Егерь Матвей снял шапку и, бросив в нее стопку картонных пыжей, предложил:
— Тяните.
Каждый из нас по очереди достал из теплой овчинной ушанки по одному пыжу и прочитал номер. Мне достался двенадцатый.
— На краю стоять будешь, — пояснил Матвей и, надев шапку, добавил: — Весь зверь на тебя пойдет. Рот не разевай. Особливо «профессора» карауль. До того вредный зверь, спасу нет! Осенью нашего деревенского пастуха чуть до смерти не зашиб.
Я обещал смотреть в оба, хотя и не очень верил в счастливую силу своего номера.
Матвей, осторожно ступая по скрипучему, до глубины промерзшему снегу, расставил нас вдоль просеки. Мой номер был последним на опушке. Я прижался спиной к высокой, развесистой сосне и, оглядев равнинную синеву заснеженного поля, стал пристально вглядываться в разросшийся передо мной боярышник. Я старался отыскать в сплетении стеблей такие просветы, через которые можно было бы смотреть в глубину леса.
Матвей ушел к загонщикам. В моем распоряжении оставалось минут сорок. Мороз жег щеки. Колючий воздух царапал нос и давил надбровья. Однако дышалось легко, и, если бы не ослепительное солнце, лучи которого беспощадно слепили глаза, я, кажется, был бы готов стоять здесь до полного оцепенения. Тот, кто часто бывал на облавных охотах, знает, сколько томительной прелести таят в себе минуты ожидания первого «Ай-яй!» — которое, как выстрел, разрежет тишину и превратит тебя из очарованного созерцателя в сплошной комок нервов, в котором весь ты лишь глаз да ухо, да неподвижно застывшие, прилипшие к раскаленным от стужи стволам коченеющие руки. Но это было впереди. А сейчас, пока Матвей размашисто вышагивал по просеке, у меня еще было время хорошенько разглядеть и послушать все, что творилось в этот трескучий полдень вокруг.
По подсчетам егерей, на участке леса впереди нас должны были быть три лося. Но отстрелять нам разрешалось только одного. Поэтому я снова и снова всматривался в мохнатые лапы елей и голые окостеневшие сучья осинника, надеясь отыскать более удобные лазейки для своего глаза. Увидеть зверя на подходе — значит наполовину обеспечить себе успех охоты. А мне хотелось помериться силами с «профессором», старым быком, не раз счастливо уходившим из оклада.
Лес передо мной стоял нахохлившийся, залитый желтым, светом, посеребренный морозом, воедино сковавшим и деревья, и воздух, и белый бурун облаков, ребристой грядой застывших вдоль горизонта. Чуть правее от места, на котором я стоял, в просеку, словно ручей в протоку, вливалась узенькая тропа. Я знал, что с этой тропы стрелять было бы удобно, но боялся сделать лишнее движение: если уж я отчетливо слышал пересвист клестов, облепивших макушку ели далеко в стороне от моей сосны, то каким же пронзительным и громким должен был показаться обитателям леса скрип снега под моими валенками! Ведь все, кто летали, прыгали и бегали по этому лесу, гораздо острее воспринимали звуки, родившиеся в нем. Поэтому я не двигался, а только поглядывал вправо да влево, повыше да пониже, оставаясь неподвижно стоять так, будто тоже вмерз в воздух вместе со всеми этими осинами, елками и соснами, что окружали меня с трех сторон.
