XII. Божественная капелла

Входя в пределы Сикстинской капеллы, застываешь в ослеплении. Я говорю это не ради красного словца, не в качестве риторического приема — никакой высокопарности, простая констатация. Тот, кто пожелает внимательно рассмотреть ее, будет подавлен пространством, заполненным ста пятьюдесятью фигурами, загадочностью некоторых сцен, иллюзией рельефности и несуществующих архитектурных орнаментов, мастерством пропорций в столь гигантском масштабе, развертыванием сюжетов в огромном помещении и с разных ракурсов, наконец, божественным величием — раздвоенным и утроенным, явленным и скрытым. Сотня лиц и тел на фреске Страшного суда — одетых и обнаженных, заполонивших собой свод и стены так, будто небо и земля предстают нашему взору. Сказать, что в мире нет ничего подобного, — вполне естественно, но знать, как родился замысел этих фигур, какие соображения, подчас злонамеренные, благоприятствовали созданию шедевра, каким был замысел Микеланджело и как он довел до конца свой титанический труд, абсолютно необходимо для действительного понимания того, какое произведение перед нами.

Пожалуй, начнем со стен, поскольку капелла была возведена по воле Сикста IV, папы делла Ровере, между 1475 и 1481 годами, и размеры ее колоссальны: 40 х 13 метров у основания, почти 21 метр в высоту. Едва была готова конструкция, понтифик вызвал в Рим самых прославленных тосканских и умбрийских художников той эпохи для украшения ее фресками изнутри. К работе приступили Боттичелли и Гирландайо, Перуджино и Пинтуриккьо, Лука Синьорелли и Пьеро ди Козимо, создавшие самый большой цикл картин позднего Кваттроченто (точнее, последней трети XV века). Эти великие художники разместили в промежуточной зоне между стенами два цикла фресок. Если обратить взгляд к фреске Страшного суда, то слева мы видим историю Моисея, а справа — жизненный путь Христа вплоть до Тайной вечери.

Что же касается свода, то он, по моде того времени, воспроизводил голубое небо с золотистыми звездами, напоминающими тончайшую вышивку.

Именно о своде примерно двадцать лет спустя задумался папа Юлий II, племянник Сикста, тоже принадлежавший к дому делла Ровере. Юлий желал обновить эту внушительную конструкцию и сделать ее уникальной в своем роде. Для осуществления такого проекта он обратился к Микеланджело Буонарроти. Непростые отношения между двумя сильными личностями сопровождались яркими взлетами и падениями, случались моменты напряженности, перебранок и споров до хрипоты. Никто в мире не позволял себе так обращаться с папой, как порой вел себя Микеланджело. Особенно с этим папой… Мастера больше всего огорчала и злила неопределенность относительно другого заказа, доверенного ему понтификом ранее, о судьбе которого ему так и не удалось ничего узнать. Задумывалось сооружение внутри собора Святого Петра — монументальная гробница, украшенная сорока статуями, — грандиозный проект, абсолютно невероятный; Микеланджело ухватился и крепко держался за эту идею, которая позволила бы ему добиться максимально выразительного единства архитектуры и скульптуры.

Между тем папа успел передумать. Всецело поглощенный строительством новой базилики Святого Петра под руководством Донато Браманте, о гробнице он уже не помышлял; напротив, его внимание привлек план по приданию нового облика Сикстинской капелле. Вот и почва для первой крупной ссоры. В 1508 году Микеланджело было немногим более тридцати лет, он был знаменит, но скорее своими творениями в мраморе (Пъета, Давид), чем живописными полотнами. Пламя скандала раздувал и Браманте, архитектор и художник, сталкивавший папу с Микеланджело по различным мотивам, включая обостренное чувство своего соперничества с флорентийцем. К тому же Браманте покровительствовал молодому (всего двадцать пять лет), но многообещающему сородичу из провинции Марке Рафаэлю Санти. Если бы Микеланджело отказался заняться капеллой, это привело бы понтифика в ярость; приняв это предложение, он, по мнению Браманте, не справился бы с такими размерами и объемами сколь-либо удовлетворительным образом.

В сущности, начальная идея по оформлению свода не была особенно сложной: маэстро должен был изобразить двенадцать апостолов на консолях между люнетами. Микеланджело согласился выполнить порученное, но выставил одно условие: он нарисует то, что посчитает сам наиболее подходящим, согласно собственному представлению. Быть может, сегодня сложно понять смысл такого дерзкого поступка. Этот тридцатилетний молодой человек отвергал диктат, предписания и правила, требовал у папы, человека вдвое старше его самого, наделенного несгибаемо железным характером, позволить ему рисовать в священном месте абсолютно свободно, сколько угодно и по своему усмотрению! Причем он хотел расписать не только консоли, но и весь свод, люнеты, паруса[94] то есть поверхность площадью свыше пятисот квадратных метров. Немногие творцы решались на произведения подобного масштаба. Возможно, лишь Людвиг ван Бетховен продемонстрировал такую же твердую убежденность в своих способностях — и ему действительно часто удавалось делать именно то, что подсказывала гениальность. Но то был уже канун XIX столетия и композитору не приходилось иметь дело с папой делла Ровере, таким же крепким и непреклонным, как дуб, присутствующий на его фамильном гербе. Однако факт остается фактом: на столь необычную просьбу последовал не менее удивительный ответ: "Хорошо, я согласен".

Теперь требовалось организовать работу. Сам Микеланджело спроектировал специальные леса, которые позволяли приблизиться на расстояние вытянутой руки к стенам и своду. Подмостки были смонтированы сперва у входа, а потом их постепенно перемещали к алтарю, чтобы не мешать проведению религиозных церемоний. У художника не было какого-то особенного опыта в создании произведений фресковой живописи, которая, как подсказывает название, заключается в методе быстрого нанесения краски на влажную штукатурку, дабы цвет смешался с ней и впитался в раствор, став его неотъемлемой частью. К недостатку опыта добавлялось неизбежное сравнение его произведений с теми, что располагались ниже, — а они между тем принадлежали кисти лучших мастеров прошлого века. Поначалу Микеланджело поручил своим помощникам, чтобы они наняли во Флоренции небольшую команду специалистов, готовых оказать ему поддержку на этапе практической работы. Так была собрана команда из семи усердных ассистентов — кто-то из них был знаменит, другие почти или совсем безвестны, — но все они были молодыми, умелыми и преданными мастеру.

Однако дело не заладилось. По причинам, о которых мы можем только догадываться, так как точных сведений нет, помощников, сколь бы сведущими они ни были, отослали обратно во Флоренцию. Вазари пишет:

Видя, что усилия их далеки от желаемого результата, не будучи удовлетворен ими, однажды утром он скинул на землю все, что было сделано ими, а после затворился в капелле и больше не пожелал впускать их туда. Дома они его тоже так и не застали. Из-за насмешки и такого издевательства над ними, которое, как им показалось, длилось чрезмерно долго, приняли они решение и посрамленные вернулись во Флоренцию.

