Четверг, 3 июня В поезде на Новосибирск

Ночь в поезде. Сибирь, Сибирь! Стучат колеса. Каждый раз, когда я сегодня об этом думаю, я как будто бы вижу удаляющуюся в темноту маленькую золотую надпись, эти буквы «Сибирь», название реки или древнего ханства, которое сегодня является названием всей Сибири. Во сне мы оставили столицу Тобольск (Тюменский край) в трехстах километрах к северу. Отдаленность от Транссибирской магистрали помешала его развитию.

Утро в купе, дружеские приветствия (я не разбудила тебя вчера вечером? Нет, я даже не слышала, как ты вернулась). Счастье вновь увидеть эти бесконечные молчаливые равнины, березовые леса, быстро теряющиеся между деревьев дороги, эти загадочные следы человеческого присутствия: крышу шалаша, охотничьи заимки… Вдоль реки стоят цапли и расположено что-то вроде электростанции. Взгляд какую-то минуту скользит по ним, затем движение поезда все стирает, так как каждую секунду возникают новые композиции: болота, пруды, река, которую мы проезжаем по мосту, дребезжащему всем своим железом. Путь изгибается, поезд наклоняется, солнце проблескивает сквозь облака. Все говорят, что деревни заброшены, в них остались только старики. «Без детей, без пенсии ты умираешь». Мы еще не в самой глубинке Сибири… Частые остановки. На этой поезд на Таллинн на другой стороне пути и еще один «Сибиряк» с двуглавым орлом.

Поезда и еще поезда. Когда опускается вечер и мы продвигаемся дальше в неизвестные края, красный цвет заката, кажется, толкает нас вперед, и двойная вибрирующая гласная в слове «Сибирь» между гулкой «с» в начале и раскатистой «р» в конце гармонично сочетаются с монотонным стуком колес и короткими гудками на вокзалах, на которых мы не останавливаемся. Зов, ностальгия, печаль и вновь призыв — ничто не может остановить путь на восток.


7 часов 30 минут. Каждое утро мы встречаемся в коридоре с полотенцем на плече, зубной щеткой и бутылкой минеральной воды в руке. Затем время завтрака, и мы идем цепочкой через поезд в вагон-ресторан: блины, каша с маслом, апельсиновый сок и кофе. Затем в купе чай, галеты и изюм! Так как до вагона-ресторана, расположенного где-то посередине состава, добраться нелегко, мы часто ждем остановок, чтобы дойти до него по перрону. Действительно, довольно трудно пройти по поезду, так как вагоны соединены подвижными переходами, огороженными слева и справа цепями. Шум и пропасть немного пугают. И, кроме того, в этих битком набитых вагонах мы опасались задеть какую-то личную жизнь народа, вломиться в незнакомую нам обстановку. Однако мы никогда не сталкивались с признаками неприязни, скорее наоборот. На полках спят молодые, по-детски розовощекие солдаты, свесив головы и приоткрыв рты; их белые, босые, очень чистые ноги болтаются в пространстве. Иногда нужно приподнять чью-то ногу или убрать руку, чтобы освободить проход. Многие одеты в специальную удобную спортивную одежду, так как дорога занимает целую неделю: сегодня нигде в мире не ездят поездами на такие длинные расстояния. Жарко. Мужчины обнажены по пояс, женщины, не стесняясь, оголяют руки и ноги, время от времени работает вентиляция. Все едят, дети оставляют бутерброды, чтобы посмотреть на нас.

Затем, как только поезд останавливается, все выходят на перрон, чтобы побыть на солнце, размять ноги, купить булочки, сок, пиво, вяленую рыбу. Перрон — цветной, оживленный рынок на открытом воздухе. Слышатся крики: «Мороженое!» На шеях продавщиц, торгующих вразнос, складной прилавок. Кое-где стационарные киоски с газетами и игральными картами.

Все это создает атмосферу такой детской простоты и наивности, что и делает, наверное, Россию симпатичной и трогательной, как и наше путешествие через ее огромную территорию. В любой момент мы здесь можем заметить то, что осталось от прежних времен и прежнего образа жизни. И это в эпоху глобализации, где каждый, кто накопил немного денег и пользуется смартфоном последней модели, может принять непереносимо надменный, насмешливый, высокомерный вид превосходства… Естественно, время от времени появляется какой-нибудь толстый мужчина в трусах, который бросает на вас не слишком нежный взгляд, или продавщица с накрашенными глазами, которая протягивает вам сдачу с суровым видом. Или достаточно неприятная молодая пара, которая прогуливается в одежде на американский манер.

