Глава девятнадцатая: Барби

Первые дни после рождения Марка сливаются в одно длинное, размытое, сюрреалистическое сновидение. Я плыву в этом тумане из слабости, фантомной боли и какого-то нового, оглушающего чувства, которому пока не могу подобрать подходящее название.

Но если со своей головой я кое-как могу справиться — пытаюсь, иногда довольно успешно — то с ощущениями на уровне тела происходит что-то странное. Оно как будто перестало быть моим. Вместо этого ощущается как чужой, измученный механизм, который ноет, болит и отказывается слушаться. Первым делом, как только врач разрешил мне вставать и двигаться (обошлось без разрывов и осложнений), я заперлась в ванной и долго рассматривала себя в зеркале, отыскивая каждый изъян с дотошностью патологоанатома, ищущего улики на свеженьком трупе. Мой живот… практически исчез. Остался только небольшой холмик, но он не превратился в воздушный шар, и кожа нигде не обвисла. Эта находка почему-то доводит меня до слез — насмотревшись в интернете на то, как женщины выглядят после родов (естественно, сохранив в памяти только самое ужасное), я испытала огромное облегчение. А вот обнаружение нескольких растяжек на коже возле пупка и на бедрах возле тазовых костей, заставляет плотнее, до хруста, запахнуть и завязать халат. Я помнила все, что рассказывала Лори — что это нормально, ничего страшного нет и если будет совсем никак, всегда можно попытаться немного разгладить их косметическими процедурами. Но ощущать свое тело вот таким — мне невыносимо. Я бегаю проверять эти проклятые растяжки буквально каждые пару часов, но они никуда не деваются. Мозг понимает, что они не могут исчезнуть просто так, но маленькой, до черта напуганной собственным несовершенством Крис, очень нужно, чтобы все это просто исчезло. Как будто высшие силы увидят мою панику, сжалятся и сотрут невидимым ластиком каждую лишнюю уродливую черточку.

Моя палата похожа на цветочную оранжерею, в которой заперли перепуганного и раненного экзотического зверька. Она утопает в букетах, и их сладковатый аромат смешивается со стерильным запахом больницы — этот странный коктейль не душит и не отвращает, но он ощущается… странно. Огромные, пышные шапки гортензий, нежные, как первый поцелуй, пионы, строгие, аристократичные лилии. От Шутовых и Лори — сразу три букета, потому что они, как написала Лори в сообщении, «не смогли выбрать, какой лучше, и решили взять все». Рядом с ними — связки гелиевых шаров под потолком и огромный, почти в мой рост, плюшевый заяц с глупыми, длинными ушами. Он «наказан» — сидит в углу, потому что смотрит на меня то с сочувствием, то с насмешкой. А еще у него нет этих дурацких растяжек.

Цветы от Вадима тоже есть. Один-единственный букет, но он затмевает все остальные. Темно-бордовые, почти черные розы, тугие, бархатные, с острыми, злыми шипами. Они стоят в специальной широкой вазе в стороне от окна, и именно их терпкий аромат мой нос ощущает острее всего. Они — как продолжение его самого, такие же красивые, хищные и «не трогай — будет больно».

Он тоже здесь. Не постоянно. Появляется и исчезает, как призрак. Иногда приезжать рано утром, иногда — поздно вечером. Сидит на диванчике с ноутбуком, пока я, неумело и неловко, пытаюсь менять Марку подгузник или переодеваю, потом забирает его и носит, давая мне отдохнуть. Иногда остается на ночь, спит на диване, и я, просыпаясь от плача сына, вижу, что иногда он просыпается раньше меня и, если я киваю — сам к нему встает.

Кресло-качалка, которую Вадим когда-то сказал сюда привезти, оказывается просто спасением. Во-первых, она со встроенной функцией массажа и в первые дни после родов суперкруто расслабляет позвоночник и спину. Во-вторых, в ней бесконечно удобно качаться с Марком на руках, глядя на море и пересказывая ему сказки, даже если он спит большую часть времени.

Но на третий день начинается ад.

Молоко не приходит. Марк кричит. Не плачет, а именно кричит. Отчаянно, надрывно, до хрипоты. Этот крик похож на сверло, которое ввинчивается прямо в мой мозг и сердце. Я прикладываю его к груди снова и снова, но он только жадно хватает сосок, делает несколько судорожных глотков и снова заливается криком, полным голодного отчаяния.