Впрочем, кое-кому из помощников пришлось остаться, чтобы избавить Микеланджело от самых унизительных обязанностей вроде приготовления штукатурки, измельчения и смешивания красок, переноски, очистки и ремонта инструментов.

Сами по себе условия работы были бесчеловечными. Часами нужно было находиться в одном и том же положении, с поднятой рукой, кончик носа в нескольких сантиметрах от свода. Неотвратимым было и попадание капель краски на лицо — почти пытка. Мало того что он сутками напролет корпел над своими творением — вдобавок к этому приходилось держать в поле зрения критику, следить за соперниками и врагами, напоминать папе об обещанной оплате, огорчаться из-за мучительных просьб родственников. Старшему из своих четырех братьев, Буонаррото, после энного по счету запроса о вспомоществовании он ответил: "Я вас предупреждаю, что я не толстосум. Я сам гол как сокол и не смогу получить остаток, пока не закончу дело, отчего претерпеваю лишения и тружусь денно и нощно". И отцу: "Я нахожусь здесь, всем недоволен, не очень здоров, работаю без перерыва, да к тому же за мной нет ухода и ни единого сольдо в кармане". А самому распущенному и наглому из братьев, Джан Симоне, художник однажды устраивает самый настоящий яростный нагоняй:

Я с двенадцати лет брожу по Италии, нищенствуя; сношу любые унижения, страдаю от бедности и усилий, прилагаемых ради добычи куска хлеба; мое тело разрывают боли от трудов, и жизнь свою я столько раз подвергал опасности, только бы помочь семье; а сейчас, едва удалось немного облегчить ее участь, ты жаждешь внести сумятицу и порушить сделанное мною за столько лет и с таким напряжением сил, — клянусь телом Христовым, так не будет! Если понадобится, я десять тысяч таких, как ты, одолею.

Пока Микеланджело работал над Сикстинской капеллой, более молодой Рафаэль начал покрывать фресками четыре комнаты — "станцы" (названные в его честь), расположенные на втором этаже папского дворца, выбранного Юлием II в качестве своей резиденции. Буонарроти приступил к реализации своего замысла в мае 1508 года, урбинец Санти нанесет первые мазки кистью в конце того же года. Различны темпераменты обоих художников, несхожа, как все знают, их манера письма, непростыми были и их взаимоотношения.

Два эпизода среди многих других, известных нам, лучше всего иллюстрируют сложившуюся непростую ситуацию. Одна из историй, оставшихся в памяти поколений, рассказывает о том, что у Браманте имелась копия ключей от Сикстинской капеллы. Воспользовавшись отсутствием Микеланджело, он тайком привел туда своего протеже Рафаэля, дабы показать ему фигуры, создаваемые более старшим товарищем по ремеслу, помочь молодому художнику освоить элементы техники и обучиться прочим премудростям. Когда в 1511 году нетерпеливый папа Юлий заставил опрокинуть леса, чтобы поглядеть хотя бы на часть готового свода, Рафаэль проявил смелость, попросив понтифика позволить Микеланджело довершить задуманное. Как пишет верный биограф Буонарроти Асканио Кондиви, художник "в величайшем возбуждении предстал перед папой Юлием и пожаловался ему на несправедливость, учиненную Браманте в отношении него, и на все притеснения, полученные от него". Папа же показал себя благоразумным человеком и беспристрастным судьей, поскольку, "услышав обо всех этих горестях, пожелал, чтобы Микеланджело продолжил свою работу, и даровал ему столько милостей, сколько никогда прежде".

Рафаэль как человек нисколько не обладал тем ангельским характером, какой можно в нем предположить, глядя на небесную гармонию его полотен. Джованни Паоло Ломаццо, художник и хронист XVI века, сообщает, к примеру, следующую историю: "Однажды Рафаэль, прогуливаясь в компании своих учеников, повстречал Микеланджело, который ему бросил: "Куда это ты идешь, окруженный людьми, точно приходской настоятель?" А тот парировал в ответ: "А вы почему вечно один, словно какой палач?"" Но неизменно то, что оба художника в одни и те же годы со схожим пылом создавали в десятке метров друг от друга свои шедевры и в таком немного странном тандеме стали творцами одного из самых возвышенных памятников культурного наследия Запада.

Целиком сосредоточенный на своем изматывающем труде, одинокий, лишенный друзей (как он пишет в письме: "Друзей у меня нет и не надо"), Микеланджело в любую погоду, в пронизывающий холод и испепеляющую жару, взбирается каждое утро на подмостки и возобновляет работу. Пытка эта была настолько продолжительной, что после ее окончания художник всю жизнь мучился от ослабевшего зрения. Все тот же Кондиви отмечает:

Микеланджело, долго писавший свод, обратив глаза кверху, после, глядя вниз, видел плохо; и, когда нужно было прочесть письмо или рассмотреть прочие маленькие вещицы, ему приходилось брать их в руки и держать высоко над головой.

Часто задают вопрос, пользовался ли художник чьей-либо помощью или консультациями при создании сюжета, вернее сказать, теологического сценария свода. Некоторые историки допускают, что автором комплексной иконографической программы был некий ученый, глубокий знаток библейских материй, имя которого можно было бы при желании даже разыскать. Как бы то ни было, но мы знаем об использованном в ходе работы методе. Великие художники XV столетия в рамках цикла фресок о жизни Моисея и Иисуса разворачивали хронологическую канву рассказа, отталкиваясь от алтаря.

Зачин истории Микеланджело тоже располагается у алтаря, где девятью картинами перед нами воссоздается сюжет от создания мира до опьянения Ноя. Однако рисовать мастер стал от входа, то есть в противоположном хронологическому направлении. Получается, он уже заранее имел четкое представление о том, что будет им изображено на ближайших сорока метрах. Так же очевидно, если смотреть внимательно, что фигуры шаг за шагом увеличиваются в размерах и обретают большую выразительную мощь, как будто творец постепенно все более убеждается в собственных возможностях по высвобождению заключенной в нем гигантской энергии.

От боковых стен благодаря иллюзионистскому эффекту возносится архитектоническая структура, которая, обрамляя, ритмизирует и разделяет отдельные эпизоды и фигуры. В люнетах и парусах размещены изображения предков Христа, согласно составленному евангелистом Матфеем списку, вплоть до Маттана, отца Иосифа, и значит, деда Иисуса. Персонажи более крупные маркируются картушем, несущим их имена. На месте, первоначально предусмотренном для двенадцати апостолов, появляются семь пророков и пять сивилл, мужчин и женщин, евреев и язычников-римлян. Это провидцы, которые, в соответствии с Вульгатой[95] — канонической версией христианского Писания, предсказали явление Мессии.