Но все это носит какой-то неопределенный отпечаток «прежнего времени» — смесь нынешней и советской России, физический и ментальный мир, из которого эта страна еще только выходит, не отказавшись целиком от старого, и без четкого представления о новом, к которому мы все, однако, неотвратимо идем.

Это очень сильное и настойчивое ощущение. Это последнее время старого времени. Мы (Франция, Западная Европа, США) уже пошли дальше. То же ожидает и Россию. Это просто короткая остановка в прежнем времени. Эти два мира, русский и наш, одинаковы с разницей в несколько лет (десятилетий?): ностальгия по минувшему здесь намного сильнее, чем чувствуешь на землях более архаичных, таких, как юг Магриба или север Индии… Эти женщины среднего возраста в цветастых передниках, молодые девушки, слегка полные с ярко окрашенными волосами — я часто встречала таких в пригородах Крея или Марселя, но их вид меня трогал, и к ним я испытывала какое-то особое чувство. Однако я не осмеливаюсь их фотографировать из опасения, что они неправильно поймут природу моего к ним внимания и любопытства. Сфотографировать совсем не означает проявить сочувствие, которое испытываешь к кому-либо, а как раз совсем наоборот…


Мы позавтракали в вагоне-ресторане и вышли на перрон. Не теряя бдительности наверху лестницы, L. и V. нам подают красноречивые знаки: пора возвращаться, поезд не предупреждает об отправлении.

Я вбегаю в купе и кидаюсь на постель.

За окном опять зеленые равнины, облака и на опушке леса перекошенный одноэтажный домик с крышей, покрытой рубероидом, и выкрашенными в выцветший зеленый цвет стенами, почти подобными светлой бирюзе торжественного вокзала в Омске, такого отличного от остальных своей штукатуркой под итальянский мрамор, которую можно увидеть в Павловске или Зимнем дворце. Вокзалы Сибири — это те же дворцы, те же соборы, те же памятники во славу покорения Сибири.

Омск: город, куда в 1850 году депортировали Достоевского, осужденного за его участие в кружке Петрашевского, группе свободомыслящих интеллектуалов. Его смертельный приговор был смягчен высылкой после «постановки» подобия казни. Это все известно, но мы часто забываем тот вывод, который он извлек из пережитого в тюрьме: «Я не зря потратил время, я узнал русский народ так, как его знают, наверное, немногие». Он пробудет на каторге четыре года. Он читает Гегеля и заливается слезами… Самые лучшие страницы в его «Воспоминаниях о доме мертвых» те, где он описывает каторжный театр: «Детская радость» каторжников, лучезарное удовлетворение, которое «сияет на этих клейменых лбах, во взглядах этих угрюмых людей, которые до этого момента тлели огнем жестокости».

Короткие и смутные воспоминания, поезд возобновил свой монотонный стук.

Мимолетный взгляд на Иртыш: реки обладают успокаивающей красотой, которая несколько компенсирует тоску от вида покинутой деревни. Это тема разговора с нашими гидами: большая часть Сибири еще не записана в кадастре, и повсюду русская деревня умирает. Феномен, который начался не вчера и является последствием разрушительной политики большевиков по отношению к крестьянам, считавшимся естественными противниками революции: насильственная коллективизация, сопротивление крестьянства, закончившееся самыми ужасными репрессиями. Даже если сельское хозяйство необходимо, чтобы удовлетворить первейшие потребности человека, крестьянство не принимается в расчет. Их яростная привязанность к частной собственности, право на которую было признано только немногим более 50 лет назад (в 1861 году, после отмены крепостного права), рассматривалось как показатель их преданности старому режиму, а их религиозная вера — как показатель их отсталости. Я опять цитирую статью Доминика Жобара, о которой я уже говорила. В ней пишется о том, что в 1872 году в газете International Herald в статье без подписи, но, вероятно, автором которой являлся Маркс, можно было прочесть следующее: «Сельское хозяйство находится в еще докапиталистическом состоянии. Следовательно, нужно объединить участки земли […] для того, чтобы смочь, когда грянет революция, национализировать эти большие поместья и развить там социалистическое сельское хозяйство, для того чтобы удовлетворить всех нуждающихся». Мнение самих крестьян никто и не спрашивает. По своей природе они являются контрреволюционерами: вспоминается известное определение Маркса в «18 брюмера Луи Бонапарта»: крестьяне не составляют класса, они — как «мешок картошки». Не Энгельс ли написал: «Крестьянин может стать революционером, только тогда, когда он перестанет считать себя крестьянином»?

