Очнувшись в сугробе на повороте дороги, Леонард потер лоб снегом, пытаясь уменьшить тошноту. Ничего не получилось. Снег таял, стекая по лицу холодными каплями. Каждое движение отдавало тупой болью. Помотав головой, отставной флейтист, в конце концов, разлепил веки. В затылке стреляло, перед глазами плыл туман. Солнце милосердно грело, и скучный декабрь на время покинул людские судьбы, занимаясь своими, одному ему ведомыми делами. На этом все хорошее практически заканчивалось, а в остатке выходили неизвестность и тайны.
Горизонт, поплясав еще немного, стих, и музыкант, наконец, огляделся. Овраг, куда он свалился, исчез. В небе не осталось ни следа Его Святейшества, а на земле ничего, что указывало на ночной разговор. Абсолютно ничего. Зато на поле, лежащим перед Леонардом, тянулась рваная цепочка следов, прерываемая мятым снегом. Выходило все, очень и очень загадочно.
«Матка боска. Где я?» — подумал он и обхватил голову руками, — «Как там, его преподобие говорили? Тайны одни? Согласно уложению соборному и всеосвятому, тайны одни! И знать про них тебе не положено. Ты добрые дела делай и все у тебя будет».
Все у тебя будет. Как он попал сюда, было неясно. Куда исчез отряд, тоже. Ни винтовки, ни выданного тулупа. Ничего. Какие добрые дела совершать?
Следы говорили, что он шел целую ночь. Но и на этом подсчет загадок и непонятностей не заканчивался. Потому что флейтисту показалось, что он слышит голоса. Они вспыхивали из густых ракитных зарослей, в мешанине чахоточных веточек. Слов, из-за слабого гудения в голове, было не разобрать.
«Матка боска!» — мысленно повторил Штычка, поднимаясь из снега. Фуражка, чудом сохранившаяся в ходе печальных событий прошлого дня, сбилась на затылок, поправляя ее, музыкант обнаружил следствие всех бед— огромную шишку в корке подсохшей крови.
«Вот холера, фуражку попортил, а хорошая фуражка была. Почти новая», — подумал Леонард, направляясь к зарослям. Тут он кривил душой, фуражке шел пятый год, и она уже давно дышалана ладан.
Верой и правдой служившая ему в любых обстоятельствах, фуражка превращалась то в карман для хранения всяких мелочей, то в опахало разгоняющее дневную жару или почти непригодную к употреблению кружку. А то и просто: в мешающий узел, торчащий из кармана. Побывав в разных ситуациях, головной убор уже потерял форму, а козырек лопнул ближе к левому краю.
Идти получалось плохо, налитая чугунной тяжестью голова, болтаясь из стороны в сторону, мешала движениям. Упав во второй раз, музыкант, немного полежал. Потом собрался и, хватаясь за хрупкие ветви кустов, в конце концов, продрался сквозь них.
— Лотем энко, Базиль? — визгливо донеслось до него, сквозь серебристый женский смех. — Пора ехать!
– Обождем, мадам, с еханьем-то. — нелюбезно откликнулся низкий мужской голос, в паузы между словами которого забредали матерные междометия. — Ось-то совсем худая.
Говорившим, как рассмотрел флейтист, был одним из возившихся у воза мужичков в лоснящемся от грязи тулупе. Над их головами опасно кренилось фортепиано. Чуть в стороне стояла еще одна груженая телега, поверх которой громоздилась яркая вывеска: «Мадам Фраск, также: граммофон и прочие увеселения», за нейвиднелась тяжелая дорожная карета в щербинах облупившегося лака. Невыпряженные лошади лениво переступали, любопытно выгибая шеи.
У дороги на постеленном прямо на снег ковре закусывали восемь девиц, возглавляемые старухой в морковного цвета капоре и такого же цвета накидке. Около импровизированного пикника дымил чахлый костерок, хранящий в центре закопченный медный чайник.
– Бог в помощь, добродии! — пожелал отставной флейтист, и, покачиваясь, выбрался из кустов.