Кумекая сивилла, изображенная в череде прочих, выглядит наиболее впечатляющей: хмурый лик старой женщины и на переднем плане — атлетическая рука с напряженными мышцами. Этот образ противоречив, он отсылает зрителя к тьме язычества со сверкающими проблесками света. Самая соблазнительная сивилла — Дельфская (на картуше она помечена словом Delphica), изображенная юной девой с вдохновенным, идеальным ("аполлоническим") лицом, выражение которого дополняется экспрессией смущенного, растерянного взгляда: она почти ребенок, подросток. Для композиционного и ритмического выравнивания картин свода художник добавил десять пар молодых мужчин-атлетов в различных позах, которые держат венки из дубовых листьев в качестве дани почтения папе делла Ровере[96]: это прославленные "Игнуди" (Ignudi), или "Обнаженные". Все персонажи капеллы и многочисленные декоративные элементы, обильно использованные художником в работе, прекрасно описаны в неохватной библиографии, с которой читатель может ознакомиться самостоятельно.

Важнейшая часть произведения Микеланджело — это, разумеется, свод с его девятью картинами, четырьмя большими и пятью чуть поменьше. Две наиболее драматичные сцены (из-за чего они и приобрели такую популярность) относятся ко второй из них— "Господь создает Солнце, Луну и Землю", где Бог изображен дважды. Справа он величественно-предостерегающим жестом направляет Солнце на его орбиту, а слева, на втором этапе действа, он поворачивается спиной к смотрящему, готовясь вознестись и исчезнуть в непроницаемой бездне космоса.

Другой и, пожалуй, еще более прославленный сюжет — это "Сотворение Адама", где мы видим молодого, безжизненно вялого мужчину, внешне слегка осовелого, полураспростертого на зеленовато-голубом склоне холма. К нему направляется Бог, вписанный вместе с сонмом ангелов во что-то вроде лилового плаща-покрова, раздуваемого ветром. Божественная длань вытянута вперед, указательный палец вот-вот приблизится к пальцу Адама — этот жест должен мгновенно вдохнуть в него душу. Однако две руки так и не касаются друг друга, жест зафиксирован непосредственно за мгновение до своего завершения. Гениальная интуиция художника подсказала ему оставить все именно так, чтобы любой мог по личному усмотрению и выбору мысленно закончить эпизод. Эти образы превратились в символы ренессансного искусства, синтез человеческого и божественного, иудейского Ветхого Завета и учения неоплатонизма.

Две короткие стороны свода заняты пророками Захарией (над входом) и Ионой (над алтарем). По мнению многих критиков, сравнение этих двух фигур позволяет предельно наглядно проследить эволюцию стиля Микеланджело. Захария сидит и листает книгу, он сосредоточен. Его пропорции не идеальны: несмотря на длинную струящуюся бороду, голова слишком мала в соотношении с телом, чрезмерно вытянутым, в частности, по причине широких драпировок. Рост Ионы колоссален. Это самый большой персонаж во всем произведении, даже слегка выступающий за архитектурные границы, которые должны бы его удерживать: ноги словно подвешены в пустоте, а дерзкий разворот тела выражает его устремленность к бунту, сопротивлению. Из правого сектора прямоугольника выглядывает угрюмого вида "кит" (довольно-таки приблизительно изображенный в плане зоологического соответствия), который его и проглотил. В своем исследовании от 1926 года критик Адольфо Вентури так описывал эту сцену: "Выпукловогнутая статуя, рывком вырванная из стены, превосходно нарисованная скульптура".

Много раз я задавался вопросом, отчего Иона таких размеров и почему он размещен на вершине, точно над алтарем, то есть там, где по первоначальному проекту должен был находиться Святой Петр. И в связи с чем поза его столь искривлена, а рот и взгляд выдают тревогу?

Ответ кроется в причудливой истории самого персонажа, где смешались трепетная вера и мятежность. Иона, пусть и второстепенный среди библейских пророков, личность особенная: отправленный Богом проповедовать среди язычников-римлян, он восстал, посчитав эту задачу неблагодарной. Он даже взошел на корабль, пытаясь избегнуть уготованного ему поручения. Но велением Господа на море разразился шторм, грозивший потопить утлое суденышко. Иона, желая, чтобы его спутников минула незаслуженная кара, попросил выбросить его за борт, где тут же был проглочен гигантской рыбой. В чреве этого монстра пророк молится Богу и заверяет Его, что исполнит все, что Он ему доверит сделать. Через три дня кит изрыгает из своего чрева Иону на берег живым и невредимым. Итогом множества иных, подчас драматических приключений станет то, что Ионе удастся и в язычниках пробудить тягу к покаянию.

Сегодня лишь специалисты вспоминают об этом пророке, но в ту эпоху его историю нередко цитировали в двух ключевых аспектах. Первый заключается в том, что перед нами — некое символическое воскресение из могилы, которой в данном контексте является чрево кита. Иными словами, близость к факту воскрешения Иисуса, что подтверждает и апостол Матфей (72, 38–40):

Тогда некоторые из книжников и фарисеев сказали: "Учитель! Хотелось бы нам видеть от Тебя знамение". Но Он сказал им в ответ: "Род лукавый и прелюбодейный ищет знамения; и знамение не дастся ему, кроме знамения Ионы пророка; ибо как Иона был во чреве кита три дня и три ночи, так и Сын Человеческий будет в сердце земли три дня и три ночи".

Второй и столь же важный смысл — это прозрение пророка, свершившееся благодаря божественному милосердию, после изначального бунта, то есть в легенде о нем заложены символы греха и раскаяния, которые рано или поздно приводят человека к пониманию и признанию авторитета Господа, проникающего в сердца людские и способного на всепрощение. Следовательно, изображение Ионы в Сикстинской капелле отсылает нас к potestas clavium, символической власти ключей, а обладающий ими епископ Рима, подобно Ионе, призывает мир к покаянию.

Это наблюдение уводит нас еще к следующей иллюстрации, размещенной в капелле, — картине, не принадлежащей кисти Микеланджело, а относящейся к предыдущему циклу XV века: "Вручение ключей" Перуджино. В сцене — упорядоченной, степенной и торжественной — мы видим Христа, вручающего ключи от царства небесного и царства земного коленопреклоненному Петру. Перед нами художественное свидетельство божественного происхождения власти, позднее перешедшей от Петра к его преемникам — понтификам. В нынешнем компендиуме католического катехизиса читаем: "Сохранение веры доверено апостолами всей церкви без изъятия… единственно аутентичная интерпретация веры дозволена только живущему учителю церкви, то есть наследнику Святого Петра, епископу Рима, и собранию епископов подле него". Мы догадываемся о том, что Сикстинская капелла уже тогда обрела вполне определенную функцию: служить, если можно так выразиться, избирательным участком высшего должностного лица католицизма.