Я не знаю, что мне делать. Пару раз заглядывающая Романовская сказала, что так бывает, что молоко не приходит сразу, что нужно разминать грудь и даже прислала ко мне акушерку — женщину таких лет, что, глядя на ее морщинистые руки, мнущие мою грудь, я чувствовала себя пленницей Кощея, но в женском обличие. Она все время хмурилась, мотала головой, и я готова покляться, что пару раз слышала сцеженное сквозь зубы: «Понапихивают гвоздей в грудь, а потом — плачутся…».

Единственным, что хоть как-то во всем этом радовало — бОльшая часть манипуляций припали на то время, когда Вадима не было рядом, а в те часы, когда был — он всегда забирал Марка и выходил в коридор.

На четвертый день, когда осмотр показывает, что я готова к выписке, оказывается, что к выписке не готов Марк — потому что потерял в весе. Кажется, Романовская готова собираться по этому поводу целый консилиум, но мне плевать — я просто хочу, чтобы мой сын перестал так горько плакать от голода. Господи.

Я ношу его на ручках, качаю, но теперь не помогает даже кресло-качался. Если он и успокаивается, то совсем ненадолго. Замечаю, что Вадим тоже начинает нервничать — он не дурак, понимает, что происходит и что это — моя вина. Никогда в жизни я не была настолько готова добровольно повесить на себя всех собак, если бы только это хоть как-то помогло решить проблему. Жду, что он не выдержит — выльет на меня ведро упреков, в духе: «Я же дал тебе все, а ты даже ребенка нормально накормить не можешь!» Но Вадим ничего такого не говорит. Только терпеливо забирает Марка из моих рук, как будто чувствуя, когда я уже на грани и мне нужна передышка. Не знаю, в чем магия, но с ним сын успокаивается, и даже если кричит, то хотя бы не так отчаянно.

Я все больше и больше чувствую себя полным, абсолютным ничтожеством. Потому что не могу. У меня ничего не получается. Я даже сына своего накормить не могу, не в состоянии решить даже одну-единственную его базовую потребность. Мое тело, которое все-таки смогло нормально его выносить и родить, окончательно сломалось. Я — бракованная. Неправильная, неправильная Таранова.

В конце четвертого дня в палату заходит педиатр. Я мысленно захлопываю свой разум на замок, потому что за последних два дня она сделала то, что мой норвежских психотерапевт скрупулезно лечил несколько месяцев — абсолютно лишила уверенности в том, что я могу хотя бы что-то контролировать в своей жизни. Она считается каким-то очень охуенным специалистом по грудному вскармливанию (странно, что под ее «чутким руководством» до сих пор не появилось ни одного кормящего отца), но на меня ничегошеньки не действует. Кроме бесконечных расспросов о моем прошлом. Как будто все дело в том, что я не знаю, кормила ли меня мать грудью или нет.

У нее жесткое лицо и поджатый рот, а взгляд, которым она сканирует меня и орущего Марка, абсолютно лишен сочувствия. Пару раз ловила себя на мысли, что я ее боюсь. Не сомневаюсь, что она действительно первоклассный специалист — в этом месте даже санитарки с дипломами о высшем образовании — но у нас с ней явно не складывается «мэтч».

— Нужно стараться, Кристина, — она смотрит на меня голодным взглядом, как на машину, которая отказывается ехать несмотря на то, что ей подкрутили все гайки. — Грудное вскармливание — это залог здоровья и иммунитета вашего ребенка. Это ваша главная материнская обязанность. Вы же не хотите, чтобы к году ваш сын собрал «букет» из всех детских болезней.

— Я стараюсь, — слышу плаксивость в голосе. Ничего не могу поделать — действительно держусь из последних сил.

— Ваш малыш каждый час теряет в весе, вы же понимаете? — Она слегка кривится в ответ на мою подступающую истерику.

«Я понимаю, но что я могу сделать?!» — безмолвно ору ей в лицо.

Потому что в воздухе витает: «Ты плохая мать, ты не справляешься, ты все портишь».

Я стою возле окна, баюкая кричащего сына и слишком поздно соображаю, что все-таки реву. Не потому, что чувствую, а потому что вижу направленную на меня брезгливость. Типа, она все равно рано или поздно меня «добьет» и молоко обязательно материализуется в моей абсолютно пустой груди.