Сколько прошло времени в таком ожидании, я не знаю. Но я уже успел приглядеться к лесу и полю и даже попробовал представить себе, как буду действовать, если зверь выйдет не на соседа, а именно на меня. Впрочем, эта игра воображения занимала меня очень недолго. Я решил, что дразнить судьбу нет никакого смысла, что гораздо уместнее думать как раз об обратном, что я не только останусь без выстрела, но и вообще никого не увижу, так как зверь осторожен и ему нет никакой надобности выходить в поле на глаза всей деревне. Зависть — штука плохая, а особенно на охоте, поэтому я старался не думать об остальных стрелках. Я долго любовался россыпью голубых и розовых огней, щедро разбросанных по сугробам, пока не остановил свой взгляд на метелке конского щавеля, на которой, как розы, пунцовели два снегиря. Птицы деловито обклевывали метелку, осыпая на снег семена растения. Вдруг далеко впереди, куда одному ему известными путями пошел Матвей, раздался отчетливый протяжный крик: «Ай-яй!» Казалось, воздух закачался. Крик поплыл, полетел. К одному голосу прибавились другие, такие же звонкие, пронзительные, раскатистые, и весь лес загудел. Слетели, испугавшись, снегири, оставили свои шишки клесты и, шумной стайкой сорвавшись с ели, пролетели над просекой прочь из оклада. Я видел все это только мельком. И сейчас же для меня перестали существовать и деревья, и птицы, и колючий, уже порядком намучивший меня мороз. Я превратился в слух и затаил дыхание.
— Ай-я-я-я-яй! Гоп-гоп! Дай-дай-дай-дай! — неслось по лесу с безудержной удалью.
— Пошел! Пошел! — вырвалось из хаоса этих криков предупреждение Матвея.
— Держи! — раздалось из глубины оклада.
Затаив дыхание, весь охваченный порывом особого, ни с чем не сравнимого напряжения, известного только тем, кто знает, что такое удачный выстрел, я замер с полуоткрытым ртом в ожидании. Знал, что зверь стронут. Что он, прислушиваясь к каждому легчайшему шороху, не идет, а крадется сейчас по снегу, готовый в любую секунду рвануться прочь и уйти от малейшей, едва замеченной опасности. Знал я и то, что если Матвей не ошибся и в окладе вместе с другими лосями действительно обложен старый, стреляный бык, с девятью отростками на рогах, то и он тоже чутко слушает сейчас лес, страшась не столько разноголосой переклички егерей, сколько той подозрительной и коварной тишины, на которую, как ветер волны, гонят его их голоса. Воображение подсказывало мне, что он заходит сейчас то вправо, то влево, останавливается, топчется, поворачивает назад, снова идет вперед и никак не может решить, куда же рвануться окончательно. Этот вопрос больше всего мучил теперь и меня. Куда все-таки побежит сохатый? Под чей выстрел подставит он свою грудь, обманувшись предательским безмолвием чащи? Сердце у меня напряженно колотилось, на лбу от волнения выступила испарина.
И надо же так случиться, чтобы в момент такого томительного ожидания, когда, казалось, между деревьями вот-вот замелькают стройные ноги животных, ко мне, как ватный ком, выкатился здоровенный белячина и, стригнув раз-другой ушами, уселся напротив как ни в чем не бывало. Но не до него мне сейчас было. Я даже не мог хорошенько его разглядеть и насторожился еще сильнее. Предчувствие подсказывало, что раз косой выбрал это направление, значит, не так уж плохо стою я под своей сосной и может статься, что следом за беляком на опушку выйдет зверь покрупнее.
Голоса между тем приблизились настолько, что я без труда смог определить, как шли загонщики. Те, что двигались на меня справа, вырвались вперед. Середина и левый край явно отставали. Волей-неволей последние номера стрелков очутились в наиболее выгодном положении. Возбуждение росло. Беляк упрыгал прочь. Я пристальнее вгляделся в просветы чащи… и совершенно неожиданно для себя увидел лосей в поле. Их было два. Высокая, с горбиной на холке корова и налитой, лоснящийся на солнце бычок-трехлеток. Они шли строго вдоль опушки. Корова шла впереди, осторожно переступая и озираясь по сторонам. Бычок — метрах в трех от нее. Сердце у меня забилось так, что я отчетливо чувствовал каждый его удар: и в ушах, и в груди, и в ладонях, и в пальцах рук, которые из окоченевших сразу теперь стали горячими и гибкими. Первое, что пришло мне в голову, — немедленно спрятаться за сосну. Я стоял совершенно незащищенный, весь на виду у лосей. Они не могли меня не видеть. Но я не двинулся с места и не пошевелился, даже не повел бровью, а как стоял, широко расставив ноги и крепко сжимая обеими руками штуцер, так и окаменел. Видеть-то меня звери, конечно, видели, да за кого принимали? Они шли строго в направлении моей сосны, никуда не сворачивая. Время от времени корова замедляла шаг, но приближающиеся голоса егерей снова толкали ее вперед. Голоса были страшнее неизвестности, и бычок раза два опережал мать, забегая вперед, но всякий раз, потеряв ее из виду, поворачивал назад и послушно пристраивался за ней.