Во исполнение данной функции капелла, божественная благодаря мастерству стольких художников, превращается в человеческую, даже слишком человеческую, поскольку папе, как и прочим сильным мира сего, для своего избрания приходится добиваться посредничества и идти на компромиссы, чтобы достичь консенсуса. В прошлом к этому правилу добавлялась жестокость, диктуемая эпохой, бездна коррупции дозволяла это, а значимость ставки в игре просто-напросто делала ее необходимой.

С этой точки зрения показательным может являться пример Мароции, в течение нескольких десятилетий на рубеже тысячного года по-настоящему распоряжавшейся институтом папства. В ее истории сконцентрировано все очарование мрака, она в числе тех немногих, кто восстанавливает перед нами в полной мере "дух" тех времен. Мария, по прозвищу Мариоцца, а затем Мароция, родилась около 890 года от Теодоры, бывшей проститутки, и Феофилакта, римского сенатора германского происхождения. Рассказывают, что она была хороша собой, но главное, умело пользовалась своей красотой.

Ее мать Теодора, женщина неграмотная, но очень хитрая, была любовницей папы Иоанна X. Мароции явно удалось добиться большего, ведь она, тоже не получившая образования, по меньшей мере два десятилетия доминировала в римской жизни, выхлопотав назначение для трех понтификов: Льва VI, Стефана VII и Иоанна XI. В своей "Истории города Рима в Средние века" Фердинанд Грегоровиус так отзывается об обеих женщинах: "Нам не стоит усматривать в Теодоре и Мароции двух современных Мессалин; они всего лишь амбициозные женщины, наделенные прозорливостью и храбростью, алчущие власти и наслаждений". Они действительно были жадными, но при этом обладали большой проницательностью. И уж точно были искуснейшими манипуляторшами, в чем дочь перещеголяла мать.

В пятнадцатилетием возрасте Мароция уже была наложницей папы Сергия III, своего двоюродного брата; насыщенные отношения между ними не скрывались и открыто демонстрировались при свете дня всему Риму, где коррумпированность папства служила зеркалом любому, кто имел достаточно средств, чтобы позволить себе подобные вольности. В 910 году в результате их связи родился сын Джованни, который, в свою очередь, взойдет на престол под именем Иоанна XI. Кажется, потом, устав от своего любовника, Мароция приказала его убить; впрочем, Сергий III отметился на троне только чудовищным упадком, в который погрузилась при нем церковь. От времени его правления отсчитывают период, названный Лиутпрандом, епископом Кремоны, "порнократией", то есть правлением проституток.

Мароция трижды была замужем. В первый раз за Альбериком I, герцогом Сполето, от которого родила второго сына, Альберика II, о нем мы еще поговорим. Едва умер супруг (павший в сражении), как она помчалась навстречу новому браку с Гуидо, маркизом Тосканы, ярым противником папы Иоанна X, которого Мароции удалось низвергнуть; незадачливого понтифика вскоре задушат. В 931 году внушающая всем страх Мароция посадила на престол Святого Петра своего сына Джованни, хотя ему был всего двадцать один год: хрупкого сложения, слабохарактерный, слезливый отрок, совершенно не обладающий необходимым для такой тяжкой ноши опытом. И правда, вместо него управлять будет мать; вероятно, такое назойливое присутствие Мароции и заложило в народном сознании фундамент легенды о так называемой "папессе Иоанне", женщине, облаченной в мужские одежды и руководившей на каком-то этапе всей Римской церковью. Снова откроем книгу Грегоровиуса: "Иоанн XI был сыном этой так обесславившей себя римлянки, которая приказывала титуловать ее именем senatrix и даже patricia, так как она действительно была и светской властительницей города, и сама назначала пап. Отцом Иоанна XI считался Сергий III, но это не вполне достоверно"[97].

В 932 году Мароция пошла под венец в третий раз; ее избранником стал Гуго Провансальский, король Италии, портрет которого тоже приводит Грегоровиус:

Вероломный, корыстный и чувственный интриган, отважный и не знающий совести, готовый ради того, чтобы расширить свое итальянское королевство, прибегнуть к самым бесчестным средствам, Гуго был истинным представителем своего времени… Если бы мы имели возможность выйти из пределов истории Рима, мы указали бы, как Гуго распродавал епископства и аббатства Италии, водворяя всюду своих бесчестных любимцев, как он давал волю всякому вожделению и всюду душил чувство справедливости[98].

Поскольку Мароция, вне всякого сомнения, также прекрасно иллюстрирует своим нравом ту эпоху, оба супруга, безусловно, образовали то, что можно назвать идеальной парой, безупречно гармонирующей со своей эпохой.

Характер Гуго неплохо проявляется уже в эпизоде подготовки к их свадьбе. Он был братом Гуидо, второго мужа Мароции; соответственно, жениться на ней не имел права, поскольку это воспринималось бы церковью и обществом как инцест. Чтобы обойти это препятствие, Гуго без долгих колебаний опорочил свою мать, поклявшись в том, что он плод адюльтера и, значит, сводный, а не родной брат Гуидо. Удовлетворенная королевской тиарой, но все еще не насытившаяся почестями, Мароция потребовала от своего сына-папы провозгласить Гуго императором: "В своих мечтах она шла дальше, видя себя в блеске императорского пурпура: ее сын, Иоанн XI, не посмел бы отказать в императорской короне королю Италии, который вскоре должен был стать его отчимом"[99]. Само собой, у нее все должно было пройти без сучка без задоринки — Иоанн был податливой глиной в ее руках, если бы проекту не воспротивился другой ее сын, Альберик II, изгнавший Гуго, арестовавший Мароцию и заключивший Иоанна XI под стражу в покоях папского дворца.

Публичный этап жизни Мароции здесь подходит к концу, но, чтобы добавить еще один цветной мазок к тусклой атмосфере той эпохи, процитируем другой значимый факт из истории "порнократии". Мароция, уже почти шестидесятилетняя, потратив годы на погоню за амбициозными миражами, встретила старость в стенах темницы замка Святого Ангела. Там ее настигла весть о том, что восемнадцатилетний Оттавиано, граф Тусколо, сын Альберика II и ее внук, был возведен в понтифики под именем Иоанна XII. Оттавиано был мальчишкой, абсолютно непригодным для таких функций, да и проявит он себя наихудшим образом. Так думал даже кардинал Беллармино, сказавший про него: Fuerit fieri omnium deterrimus, что означает "Из всех пап никого не было хуже него".