В желудке пана Штычки урчало, Рассмотрев открывшийся мирный вид, он допустил, что его здесь даже покормят. И дадут выпить. Что будет первым, он так и не додумал, потому что благостные планы были встречены неожиданным нервным господином в шляпе пирожком и сером драповом пальто. Отошедший по нужде совершено нелюбезный господин привстал с корточек и ткнул в пана Штычку коротким вороненым пистолетиком в подрагивающей руке.
— А ну стой! — грозно произнес носитель пирожка, — Стой, говорю!
– Стою, пан, — подтвердил Леонард, сердечно поглядев на собеседника.
– Пошевелишься, буду стрелять! — пообещал тот, придерживая спадающие штаны.
– Цо совершенно не получится, пан добродий. Осмелюсь доложить, что у вас предохранитель не снятый. Вот та гуля, что на рукояти.
Грозный господин несколько стушевался от его слов и принялся изучать оружие, а Леонард в ту же секунду совершил первое свое первое доброе дело, которое обещал архангелу Гавриилу.
— Вы бы, братцы, поостереглись! — громко предупредил он, — Не то фортепьяна ваша…
На этом месте, пианино кувыркнулось в снег, негодующе звякнув всеми внутренностями. Полированная крышка раскололась, бесстыдно обнажив медные потроха.
— …упадет зараз, — закончил фразу флейтист. И был абсолютно прав. Бородатый обладатель грязного тулупа, в паре мгновений от которого пронесся весь этот праздник, привстал от воза и, обернувшись к морковной мадам, выразил свое отношение к музыке хорошо поставленным непечатным языком. Ответом ему стал взрыв хохота веселых девиц.
— А ты что — разбираешься? — не обращая внимания на падение инструмента и последующую сумятицу, спросил приведший мятежные брюки в порядок господин.
— Да не особо, пан хороший. Только пистолетик этот немецкий, Шварцлозе, навроде. У нас в полку, такие всегда на сувениры брали. Джесли чиеце стрелять, то ту гулю нажать нужно, иначе никак не получится.
Повертев оружие в руке, собеседник Леонарда хмыкнул и махнул рукой, приглашая того с собой. К ковру, с разложенными на нем бутылками вина, шампанского лососине, паштету, сыру и пастиле они подошли, сопровождаемые густыми раскатами мата фонтанирующего впечатлениями бородача.
— …в гробу видал, — закончил тот и принялся грустно рассматривать покосившийся воз.
— Фи, — определила морковная старуха, к которой он, обращался, — Фи, Базиль! Ком иль е индесе!
— Вот тебе и индеса твоя, мадам, — огорченно произнес тот, — Оставались бы в Киеве на все это. Головой думать надо! Куды едем, коли разуму нема? Вы, мадам Фрося, еще бы прикинули.
— Француаза! Француаза! — раздраженно поправила та. — Француаза! Догнал, варзуха паучья? В пузырек меня загнать хочешь?
— Кому Француаза, а кому и Фрося, — капризно заупрямился собеседник.
На что та завернула ему по-простому, разом перекрыв все предыдущие матерные упражнения. Ввергнув собеседника в ту особую печаль, которую испытывают люди, налетевшие в темноте на угол шкафа большим пальцем ноги. Под ее напором тот съежился и, с помощью второго возницы, вернулся к починке телеги, осложненной навалившейся с одного боку музыкой.
Девицы, цветник которых потешался над заботами возчика обратили внимание на вновь подошедших.
— Ой, смотрите, солдатик!
— Худенький какой!
— Хочешь вина, солдатик? — предложила одна из них, и, весело захохотав, кинула в Штычку мятым снежком.
— Дура, Манька! Коньяку ему дай или кюммелю.
— И конфет! Карамелек!
Прочие веселые девки, заговорили, предполагая угостить Леонарда еще чем-нибудь. Отчего в животе у него сладко заныло.
— Угрю!