Размышляли ли мы так в 1793 году в Вандее?

Российское крестьянство больше к этому не вернулось… А теперь уже и поздно. Старые пружины лопнули.

…И опять степь и полузаброшенные деревни. Я снова погружаюсь в размышления: умирание деревень и вообще деревни — не является ли это гибелью целой цивилизации со своим образом жить, говорить, думать? Без всякого сомнения с ней исчезнут или уже исчезли и мысли и слова тех, кто уже вышел из русской деревни. Чтобы получить об этом представление, достаточно прочесть рассказ Лескова «Очарованный странник». Свобода, смелость, примитивный анархизм, разум, пренебрежение к смерти, душевная боль — все это выросло из народной культуры, из народного образа жизни, который уже исчез: в некоторой степени из-за школы, всеобщего образования. Сколько «мудрецов», стариков и старушек со своей жизненной философией остались в чернобыльских деревнях! Такого сегодня нет нигде в мире, кроме некоторых стран с арабо-мусульманской цивилизацией. Один из недавних фильмов, правда, показывает поселение нескольких русских экологов в заброшенной деревне, которую они восстановили. Но не это направление предпочитают в верхних эшелонах власти. Сейчас времена не возрождения деревни, а проектов «фараонных» масштабов, строительства огромных городов на юге Сибири. Кто-то проходит по вагонам с «Вечерним Екатеринбургом», который нас приветствует статьей под названием «Беллетризм из „Belle France“» («Изящная словесность из „Belle France“»), А в самом деле, откуда это выражение «Belle France» — «Прекрасная Франция»? Сегодня это просто сорт крекеров компании «Франкап Дистрибюшн». Кто осмелился бы его сегодня употребить, кроме как Жорж Дариен в насмешку? Или Национальный фронт, понося иммиграцию и вторжение ислама? Я немного сплю, пытаюсь читать, заняться русским и в конце концов отдаюсь движению и мягкому покачиванию поезда. На обед — салат из капусты с яблоками, холодное мясо, нарезанные ломтиками фрукты. Замечательно. Последняя остановка — Барабинск в 300 километрах от Новосибирска. Я раньше думала, что это от слова «барабан». Ничего подобного: название городу дала степь Бараба, раскинувшаяся между Обью и Иртышем. Транссибирская магистраль делает здесь остановку, но вокзал очень прост, здание шестидесятых годов…

По возвращении, всегда опасаясь упустить что-нибудь важное, я роюсь, ищу в интернете… И вдруг пропасть открывается под моими ногами: я прошу прощения у россиян, которые будут меня читать, я не хочу их обременять воспоминаниями о прошедших временах, но это действительно, как разверзшаяся пропасть под моими ногами. Пропасть ужаса, бесконечных страданий, отчаяния. Я останавливаюсь, измеряю разницу между тем путешествием, что я проделала весной, и тем, что проделала теперь, погрузившись в то, что оно от меня прятало.

Барабинск — родной город Анатолия Марченко. Возможно, это имя вам ни о чем не говорит, но позвольте мне на минуту остановиться. Когда я корректировала этот рассказ, в интернете я обнаружила, что он родился в Барабинске. Вот что я знаю о нем: он умер в тюрьме во времена перестройки после 11 лет заключения. Ужасная смерть после объявления голодовки. Я поискала еще информацию и проследила его жизненный путь. Рабочий, затем стал писателем и диссидентом. Какая светлая голова! Его деятельность началась в пятидесятые годы, следствие которой — десятилетие тюрьмы. Он не остановился: протестовал против содержания лагерей после смерти Сталина, против ввода танков в Прагу в 1968 году и вновь протестовал в 1975 против нарушения Хельсинкских соглашений. И снова тюрьма. Горбачев ничего для него не сделал. 1986 год! Перестройка, однако! Надежда, оттепель, гласность! Нет: страшная смерть на тюремном матрасе в Чистополе в Татарстане в 130 километрах от Казани. После этого я искала и нашла книги Анатолия Марченко. Например, «Мои показания», в которой он рассказал о советских политических лагерях и тюрьмах 1960-х годов. Нельзя, чтобы память о нем стерлась совсем. Русская весна возникла на всех этих трупах.

Мы, западные люди, одно время (или долгое время!), очарованные коммунизмом, «вернулись из него» окончательно в 1970-е и 1980-е годы (Жид даже в конце тридцатых). Но этот порыв и одобрение, а затем резкое отторжение нам ничего не стоили: мы поигрались с жизнью других, мы тоже были причастны к их смерти.


К вечеру мы прибыли в Новосибирск.

Загрузка...