Список его преступлений бесконечен: поговаривали, будто он даже изобрел грехи, о коих никто до того и не помышлял, превратив Рим в тот самый Град стыда, на который обрушится с осуждением Лютер много веков спустя. В Латеранском дворце он содержал гарем, состоявший из юных женщин и мальчиков, всегда готовых к услугам, расхищал дары и подношения паломников, растрачивая их на игры и попойки, кормил две тысячи своих скакунов (явное преувеличение) миндалем и инжиром, вымоченным в вине.

Император Оттон Саксонский направил ему резкое письмо с упреками: "Все, священники и миряне, обвиняют Вас, Ваше Святейшество, в убийствах, ложных клятвах, святотатстве, инцесте с родственниками, включая Ваших двух сестер, а также в том, что Вы взывали, словно язычник, к Юпитеру, Венере и прочим демонам". Подобно римским императорам эпохи упадка, Иоанн XII погиб рано — ему едва исполнилось двадцать четыре года. Он был выброшен из окна ревнивым мужем, заставшим понтифика с поличным в постели его жены, которую звали Стефанеттой, иных сведений не сохранилось. Папу погребли в базилике Сан-Джованни-ин-Латерано.

В предшествующие годы тоже произошел случай, не особенно известный, но тем не менее показательный. Папа Формоз (891–896), пытавшийся лавировать между двумя враждующими аристократическими кланами, был эксгумирован по воле своего преемника, Стефана VI. Труп, наряженный в парадное папское облачение, усадили в кресло и подвергли одному из самых отвратительных судебных процессов (больше напоминавшему фарс), какие когда-либо были инсценированы. Признанный виновным по ложному доносу, Формоз был навеки осужден, ему отрубили пальцы, которыми он благословлял народ, а полуразложившиеся останки выбросили в Тибр. Но самое главное — что и было основной целью этого инфернального ритуала — все его акты и постановления (включая назначения и рукоположения) были признаны недействительными и денонсированы. Впрочем, судьба Стефана VI тоже была незавидной: через пару месяцев в ходе народных волнений его бросят в тюрьму и вскоре там же задушат (897 год).

Пусть и медленно, но Римская церковь все же сумела выработать процедуру избрания своего главы. Цепочка норм и правил была изучена, апробирована и одобрена, что позволяло избегать хотя бы самых очевидных эксцессов и произвола.

Следует учесть, что кафедра Святого Петра долгое время была разменной монетой в сделках, интригах и схватках за власть. Порой она всецело зависела от императора и его капризов, а "народ", некогда имевший вес в принятии решений, отныне все больше задвигали на второй план. Одна из наиболее фундаментальных реформ была осуществлена папой Николаем II, который за период своего мимолетного понтификата (1059–1061) успел ограничить круг обладающих правом голоса в выборе папы римскими кардиналами-епископами. Лишь после них, во вторую очередь, когда расклад уже понятен, высказываться могли другие кардиналы, клир и народ, причем их мнение уже мало что значило. В наши дни такая реформа была бы воспринята крайне негативно, но тогда она была просто необходима в качестве гарантии большей свободы церкви от вмешательства светских сил. Тем самым разрубался давний гордиев узел: избавление не столько от народа, которым, как и сегодня, легко манипулировать, сколько от обладателей настоящей власти, прежде всего от императора, что естественно.

Борьба понтификов и императоров давно привлекает внимание историков; волновала она и современников этих событий, запечатлевших их в своих хрониках. Противоречия обретали особый накал, когда сталкивались одинаково яркие, волевые личности, как в случае с Генрихом IV, германским императором, и Григорием VII, знаменитым Гильдебрандом из Соаны, стремительно проскочившим путь от архидьякона до папы. В 1073 году Григория избрали на престол вопреки принятым традициям: его навязала всем остальным наиболее влиятельная часть церковной иерархии, а толпа, стихийно собравшаяся перед базиликой Сан-Пьетро-ин-Винколи, довершила дело криками приветствия и одобрения.

У Гильдебранда были возвышенные представления о себе самом и о своем сане: он утверждал, что любой папа, однажды наделенный всей полнотой властных полномочий, сам по себе является святым, а вот императорский титул портит и развращает даже тех людей, кто до того жил праведно. Он провозгласил и то, что папа может судить любого, кем бы тот ни был, но сам при этом остается неподсуден: поэтому он один эксклюзивно имеет право назначать епископов и низлагать императоров. Здесь не было ничего новаторского, по большому счету. Новизна состояла лишь в том упорстве, с каким эти масштабные привилегии отстаивались, точно вся Европа была не более чем мозаикой феодов, которые папа мечтал тасовать, как колоду карт.

Параллельно с этим он кропотливо реорганизовывал церковь изнутри, боролся с продажей церковных должностей и имущества — очень распространенным явлением, — а также выступал против женитьбы священников. К примеру, были отстранены все епископы, которые в обмен на денежные взносы сквозь пальцы смотрели на сожительство клира с женщинами. Папа метал громы и молнии, сражаясь с Генрихом IV, посмевшим самостоятельно назначить ряд епископов и аббатов. Этот акт был полностью созвучен предшествовавшим заявлениям, но означал, что разразилась та самая война за инвеституру, которая вовлечет их обоих в многолетнюю дуэль без права на передышку и ознаменуется серией драматических столкновений.

Папа отлучил Генриха от церкви, а Генрих объявил о свержении понтифика. Но потом, столкнувшись с негативной реакцией некоторых своих наиболее влиятельных феодалов и ленников, император был вынужден отправиться к замку графини Матильды в Каноссу (мы об этом уже вспоминали).

Григорий заставил его прождать трое суток, кающегося, на ледяном зимнем ветру Апеннинских предгорий, прежде чем впустил к себе и милостиво снял анафему. Император стоял у стен замка на коленях, и папа сполна дал ему возможность ощутить горечь поражения, чтобы оно хорошенько запечатлелось в его памяти. Но в реальности все обстояло не так.

Генрих так никогда и не простил папе испытанного унижения; вернувшись в Германию и вновь утвердив свой авторитет, он сломил непокорных вассалов и потребовал, чтобы Григорий сместил с трона его соперника. Тот наотрез отказался и повторно отлучил его от церкви. Генрих не подчинился и предложил своего кандидата на престол Святого Петра — Гвиберта Равеннского, который, будучи посвящен в папы (или антипапы), принял имя Климента III. Григорий постарался найти действенный ответ, но императору благоприятствовала фортуна, и понтифику не оставалось ничего иного, как удалиться за неприступные стены замка Святого Ангела.

