Рогожа упала к ногам Луки, и площадь замолчала.
Я смотрел на голову виверны и не мог отвести глаз.
Она была огромной — больше винной бочки, вырезанная из цельного куска морёного дуба. Тёмное, почти чёрное дерево с глубокой фактурой, в которой угадывались годовые кольца столетнего дерева. Каждая чешуйка на морде была вырезана отдельно, с ювелирной точностью — крупные на лбу, мельче к носу, совсем мелкие вокруг глаз. Гребень на затылке топорщился костяными шипами, острыми, как ножи.
Я подошёл ближе, провёл пальцами по чешуе на скуле. Дерево было гладким, отполированным до шелковистости. Под пальцами чувствовался каждый изгиб, каждая линия. Лука вырезал не просто голову — он вырезал живое существо, застывшее в мгновении ярости.
Но главное — морда. Пасть была распахнута в оскале, обнажая ряды клыков. Верхняя губа задралась, ноздри раздулись, словно зверь собирался выдохнуть пламя. В глазницах поблёскивали отполированные чёрные камни с искрой внутри, которая ловила утренний свет и вспыхивала красным.
И выражение морды. Хищное, свирепое, но с лёгким прищуром, словно дракон смотрел на мир с насмешкой. Мол, давай, сунься. Посмотрим, кто кого.
— Лука, — выдохнул я. — Как ты это сделал?
Старик стоял рядом, скрестив руки на груди, и ухмылялся в бороду.
— Руками, парень. Руками, которые ты мне вернул.
Он подошёл к телеге, провёл ладонью по гребню.
— Знаешь, почему он скалится? — Лука посмотрел на меня. — Потому что ты вытащил меня из лап костлявой и улыбнулся ей в лицо. Вот я и вырезал эту улыбку. Пусть весь город видит.
— Пять дней, — я покачал головой. — Ты сделал это за пять дней.
— Четыре, — поправил Лука. — Пятый на полировку ушёл. Когда руки год не слушаются, а потом вдруг начинают — они такое творят, что сам диву даёшься. Я не спал почти. Боялся остановиться.
— Почему?
— А вдруг не вернутся? Вдруг это на один раз? — Старик шмыгнул носом. — Резал и резал, пока не закончил. Лучшая моя работа, парень. За всю жизнь — лучшая.
Угрюмый подошёл, остановился рядом. Долго разглядывал голову, щуря глаза.
— Зверюга, — буркнул он наконец. — Ну, Лука. Уважил.
— Хватит любоваться! — старик вдруг встрепенулся. — Вешать надо, пока светло! Бык! Волк! Тащите канаты!
Следующий час превратился в кромешный ад.
Бык и Волк обвязали голову толстыми пеньковыми канатами, перекинули их через балку над входом. Лука метался внизу, размахивая руками и орал так, что слышно было на другом конце Слободки.
— Осторожней, медведи косолапые! Это ж морёный дуб, ему лет двести! Стукнете о камень — я вас самих в болото закопаю!
Голова медленно поползла вверх. Канаты скрипели, Бык пыхтел, наливаясь кровью, Волк молча тянул, упираясь ногами. Слободские столпились вокруг, затаив дыхание.
— Левее! Левее, кому говорю! — Лука подпрыгивал от нетерпения. — Там пазы, видишь? Надо точно попасть!
— Дед, заткнись, а? — прохрипел Бык. — Без тебя знаем!
— Знаете⁈ — взвился Лука. — Ты топор от молотка отличить не можешь, а туда же — знаем! Я эту голову четыре дня резал, а ты её за минуту угробишь!
— Не угроблю…
— Угробишь! Вон, видишь — криво пошла! Выравнивай!
Голова качнулась, задела край стены. Лука схватился за сердце.
— Варвары! Руки из задницы!
— Гриша, уйми его, — процедил Волк сквозь зубы. — Или я за себя не отвечаю.
Угрюмый молча взял Луку за шиворот и оттащил в сторону. Старик вырывался, ругался, но сделать ничего не мог.
— Пусти, Гришка! Они же всё испортят!
— Не испортят. А ты им мешаешь.
— Я⁈ Мешаю⁈
— Заткнись и смотри. Справятся они.
Последний рывок — и голова встала в пазы. Кованые цепи натянулись со звоном, крепления защёлкнулись. Бык отпустил канат и согнулся пополам, хватая ртом воздух.
— Готово, — выдохнул Волк.
Лука вырвался из хватки Угрюмого и бросился к стене. Задрал голову, оглядывая свою работу. Обошёл вокруг, щурясь и что-то бормоча под нос. Потом вдруг расплылся в улыбке.
— Ровно села. Ровнёхонько. Ладно, медведи, прощаю вас.
— Спасибо, дед, — буркнул Бык, всё ещё не разгибаясь. — Век не забуду твоей доброты.
Я задрал голову.