Меню оказалось значительнее чем то, что предлагалось у Роотса в лучшие времена. Леонард глупо улыбался, разглядывая их — оживленных и неземных. Ему даже показалось, что времена вдруг повернулись, и весь горький осадок и обиды декабря растаяли без следа. А дальше будет что-то светлое и сладостное для любого печального человека. И вот они — обещанные святым архангелом счастье и покой. Он даже моргнул пару раз, боясь, что то, что он видел глазами, всего лишь морок, вызванный гудящей головой. Но все казалось настоящим.
Оборвала разговоры морковная старуха, оставившая дымящиеся останки обиженно сопящего возчика в покое.
— Кого ты привел, Поль? — спросила она, подозрительно рассматривая Леонарда. Тот спокойно смотрел на нее, почесывая саднившую на затылке шишку.
— Солдата, мамочка.
— Фармазон, — с ходу определила старуха, — Ты чьих будешь, шаферка худая?
— С Городу, мадам хорошая, Леонард Штычка, музыкант, — любезным голосом сообщил отставной флейтист, подумав про себя: «Старая ты карга».
Мадам Фрося задумчиво пожевала губами в яркой помаде. Ее лицо в эту самую минуту задумчивости смахивало на печеное яблоко. Мыслительный процесс заставлял морковный капор подрагивать.
— Ну, и иди себе, — предложила она, сверля Штычку выцветшими серыми глазами.
— Ну, и пойду, — обиделся тот, испытывая муки оттого, что совершенное им доброе дело осталось без маломальской благодарности. — Свобода тут у нас.
С этими словами Леонард развернулся и, сопровождаемый взглядами притихших девиц, смолкающим гудением в голове и урчанием желудка, двинулся к дороге мимо возчиков с треском и кряхтением, ставившим на место колесо. Господин в пирожке, всплеснул руками и, ухватив мадам за рукав, принялся что-то с жаром шептать той на ухо.
— Никак не можно! — донеслось до флейтиста старушечье скрипение, — Фармазон лядащий, как есть фармазон, Поль. Сье ступи!
Они еще поспорили, размахивая руками, что-то доказывая друг другу. Нервный господин даже снял зачем-то шляпу, показав великолепную, окаймленную пушком по краям, плешь. Лицо упрямца исказилось, голова напоминала яйцо, выглядывающее из гнезда. Он жестикулировал и что-то придушено доказывал предводительнице странного обоза. Наконец до топающего по дороге музыканта донесся голос мадам:
— Эй! Шаферка! Как тебя там? Штычек!
Тот обернулся и поправил говорившую:
— Штычка, бабушка. Штычка Леонард.
— Какая я тебе бабушка, хрюкало? Мадам Француаза, понял? — вежливо представилась собеседница и спросила. — Дорогу на Варшаву знаешь?
— Знаю, — ответил тот и направился назад, полагая, что надменные звезды, наконец, повернулись к его судьбе. И то, что дороги на Варшаву он не знал, было не столь уж важным. После разговора с божьим вестником, Леонард твердо решил творить добрые дела, какие бы последствия за них не полагались.
Состоявшиеся тут же переговоры были краткими, и привели к полному соглашению. Мадам Француаза Фраск, уже пятнадцать лет как проходившая в жандармском управлении Киева содержательницей притона на Фундуклеевской — Ефросиньей Федотовой. А еще ранее, как задерживаемая за занятие проституцией и скупку краденого, получала проводника по опасным дорогам скучного декабря. А пан Штычка, помимо воспоминаний о разных веселых заведениях вроде «Ливана» или «Капернарнаума» — средство передвижения и еду. Ассортимент которой, правда, был много жиже волшебного ковра, и ограничивался хлебом, куском солонины и водкой с черной головкой.
Действовал уговор только до Города, о чем Леонард строго предупредил старуху. Его желание вернуться домой было неумолимо. Там был покой, а может быть и радость, думалось отставному флейтисту, ведь не стал бы божий вестник обманывать его в такой безделице? Какой резон Его святейшеству, легко извлекающему сикер из пустоты, заливать простому смертному? Никакого.