Ненавижу себя. Ненавижу свое бесполезное тело. И эту женщину с ее прописными истинами — тоже ненавижу.

В этот момент в палату входит Вадим.

Он останавливается на пороге. Ему хватает секунды, чтобы оценить обстановку, а потом его лицо каменеет. Смотрит на меня, на плачущего Марка, на это «Гестапо в белом халате».

— Что здесь происходит? — Я четко слышу угрозу в его голосе. Ту самую, которые он так любит раздавать по телефону, когда на кону стоят большие деньги и важные сделки.

— Плановый осмотр, Вадим Александрович, — ее тон тут же меняется на подобострастный. — Объясняю молодой мамочке важность грудного вскармливания. У нас небольшие трудности, но мы…

— Трудности? — перебивает он, делая шаг в комнату. — Я вижу не трудности. Я вижу, что мой сын голоден, а его мать — в слезах и до черта напугана.

Он подходит ко мне, смотрит с высоты своего роста. Я всхлипываю.

Несколько секунд мы смотрим друг на друга.

Я держу губы плотно сжатыми, и рада, что руки заняты Марком, а не то бы точно бросилась к нему на шею, чтобы только он решил эту проблему. Он же всегда все решает. Я не виновата, что бракованная, недоженщина. От того, как старательно акушерка мнет мою грудь, я ее уже почти не чувствую, но это все равно не помогает. Что мне еще сделать, господи?!

Вадим протягивает руку, большим пальцем мягко растирает лужицу у меня под глазом.

Я всхлипываю, и одними губами говорю: «Убери ее, пожалуйста, она меня пугает…»

— Вы закончили? — Авдеев разворачивается к ней. Он такой большой, что мне становится капельку легче в безопасном тылу у него за спиной.

— Я просто хотела помочь…

— Вы поможете, — его голос настолько жесткий, что, кажется, каждое слово звучит как молот для заколачивания свай, — если за пять минут организуете моему сыну адекватную детскую смесь. Если этого не будет сделано через шесть минут — вы потеряет работу, а эта клиника огребет массу проблем. Время пошло.

— Но, Вадим Александрович, грудное молоко…

Слышу, как она пятится к двери.

— Я вырос на бутылочке, — обрывает Вадим. — Дебилом не стал. Вон отсюда, и чтобы я вас здесь больше не видел.

Она вылетает из палаты, как ошпаренная.

Вадим ждет, пока за ней закроется дверь.

Вижу, как медленно поднимает и опускает плечи, но не слышу ни звука.

Поворачивается, после моего молчаливого кивка, забирает кричащего Марка. Делает это так легко и уверенно, как будто занимался этим всю жизнь — он вообще все делает гораздо легче и правильнее, чем я. Приходится все время напоминать себе, что он уже проходил через все это с дочерью. А еще, что справляться с ребенком хуже, чем я, кажется в принципе невозможно.

Я наблюдаю за тем, как он прижимает Марика к своей широкой, начинает его покачивать, что-то тихо нашептывая.

И сын потихоньку замолкает, только изредка всхлипывает — точно так же, как и я. Мы вообще, как будто делаем это в унисон.

Через несколько минут приходит Ирина Андреевна, медсестра и какая-то новая женщина, лет тридцати. В этой небольшой суете успеваю понять только что она — новый педиатр. А еще вижу, как у нее загораются глаза и розовеют щеки, когда смотрит на Вадима. Злющего — просто капец, но ей это как будто даже нравится. А я даже ничего сделать не могу — ни тронуть, ни поцеловать, потому что он больше не моя территория, и, кажется, вся больница в курсе наших «договорных» отношений. Даже если внешне все выглядит как у всех.

Еще через минуту Марку приносят бутылочку, и Вадим парой коротких приказов спроваживает всех за порог. Я уже столько раз мысленно обозвала себя дурой, что сбилась со счета. Не представляю, что бы делала одна.

Он держит сына в одной руке, в другой — бутылочка. Каким-то образом смазанным движением проводит по запястью, скорее рефлекторно, но я замечаю этот жест и мотаю на ус. Наверное, вот так нужно проверять температуру, да? Чтобы, не было слишком горячо?

Замечаю направленный на меня вопросительный синий взгляд, и тут же слишком энергично мотаю головой — нет, давай сам. Боюсь, что я настолько неуклюжая, что сын из моих рук даже смесь есть не будет.