В 1084 году Генрих, наконец, вступил в Рим, и в канун Пасхи "его" папа торжественно короновал его. В данной ситуации все участники этой драмы уже скомпрометированы, но Григорий решается на жест отчаяния: он зовет на помощь армию норманнов под предводительством Роберта Гвискара, состоящую из уроженцев Южной Италии, Неаполя и Сицилии. Норманны вторгаются в Рим, Генрих поспешно ретируется, папа освобожден из заточения. А вот на долю римлян снова выпадают страшные испытания — безжалостные грабежи и насилие: это был один из немногих случаев практически тотального опустошения столицы. Когда лютеранская реформа начнет распространяться по европейским странам, протестанты припомнят папе те трагические дни (к тому времени минет без малого пять столетий) и резюмируют их в афоризме: "Григорий I спас Рим от лангобардов, Григорий VII отдал его на потребу норманнам". Гильдебранд, исключительно политизированный папа, более того, гигант политики, предпочел ради своего спасения и возвращения на трон пренебречь безопасностью и покоем вверенного его попечению города. Жители этого ему не простили. Едва утихли разбой и мародерство, они выгнали понтифика из Рима вслед за Гвискаром. Год спустя он скончался в Салерно в возрасте шестидесяти лет, произнеся в оправдание себе строчку из псалма: Dilexi justitiam, odivi iniquitatem, propterea morior in exilio[100]. Однако затеянная им церковная реформа жива вплоть до сегодняшнего дня. Краткий пассаж из "Истории…" Грегоровиуса убедительно фиксирует немеркнущее значение этого понтификата и подчеркивает его драматическую составляющую:

В истории Григория разорение Рима является более темным пятном, чем в истории Гвискара. Не желая, может быть, этого разорения и чувствуя весь ужас при виде Рима, охваченного пламенем, Григорий, тем не менее точно движимый Немезидой, остался пассивным зрителем бедствий, постигших Рим. Не сказалась ли в Григории VII, когда на его глазах и по его вине горел Рим, такая же ужасная роковая сила, как и в Наполеоне, когда он с невозмутимым спокойствием объезжал поля битв, обагренные кровью? Полной и прекрасной противоположностью образу Григория VII является образ Льва Великого, спасающего священный город от Аттилы, смягчающего участь этого города, когда он был взят грозным Гензери-хом. Ни у кого из современников Григория мы не находим указаний на то, что он сделал какую-либо попытку спасти Рим от разграбления или выразил свое соболезнование бедственному положению города. Но что могло значить для человека непреклонной воли разрушение Рима по сравнению с идеей, в жертву которой этот человек принес спокойствие всего мира?[101]

После буллы Николая II церковную реформу продолжил папа Александр III, как только была поставлена точка в затянувшейся почти на двадцать лет схизме. Основной сутью предложенного им была строгая формализация процедуры голосования, которая выхолостила бы личные или групповые интересы ("течения"). Опубликованное в 1179 году апостольское установление (Licet de vitanda discordia) недвусмысленно отражало его намерение. На практике оно сводилось к тому, чтобы кардиналам, и только им, принадлежало право и обязанность заседать в конклаве. Более того, предписывалось, что для избрания необходимо набрать не менее двух третей голосов:

Постановляем, что в условиях, когда враги не прекращают сеять раздоры меж нами, если среди кардиналов нет единодушия в выборе понтифика и, согласовав две трети голосов за кого-то одного, оставшаяся треть не соглашается или предполагает избрать кого-то другого, то пусть считается римским понтификом тот, кто был избран и признан двумя третями участников. Если же кто-то, полагаясь на согласие трети кардиналов, осмелится принять титул папы, то и он, и признавшие его должны быть отлучены.

Норма, закрепленная авторитетом Вселенского собора, исключала любое возможное влияние епископов на борьбу за наследование престола. Коллегии кардиналов и понтифику, стоящему во главе ее, — и только им отныне было дозволено определять и вводить в употребление в церкви те или иные положения хоть в сфере духа, хоть в сугубо политической области, что станет незыблемым принципом церкви на целых восемь столетий, вплоть до понтификата Иоанна Павла II. При Александре III структурирование церкви по "монархическому" образцу резко ускорится. Как справедливо отмечает специалист по истории Ватикана Джанкарло Дзидзола (монография "Конклав: избрание пап от святого Петра до Иоанна Павла II"), "призыв к апостолической легитимации и узаконению церковного авторитета всей общиной верующих ослабевает, фрагментируется и обращается в чистую риторику".

Позднее будет провозглашена доктрина, согласно которой если папа (король) считается преемником святого Петра, то кардиналы (князья церкви) — это наследники апостолов, представляющие, стало быть, группу приближенных к Иисусу лиц — все в русле традиции, сложившейся на заре христианства.

Между тем даже существование нормы о большинстве в две трети голосов не воспрепятствовало тому, что в течение нескольких десятилетий продолжали выбирать пап и антипап, вечно и яростно конфликтующих друг с другом. А римский люд, у которого отняли ту самую привилегию легитимации, все так же шумел и поддавался брожению, поддерживая то одного, то другого кандидата, — порой это диктовалось симпатиями-антипатиями, а иногда влиянием богатых и могущественных семей, контролировавших город[102].

Примерно в середине XIII века, при Иннокентии IV (Синибальдо Фиески), электоральные нормы еще более детализируют и уточняют роли, исполняемые разными иерархами церкви: папа ставится в центр юрисдикции, он источник любой духовной и светской легитимности, его окружает двор кардиналов, наделенных привилегиями и властными функциями, также довольно-таки обширными. При таком раскладе любой царствующий государь подотчетен понтифику и зависим от него. При папе Фиески христианство приобретает облик режима со всеми сопутствующими и логически вытекающими из этого понятия инструментами практического убеждения и воздействия — от анафемы до пыток, дозированно применяемых в отношении тех или иных "противников" и возмутителей спокойствия: еретиков, евреев, суверенов, проявивших упрямство или непослушание. Именно Иннокентий IV буллой Ad exti.rpa.ndia позволил инквизиции использовать пытки там и тогда, "где и когда это необходимо".

Однако еще много воды утекло и немало интересных промежуточных вариантов было испробовано, прежде чем заработала сбалансированная, относительно стабильная избирательная процедура. В эпоху позднего Средневековья возникает конклав — этимология этого слова восходит к латинскому выражению cum clave ("под ключом"). Как метко отмечает Дзидзо-ла, временное затворничество князей церкви изначально выглядит как "насильственное оспаривание, с шантажистским уклоном, отнятого у народа права. Народ исключили из выборного процесса, он в ответ закрыл на ключ обокравших его кардиналов".

Но, невзирая на все предосторожности и гарантии, избрание понтифика с учетом множественности разнонаправленных интересов и могущества людей, вовлеченных в игру, никогда не было простым и мирным. К примеру, очередной скандальный прецедент, спровоцировавший важные последствия, возник после смерти Климента IV (Ги Фулькуа Ле Гро) в 1268 году: его преемника выбирали добрых три года. Собравшиеся в папском дворце в Витербо восемнадцать кардиналов разделились на фракции, поддержанные теми или иными европейскими монархами, и никак не могли согласовать кандидатуру приемлемого для всех понтифика.