Виверна смотрела на площадь сверху вниз, скалясь в хищной усмешке. Чёрное дерево на фоне закопчённых стен смотрелось так, словно всегда тут было. Словно дракон родился из пожара, вылез из пепла и занял своё законное место.
— Фонарь, — сказал Лука, оглядываясь по сторонам. — Фонарь под морду повесьте. Вечером зажжёте — глаза светиться будут. Я камни специально подбирал, они свет ловят.
Матвей притащил кованый фонарь, полез на лестницу, закрепил под подбородком виверны. Отошёл, посмотрел.
— Красота, — сказал он тихо. — Саш, это… это ж красота.
Я молча смотрел на своего дракона и чувствовал, как что-то сжимается в груди.
Ещё вчера здесь были леса и надежды. Потом — огонь и пепел. А теперь — вот это. Чёрная голова на чёрных стенах, оскал, который видно с другого конца улицы.
Вот это могет дед. Такой башки ни у кого нет, — подумал я. — Посмотрим, кто кого.
Первым очнулся Бык.
Он стоял, задрав голову, и пялился на виверну с открытым ртом. Потом вытер сажу со лба, размазав её ещё больше, и вдруг заорал на всю площадь:
— Видали⁈ А⁈ Это наш! Слободской!
Тишина лопнула как мыльный пузырь.
— Наш! — подхватил кто-то из толпы.
— Дракон! Настоящий дракон!
— Пусть теперь только сунутся!
Люди загалдели, задвигались. Кто-то хлопал соседа по плечу. Они смеялись и смотрели вверх с выражением гордости в глазах.
Я оглядел толпу. Нищие, оборванцы, работяги — те самые, которых городские обходили стороной, зажимая носы. Всю ночь они таскали воду, сбивали пламя, рисковали шкурами ради чужого трактира. А теперь стояли перед ним, чумазые, измотанные, в прожжённых рубахах — и сияли.
Потому что впервые в их нищем районе появилось что-то такое, чем можно гордиться. Что-то своё.
— Символ Слободки! — не унимался Бык. Он размахивал кулаком, словно грозил невидимому врагу. — Слышите⁈ Наш символ! Мы его отстояли!
Соседка Агафья утирала слёзы краем платка. Рядом с ней мальчишки лет десяти толкались локтями, споря, кто первый заметил, что глаза у дракона блестят. Старик Прохор сидел на перевёрнутом ведре и улыбался беззубым ртом.
Какой-то мужик, которого я не знал по имени, вдруг полез обниматься с соседом. Оба были чёрные от сажи, оба еле стояли на ногах — но смеялись как дети. Женщина в рваном платке крестилась и шептала что-то, глядя на дракона. Подросток с обожжённым рукавом задрал голову и стоял так, не шевелясь, с открытым ртом.
— Гриша, — позвал я тихо.
Угрюмый повернулся. Лицо у него было странное — задумчивое, почти мягкое. Я такого раньше не видел.
— Чего?
— Ты это понимаешь?
Он помолчал. Посмотрел на толпу, на дракона, на закопчённые стены.
— Понимаю, — сказал он наконец. — У нас никогда такого не было, Саня. Ни герба, ни флага, ни хрена. Слободка — она и есть слободка. Грязь, нищета, место, откуда бегут при первой возможности.
Он сплюнул в сторону.
— А теперь вон. Дракон. Настоящий, мать его, дракон. И они его отстояли. Своими руками, своей кровью. Понимаешь, что это значит?
Я кивнул, потому что понимал.
Это значило, что «Веверин» перестал быть просто трактиром. Перестал быть моим личным делом и моей проблемой. Он стал символом. Знаменем. Точкой, вокруг которой Слободка могла сплотиться.
Опасно, — мелькнула мысль. — Чем выше взлетаешь, тем больнее падать.
Но сейчас это было неважно. Сейчас люди вокруг меня улыбались — впервые за долгое время и эти улыбки стоили любого риска.
Лука протолкался сквозь толпу, встал рядом со мной. Глаза у старика подозрительно блестели.
— Ну что, парень, — сказал он хрипло. — Нравится?
— Нравится, — ответил я честно. — Лучшая работа, которую я видел.
— То-то же. — Он шмыгнул носом и отвернулся, пряча лицо. — То-то же.
Память сама откинула меня назад. К разговору, который случился накануне — когда ещё не было пожара.
— Кто они такие, эти Посадские? — спросил я тогда. — Чего им надо?
Мы сидели в «Гусе», за угловым столом. Поздний вечер, зал опустел, только Матвей гремел посудой на кухне. Угрюмый цедил эль из глиняной кружки и хмурился.
— Серьёзные люди, Саня. — Он чуть не сплюнул на пол. Вовремя спохватился. — Белозёров — он по закону душит. Он руки марать не любит. А Демид…
Угрюмый замолчал, покрутил кружку в руках.
— Демид — хозяин Посада. Мясо, кожа, обозы, стройка. Всё, что кормит город и строит его — через него идёт. Там разговор короткий: или ты под ними, или тебя нет.