Когда они приблизились ко мне метров на сорок, я понял, что охота удалась. Одна секунда требовалась для того, чтобы вскинуть штуцер к плечу и выстрелить. Даже если бы звери заметили это коротенькое движение, они все равно никуда не успели бы уйти. Но в этот момент во мне проснулось любопытство: когда же лоси в конце концов заметят грозящую им опасность? Неужели они даже вблизи не могут отличить живое существо, если оно совершенно неподвижно, от самого обычного пня? Или все, что они встречают и видят, воспринимается ими не иначе, как деревья, кусты, камни… Пень! Мне стало весело. Ну что же? Подходите ближе. Ткнитесь мордами. Познакомимся. Но где же «профессор»? Неужели ушел обратно на загонщиков? Корова и бычок почти поравнялись со мной.
И тут я увидел его, осторожного и легкого, с широкой шеей и бородой, блестящими на солнце лопатками и стройными белыми ногами. Это был великолепный зверь. Такой красивый и могучий, что я сразу забыл обо всех своих тревогах. Лось появился на опушке так же неожиданно, как и его сородичи. Он шел по их следам. Но как же не похож он был на тех, кто, рискуя собственной жизнью, торил для него дорогу! Лось не шел, а плыл над сине-розовым снежным раздольем. Ни один мускул не вздрагивал на его литом теле, покрытом темно-бурой, с рыжеватым подкрасом, шерстью. Его несло над полем, как большую смоленую лодку, а белый бурун снега, взбитый его сильными ногами, только сильнее увеличивал это сходство. Все мысли и чувства, наполнявшие меня до этой поры, сами собой отодвинулись на задний план. Забылись и корова, и бычок, и белоснежный заяц. Все это рассеялось, как дым, уступив место горячему желанию непременно добыть этого зверя, выиграв у него поединок в выдержке и сноровке. Почувствует он во мне врага или также опрометчиво пройдет мимо вслед за своей подругой? А у меня хватит ли терпения стоять в такой позе дальше? Ноги давно уже окоченели. Спина озябла так, что казалось, на ней выступил иней. А надо было ждать еще. Ну что же, я приготовился.
Лось часто останавливался, поводил ушами, тянул в широко раздутые ноздри колючий воздух и опять плыл вперед по проложенному следу. Чувствовалось, что он привык хозяйничать в этом участке леса. И даже теперь, изгоняемый отсюда людьми, он шел, не теряя своего достоинства, высоко подняв голову на крутой мускулистой шее. Но вот опять остановка.
«Ну иди же! Иди!» — молил я.
Как назло, загонщики словно сквозь землю провалились. Те, что шли справа и в центре, сбились в кучу. А где же мои левофланговые? Хоть бы легонько подтолкнули!
«Ну иди! Хватит царствовать! Уступи место молодым, тому бычку, что счастливо обошел свою смерть. Пусть на будущий год он станет хозяином стада! Ну еще пять шагов. Только пять! Выйди из-за куста!»
Лось обогнул боярышник и снова остановился. Солнце играло у него на рогах. Сглаженные кончики всех девяти отростков светились нежным перламутровым блеском, так что издали было похоже, будто эти костяные доспехи венчают его голову, как корона. И я вдруг понял, что передо мной стоит лесной царь, старый, умудренный жизнью, познавший радость побед над соперниками. Жалко мне было его? Нет. Жалость приходит позже, когда все волнения позади, зверь лежит на снегу и поэзию охоты сменяет проза жизни.
Я полюбовался быком еще секунду и поднял штуцер…