Столкнувшись с такой ситуацией, жители Витербо сперва начали роптать, а потом буквально замуровали кардиналов во дворце, причем даже влезли на крышу палаццо и содрали оттуда всю черепицу. В образовавшееся отверстие, подвергавшее голосующих испытанию непогодой и ветрами, им спускали скудное питание, состоявшее только из хлеба и воды. Суровая диета быстро побудила кардиналов прийти к согласию. В сентябре 1271 года папой избрали безвестного архидьякона из Пьяченцы Тедальдо Висконти, принявшего имя Григория X. Три долгих года стали результатом не только сплетенных князьями церкви интриг или трудносочетаемых интересов, — столь длительное ожидание было порождено совершенно конкретными выгодами, которые кардиналы извлекали для себя в те периоды, когда папский престол оказывался вакантен.

Григорий X был простым архидьяконом, поэтому, чтобы надеть на него тиару понтифика, пришлось в спешке рукоположить его в священники, а затем сразу же сделать кардиналом. Однако он настолько близко принял к сердцу вопрос легитимности своей должности, что немедленно озаботился публикацией нового конституирующего регламента (Ubi periculum, 1274 год), определявшего еще более суровые процедуры проведения конклава, в том числе даже принудительную диету — меньший объем потребления продуктов и воды. В Витербо меню из хлеба и воды сработало без сбоев. Григорий же постановил, что по прошествии трех безрезультатных дней "в следующие пять дней кардиналы за обедом и ужином должны довольствоваться только одним блюдом. Если же и в этот период не будет принято положительное решение, то впредь им будут давать только хлеб, воду и вино до тех пор, пока не свершится избрание понтифика".

Привилегии, связанные с переходной фазой, тоже были урезаны: в течение всего времени конклава замораживались любые пребенды, то есть доходы с церковного имущества. Эффект нововведений был положительным, но продлился недолго. Уже вскоре очередное столкновение интересов и маниакальное желание власти, вопреки всяким правилам, обнажило прежние проблемы. После смерти Николая IV (Джироламо Маши) в 1292 году папский престол пустовал более двух лет, покуда не был избран благочестивый отшельник Пьетро да Морроне, праведник, живший в духовном сосредоточении и молитве в гроте на склонах горы Майелло в Абруццо; тиара понтифика была вручена ему в восьмидесятилетием возрасте. Он принял имя Целестина V, и его понтификат вошел в историю как один из самых коротких, наравне с царствованием Альбино Лучани в XX веке.

Целестин V, как и Иоанн Павел I, был человеком простым и непритязательным, больше склонным к набожности и состраданию, чем к интригам, а значит, несостоятельным в плане управления таким сложнейшим механизмом, каким стала католическая церковь. Если Иоанн Павел I пробыл папой лишь тридцать три дня, то Целестин V — пять месяцев, после чего в присутствии специально созванной консистории отрекся. Петрарка в трактате De vita solitaria ("Об уединенной жизни") восхвалял его за смирение; напротив, Данте в III кантике "Ада" поместил его среди вялых и нерадивых грешников, сурово заклеймив знаменитой строкой: "Признав иных, я вслед за тем в одном узнал того, кто от великой доли отрекся в малодушии своем"[103].

В реальности, чтобы осуществился этот самый отказ от "великой доли", немало сил приложил кардинал Бенедетто Каэтани, человек безграничных амбиций, обеспечивший себе благодаря этому шагу Целестина наследование папского трона. Именно он и станет тем пресловутым Бонифацием VIII, первым же актом правления которого будет заточение бедного Пьетро да Морроне в застенки замка. Набожный отшельник предпочел бы вернуться в свой грот, к своим молитвам и бдениям, но Бонифаций опасался, что столь наивный человек может стать податливым инструментом в руках оппозиционных фракций, а то и спровоцирует раскол, чего доброго. Поэтому он предпочел держать его под замком все оставшиеся годы. Возможно, в итоге даже отдал приказ убить бывшего папу.

Итак, методика избрания постепенно сложилась, пусть даже с большими сложностями, срывами, противоречиями и недоверием, которые она провоцировала; на деле почти каждый папа модифицировал ее после своего восшествия на престол — это касается и нашего времени, о чем мы вскоре поговорим. Но следует признать непреложный факт: чем больше церковь смягчала свои претензии на светское владычество и напоминала одно из множества королевств Европы, тем дальше она удалялась от истинно евангельского духа раннего христианства: параллельно с ростом ее финансовых аппетитов и потребностей утяжелялось бремя ее чрезмерной власти.

Бонифаций VIII стал "изобретателем", если так можно выразиться, понятия "Святой год". Впервые это событие было торжественно отпраздновано именно при нем, в 1300 году. Паломникам, прибывшим в Рим, было обещано полное отпущение грехов, нечто вроде амнистии, но не за телесные, а за духовные проступки. Предложение всколыхнуло народ.

Папа Бонифаций усмотрел в гигантском притоке людей свой персональный успех: денежные поступления влили свежую кровь в ватиканскую мошну и пробудили в душе понтифика беспредельное ощущение всемогущества. Два года спустя он издал буллу Unam sanctam, которой была суждена вечная слава, потому что именно она заложила фундамент папской теократии: существует одна-единственная церковь, вне ее нет спасения для души человеческой. Ее глава — сам Христос, который руководит каждым человеком через папу, своего наместника на земле; церковь напрямую использует духовную власть, а мирскую и гражданскую делегирует князьям, распоряжающимся ею согласно директивам, исходящим от той же церкви. Власть католической церкви священна, она может судить и карать любого, кто представляет власть политическую, и никто, кроме Господа, не смеет быть выше нее. Любой человек, желающий обеспечить себе спасение и вечную жизнь в райских чертогах, обязан подчиняться епископу Рима.

Этим актом, на повторение или частичное воспроизведение которого никогда не решился ни один монарх, папа Бонифаций, оправдав себя божественным провидением, создал предпосылки для будущих мелких скандалов и высоких трагедий. Даже тогда многие думающие люди сочли, что его претензии носят чересчур светский оттенок, без примеси истинной духовности. Среди них был и Данте, поместивший Бонифация еще при жизни на страницы своего "Ада" (XIX кантик) в компанию к сторонникам симонии, то есть к тем, кто, позабыв о своей религиозной миссии, распродает или покупает священные предметы, блага или церковное имущество.

Папа Каэтани не служил ни католической религии, ни Римской церкви. После него битвы за власть не прекратились. Папы и антипапы продолжали воевать, затем на семьдесят лет (с 1309 года) папство оказалось в принудительной ссылке в Авиньоне, но дела не наладились и после возвращения в Рим. Наоборот, годы правления Урбана VI, избранного в 1378 году, ознаменовались Великой схизмой, самым мрачным моментом в средневековой истории церкви, когда трое пап и антипап взаимно отлучили друг друга. По мнению Грегоровиуса, любая иная монархия, столкнись она с подобными испытаниями на прочность, рассыпалась бы на куски. В каком-то смысле то же случилось и с католической церковью, навсегда потерявшей с началом Реформации в 1517 году целые провинции, а также значительную часть верующих и прихожан.