— Мы их погнали, — сказал я. — Рыжего этого и Бугая.
— Погнали шестёрок. — Угрюмый поднял на меня тяжёлый взгляд. — А Демид такого не прощает. Он из тех, кто помнит обиды. Годами помнит.
Я усмехнулся, глядя на угли в печи. Страха не было. Я прекрасно понимал, что ставки растут.
— Обиды — это для институток, Угрюмый, а для таких, как Демид, это называется «потеря репутации». Ему плевать на обиды, ему важно, что его авторитет пошатнули.
— Каша заваривается, Саня, — продолжал Угрюмый, не обращая внимания на мой тон. — Густая каша. С одной стороны Гильдия жмёт, с другой — Посад давит. Мы между ними как орех в щипцах. Сплющат — и не заметят.
— Орех, говоришь? — я повертел в руках кочергу. — Бывают такие орехи, об которые зубы ломают.
Угрюмый допил эль, грохнул кружкой о стол.
— Не хорохорься. Я много лет в Слободке живу — такого расклада не видел. Раньше нами брезговали. Грязь под ногами, кому мы нужны? А теперь… — он кивнул в сторону окна, где темнела улица. — Теперь ты там крепость строишь, и все вдруг вспомнили, что Слободка существует.
— Это называется «политика», — спокойно ответил я. — Пока мы были грязью, нас не трогали, но теперь мы стали активом. Ресурсом. А ресурс нельзя игнорировать. Его либо покупают, либо отнимают или уничтожают.
— И чего нам ждать? — Угрюмый прищурился, проверяя меня.
— Белозёров начал уничтожать. Значит, Демид попробует купить или отнять. Ему не пепелище нужно, а плацдарм.
Угрюмый хмыкнул, глядя на меня с новым уважением.
— Умный ты, Саня. Страшно даже. Держись. Буря будет.
— Пусть будет, — я пожал плечами. — В штиль большие корабли не плавают.
Голос Быка вырвал меня из воспоминаний.
— Саша! Эй! Ты чего задумался?
— Да так, вспомнил кое-что.
Я окинул взглядом «Веверин». Чёрные стены, пустые оконные проёмы, обугленные останки лесов. Внутри — вода, гарь, мусор.
Хватит. Думать будешь потом. Сейчас — делать.
Я повернулся к толпе. К этим чумазым, измотанным людям.
— Слушайте сюда! — крикнул я.
Гомон стих. Десятки лиц повернулись ко мне.
— Вы мне здание спасли. Я этого не забуду. — Я обвёл их взглядом. — Но работа не кончилась. Мне нужны руки — выгребать мусор, мыть полы, таскать доски. Плачу честно, по дневной ставке. А кроме денег…
Я улыбнулся.
— Кроме денег — накормлю. Кое-чем новеньким. Тесто как раз расстоялось.
Переглядывания. Шёпот.
— Это чем новеньким? — крикнул кто-то из толпы.
— Придёшь — узнаешь.
— А вкусно будет?
— Обижаешь, — я развёл руками. — Когда я невкусно готовил?
Кто-то хмыкнул, народ засмеялся.
— Прохор! — окликнул я печника. Старик сидел на своём ведре, щурился на солнце. — Печь подсохла?
— Подсохла, — он закивал. — Я ж её с запасом клал, камень толстый. Внутри сыровато малость, но топить можно.
— Отлично!
Я хлопнул в ладоши.
— Значит так! Кто хочет заработать и поесть по-царски — за мной. Два часа на отдых, потом начинаем. К вечеру этот дракон получит тело, клянусь!
Бык первым шагнул вперёд.
— Я в деле!
— И я! — это Волк.
— Куда ж без меня, — проворчал Прохор, поднимаясь с ведра.
Один за другим люди выходили из толпы. Мужики, женщины, даже пацаны-подростки. Десять человек, пятнадцать, двадцать…
Агафья подошла, вытирая глаза.
— Я тоже. Полы мыть умею.
— Принято.
— И мальчишки мои помогут. Мусор таскать — самое то для них.
Два её сына, чумазые и гордые, выпятили грудь колесом.
Лука протолкался вперёд.
— Я тоже остаюсь.
— Дед, ты четыре дня не спал…
— И что? Думаешь, я свою работу брошу и уйду? — Он фыркнул. — Хочу посмотреть, как мой дракон над готовым трактиром висеть будет. А то вдруг вы тут без меня всё испортите.
Угрюмый хмыкнул.
— Вот пень упрямый.
— Сам ты пень, Гришка.
Угрюмый подошёл, встал рядом.
— Армию собрал, — хмыкнул он.
— Армия — это громко. Бригаду.
— Успеешь?
— А куда деваться?
Я повернулся к «Веверину». К чёрным стенам, к оскаленной морде над входом.
Пусть приходят. И Белозёров, и Демид. Мы встретим их не на руинах.
Я первым шагнул к дверям, переступая через обгоревшие доски.
За спиной — топот десятков ног.
Работа началась.