Смотрю, как он удобнее устраивает Марика на сгибе локтя, чтобы голова была чуть-чуть приподнята, подносит бутылочку к его рту. Марк тут же жадно присасывается к соске. Ест. Слышу, как сопит и жадно, торопливо глотает.

— Ты на кукушонка похож, Марк Вадимович, — посмеивается Авдеев. — Все, мужик, проблема, считай, решена. Не ори и не пугай больше маму, ладно?

Маленькую порцию, кажется, как будто с наперсток, наш сын уделывает в считанные секунды. Начинает протестующе пищать, когда Вадим забирает бутылочку, но быстро успокаивается, уткнувшись в его плечо.

Мое сердце разрывается от благодарности и нежности.

И от острой, пронзающей боли: Вадим лучший отец, чем я — мать. Абсолютно во всем.

Когда Марк засыпает, сытый и умиротворенный, Вадим осторожно перекладывает его в прозрачный пластиковый кювез рядом с моей кроватью. В палате есть красивая детская кроватка, но мы ни разу ей не воспользовались — она просто для декора, для ощущения уюта. А вот эта прозрачная медицинская штука кажется максимально подходящей.

Я смотр на сытую мордашку Марка, и что есть силы прикусываю нижнюю губу, потому что в голове вспыхивает страшный, но совершенно логичный вопрос: «Я тебе совершенно не нужна, да?» Мы с Вадимом договаривались, что он не будет забирать Марка хотя бы первое время — предполагалось, что из-за того, что я буду его кормить. А как теперь, когда меня благополучно заменила смесь и бутылка, и Марику вообще не принципиально, в чьих она руках? Выписка домой, которую я жду как праздник, начинает пугать. Вадим же видит, какая я беспомощная. Он переодевает сына за секунду, хоть подгузник, хоть одежки. А мне только чтобы добраться до памперса нужно потратить полдня. Это абсолютно законный повод забрать сына — мне даже возразить на это нечего.

Но накрутить себя еще больше уже не успеваю — успокоенная тем, что Марк, наконец, сладко сопит, проваливаюсь в сон вслед за ним.

А просыпаюсь, когда за окнами уже темно, разбуженная голосом Вадима — приглушенным, сосредоточенным, таким знакомым, что сердце на секунду спотыкается, и тут же пускается в галоп. За последние четыре дня мы рядом плюс-минус постоянно, но такая острая реакция почему-то именно впервые.

Глаза не открываю. Просто лежу, притворяясь спящей, и слушаю.

Он ходит по палате. Медленно, из угла в угол. Я слышу его шаги — осторожные, но уверенные.

— Нет, я сказал, никаких отсрочек, — говорит по телефону тем самым «авдеевским тоном» — жестким, командным. — Мне плевать на их проблемы с поставщиками. Это их риски. Если контракт не будет выполнен в срок, они заплатят неустойку. Полную.

Я все-таки осторожно приоткрываю ресницы.

Палата залита мягким, ночным светом города. Вадим стоит у окна, в пол-оборота ко мне. Одной рукой держит телефон, а на предплечье другой лежит Марк. Спит на животике. Его крошечная головка, в смешной белой шапочке с длинной кисточкой, покоится у Вадима на ладони. В руках своего двухметрового великана-отца кажется крохотным, беззащитным и… абсолютно спокойным. Маленькая щечка, с которой уже сошли новорожденные шелушения, смешно растеклась по большому пальцу его отца.

Вадим держит его легко и естественно, как будто носил вот так всю жизнь. Даже слегка покачивает, как ни в чем не бывало продолжая отдавать безжалостные приказы.

— И еще. Проверь счета «Nordic Trust». Мне кажется, они мутят что-то с оффшорами. Хочу утром увидеть полный отчет. Все.

Отключается, кладет телефон в карман, и продолжает ходить по комнате, баюкая Марка. А я так крепко уснула, что даже не услышала, как он проснулся.

А Вадим вот так запросто — одной рукой рушит чужие империи, другой — нежно качает своего сына.

Без него я бы ни черта не справилась. Просто утонула бы в своем страхе, позволила отчаянию сожрать остатки своего здравомыслия, расковыряла бы ядерный могильник чувства вины. А он просто пришел и решил все проблемы. Жестко и безапелляционно, но решил.

Даже не представляю, что бы я без него делала.

Но открыть рот и сказать «спасибо, что ты рядом», почему-то, не получается.

Загрузка...