Первым папой, избранным в Сикстинской капелле 9 марта 1513 года, был Джованни де Медичи, второй сын Лоренцо Великолепного, принявший имя Льва X. Грегоровиус пишет: "Из Флоренции прибыл в портшезе Джованни де Медичи. Он был болен: загноившаяся фистула сделала его почти недоступным для посетителей, а во время конклава хирургу пришлось его прооперировать". Тот факт, что его отцом был сам Лоренцо, дал Джованни видимые преимущества в гонке за трон. Еще в семилетием возрасте Иннокентий VIII назначил его апостольским протонотарием, в восемь лет будущий Лев X — уже аббат Монтекассино, в двенадцать — кардинал. Престол достался ему в возрасте тридцати восьми лет. Это был папа весьма средних способностей, особенно по контрасту с его предшественником, Юлием II; зачинатель и жертва достойных сожаления событий, он, как в зеркале, отразился на психологически выверенных портретах кисти Рафаэля: дряблое лицо, подернутый дымкой, рассеянный взгляд.

В 1517 году, фатальном для истории церкви, он чуть было не погиб в результате заговора, подготовленного кардиналом Альфонсо Петруччи, подкупившего папского хирурга, дабы тот в ходе лечения занес инфекцию в причинявшую понтифику мучения фистулу. Заговорщики были разоблачены и казнены: "Хирург и секретарь Петруччи были подвергнуты ужасающим пыткам. Кардинал встретил смерть, отважно проклиная папу и отказавшись от исповедника; мавр Роланд задушил его в замке Святого Ангела". Страх папы был настолько велик, что он поспешил заполнить Священную коллегию тридцатью одним новым кардиналом, — все они были ему безоговорочно преданы. Лишь Пий XII в XX столетии сможет побить этот рекорд, назначив сразу тридцать два кардинала.

Непотист, приверженец кумовства, любитель утонченной роскоши, Лев был еще и содомитом, если верить на слово Франческо Гвиччардини, написавшему о нем в 1525 году: "Многие полагали, что в первые годы своего понтификата он был целомудрен, а потом открылись все его пристрастия и излишества в наслаждениях, которые честный человек и произнести-то без стыда не может". Грегоровиус описывает крикливую княжескую роскошь его двора так:

Рим превратился в театральную сцену празднеств и пышных спектаклей. Ватикан при нем кишел музыкантами, мимами, шарлатанами, поэтами и артистами, льстиво пресмыкающимися придворными и паразитами всех мастей. Там ставились античные и современные комедии, разворачивались самые похабные действа, а понтифик казался трибуном всех этих зрелищ (tribunes voluptatum), по примеру древних римлян. Перед нашими глазами предстала бы пестрая картина, доведись нам окинуть взглядом год жизни Рима при Льве X и узреть череду тех самых праздников и постановок, в которых язычество и христианство смешивались в вопиющем контрасте: карнавальные маскарады, мифы античных божеств, римские истории, с блеском передаваемые на подмостках, процессии, торжественные религиозные церемонии, представления страстей Христовых на арене Колизея, классические декламации на склонах Капитолия, рождественские речи и радостные шествия, ежедневные кавалькады кардиналов, церемонные кортежи послов и князей, сопровождаемые эскортом слуг и стражников[104].

Пока в Риме веселились, немецкий монах-августинец крестьянского происхождения Мартин Лютер, профессор кафедры в Виттенберге, направил епископам свои "Девяносто пять тезисов", написанных на латыни, спровоцировав тем самым теологический диспут. Это стало началом Реформации, расколовшей, разделившей впервые в таких масштабах христианский мир. В Риме Лютер услышал и увидел столько всего, что вконец переполнило его душу презрительным отвращением. Впоследствии он скажет: "Что за мерзкие людишки там были! Никогда бы я не поверил, что папство может внушать ужас, если бы не увидел воочию римский двор! Если ад и существует, то Рим возведен над ним". Папа Лев недооценил этот гнев, подумав, что разделается с ним анафемой, но Лютер публично сжег эдикт об отлучении на площади Виттенберга посреди ликующей толпы своих сторонников.

Какой грустный парадокс кроется в том, что капелла, над которой трудилось так много гениев, придавших ей поистине божественный ореол, была освящена папой, не соответствовавшим своему высокому сану, папой, пренебрегшим своим долгом и Евангелием.

Последние на данный момент реформы электоральных норм были проведены Иоанном Павлом II и Бенедиктом XVI. В 1996 году папа Войтыла предал гласности апостолическое установление Universi dominici gregis, которым фиксировался отказ от правила двух третей, введенного в 1179 году для проведения конклава. Понтифик опасался, что блокирующее меньшинство (равное примерно 34 процента голосов и более) сможет задержать выборы нового главы церкви на неограниченный период времени с предсказуемыми негативными последствиями, в том числе с большими имиджевыми потерями.

Реформа Иоанна Павла II предписывала, что по истечении впустую тринадцати дней голосования абсолютное большинство кардиналов (51 процент)

должно коллективно решить, как действовать далее: продолжать добиваться перевеса в две трети, сойтись на простом большинстве в пользу одного из кандидатов или же провести перебаллотировку между двумя претендентами, которые стали лидерами по итогам предыдущих раундов. Но это правило, как и любой другой избирательный закон, имело свое слабое звено, ведь теперь кардиналы получали возможность спокойно пропускать первые туры голосования, придерживая собственного кандидата, а потом, после согласования модели того самого простого большинства, коллективно вводить его в игру и тем самым добиваться успеха.

В апреле 2005 года кардинал Ратцингер извлек для себя явную выгоду из этого закона. Действительно, ему было бы крайне сложно добиться большинства в две трети голосов в рамках регламента, функционировавшего до Иоанна Павла II. Однако благожелательно настроенные по отношению к нему участники конклава заявили, что готовы дождаться перехода к простому большинству, чтобы провести в папы своего кандидата. Эта угроза внесла смятение в нестройные ряды оппозиции и проложила прямую дорогу к престолу Йозефу Ратцингеру.

Став понтификом, Бенедикт XVI спешно внес поправки в правила папы Войтылы, восстановив необходимость большинства в две трети голосов и добавив, что после тринадцати потраченных дней должна проводиться перебаллотировка между двумя ключевыми фамилиями, при этом принцип кворума двух третей сохранялся. Трудности, как видим, не исчезли, они все еще существуют. И даже мольбы о покровительстве Святого Духа не избавляют Святой престол от человеческих, очень человеческих слабостей.

Загрузка...