов «honneur de France», по тут уж Гамбетта рассердился: «Оставьте honneur de France — честь Франции находится в хороших руках, и вы можете о ней не беспокоиться». Скандал был полный. Не выяснив ничего, делегация удалилась».

Покуда Новикова со странно торжествующим видом читала письмо, в Гуденко закипало негодование. Он знал Лаврова. Не знаменитость революционных кружков, не тупицу-эрудита, каким изобразил его Тихомиров, а соседа по имению, богатого барина, о котором ему, тогда еще маленькому мальчику, с благоговением рассказывал отец: «Ученый человек, фи-ло-зоф». Это сказанное по слогам «фи-ло-зоф» навсегда врезалось в память, да еще — как великодушно Лавров похерил довольно крупный долг покойного отца, когда мать пришла просить только об отсрочке.

Наскоро выпитый коньяк бросился в голову, и когда Ольга Алексеевна кончила читать, он почти прокричал:

— Все это ложь! Пасквиль! Лавров ученый человек, профессор, фи-ло-зоф! — И, испугавшись самого себя, тихо добавил:— И добрый.

Все повернулись к нему, а он боялся поднять глаза. Минутное молчание казалось бесконечным. Потом дама в страусовом боа спросила:

— Вы его знали?

— Сосед по имению,— не глядя на нее, пробормотал Гуденко.

Дама подняла к глазам лорнет и так пронзительно смотрела на него, что, кажется, он впервые понял, что значит выражение «видит насквозь». И вспомнил вдруг, что на его крахмальной рубашке латка под мышкой, заботливо заштопанная женой еще в Нью-Йорке, и снова мучительно ощутил свое ничтожество. Сбежать бы! Но ноги будто приросли к полу.

А Новикова, совершенно не обращая внимания на его выходку, продолжала то читать, то рассказывать про Лаврова, что он, проживя полжизни в Париже, не заметил, что на улице растут каштаны, что он не умел отличить глупца от умного, собирал библиотеку, где сотни книг так и пролежали неразрезанными.

Улучив минуту, когда она умолкла, Гуденко откланялся и вышел. Он был до отчаяния недоволен собой, и возбужден, и подавлен. В сумерках зловещие растения в зимнем саду, казалось, тянули к нему свои колючие лапы, и когда кто-то тронул его за локоть, он вздрогнул.

Это была Ольга Алексеевна. Она весело улыбалась, играя светлыми очами, и это испугало его еще больше.

— Зачем вы позвали меня сюда... на люди...— хрипло спросил он.

— Я уезжаю завтра в Брайтон, и мне не хотелось, чтобы вы зря теряли время. Вы прекрасно сыграли свою роль. Так смело и неожиданно. Как только вы вышли, меня спросили: «Кто этот нигилист во фраке?» Но ваша осторожность мне кажется излишней. Вы не встретите моих гостей в кругу своих лондонских знакомых. Впрочем, может, я и сама виновата. Вся затея с письмами Тихомирова была устроена специально для вас. Чтобы вы поняли характер подробностей, какие меня интересуют.

Гора с плеч. Гуденко вздохнул и почти спокойно спросил:

— Подробностей? О ком?

— О Степняке. Убийца этот становится слишком популярным в лондонском обществе. Правда, в кругах радикальных, но они-то и умеют создавать моду на своих фаворитов.

Он окончательно овладел собой и сказал:

— Я бы лучше вас понял, если бы мы встретились с глазу на глаз.

Она удивленно подняла брови:

— Меня очень трудно застать дома в одиночестве. И насмешливо улыбаясь, милостиво поднесла руку к его губам.

Загрузка...