— Да черт с тобой, чахотка, — легко согласилась предводительница армии потаскушек, узнав, что следовать пути от Города до места назначения не составит труда. — До Города, так до Города. Иди вон, сейчас Базилю подмогни. Не то до красных докукуем здесь.
Потеряв с этими словами всякий интерес к собеседнику, старуха, повернулась к опекаемым девицам, где сходу выдула стопку тминной водки.
«Вот тебе, господи, и баба! Курва чистая» — подумал музыкант, направляясь к возчикам. Те, водрузив колесо на его законное место, красные от усилий, покуривали, готовясь ко второй части операции: подъему пианино.
«Чисто унтер какой!» — продолжил свои размышления Леонард, — «А чего бегут-то? Чего на месте не сидится?»
Вопрос был неосновательным. Бегство, ставшего передвижным, борделя из Киева было закономерным. Расползающееся как манная каша Белое движение, не выдержав объединенного натиска Красной Армии и летучих банд Махно, исторгало потоки беженцев, по разным причинамразлетавшихся из города стаями вспугнутых воробьев.
Позади них били через Днепр пушки. Земля вставала султанами. Пора? Пора! Бегите, голуби, бегите быстрей! Потому как через пару дней вступит на брусчатку новая власть. Ты вдруг окажешься лишним, может даже смертельным врагом, ну никак она не сможет видеть тебя живым. И выведут вежливо, а может и взашей погонят прикладами, потому что ты уже чужой. Станет строй против дерева, чтобы не рикошетило. И скомандует кто-то усталый и привыкший ко всему. Пли! А ведь не почувствуешь ничего! Ничего не ощутишь в этот миг, только удивление — все, что тебе останется. Удивление, да небо в стылых глазах. Так было. И не было никакого выхода, как брести в снегу, с одной лишь надеждой, что где-то там, за белыми горизонтами, ты станешь для кого-то своим.
Но, если другие просто бежали, куда глаза глядят, то отступление заведения мадам Фраск было полностью спланированным и по-военному упорядоченным. Дом на Фундуклеевской, до этого момента взрывавший ночную тишину треньканьем фортепьяно, граммофона и непотребным смехом веселых девиц, погас и остыл. Погреба его опустели. Фикус, встречавший посетителей в приемной комнате, сгнил в нетопленом помещении.
Если случайный наблюдатель смог бы видеть триумфальное отступление мадам Фраск из Киева, то был бы поражен видом солидного швейцара Василия Никодимыча, щеголявшем ранее в красном генеральском мундире с позументами. Который с двумя говяжьими ногами под мышкой, догонял уходившие возы.
Красивый швейцарский мундир к этому моменту канул в небытие, замененный блестящим от жира и сажи тулупом. А его владелец, пораженный переменами, напоминал карася на леске, выпученными глазами оглядывающего новый верхний мир дышащих кислородом. Во рту у него торчал выделенный от щедрот мадам Фроси огрызок сигары.
— Желаю здравствовать, мил человек, — смиренно поприветствовал он прибывшего на помощь. В голосе его плыла обида на весь этот сумасшедший декабрь.
— И вам того же любезный пан, — весело откликнулся музыкант и глупо уточнил: — Починяем?
— Маньку за ляжку тянем. С Киеву. Четвертые сутки уже, — сообщил собеседник и ловко плюнул дымящийся окурок, попав себе в бороду.
— Чего ж так? Крюку дали верст полста, лопни мой глаз! Напрямки, надо было. — посоветовал Леонард, с состраданием глядя на собеседника, боровшегося с дымящей бородой. В воздухе явственно пахло паленым поросенком.
— Тьху, язва тебя рази, — сопровождаемый проклятиями огрызок сигары выпал из путаных волос Никодимыча,
— Ну, тьху, же! — произнес тот, бессильно топча снег, а затем сопроводил смерть окурка длинной тирадой, бросившей бы в краску даже ломового извозчика. Которому грузимый шкаф упал поочередно на пальцы, хребет и голову. Его товарищ, глядя на это приключение, счастливо заржал.
— Базиль! Кьес кес ки не ва па? — тут же задребезжал морковный капор. — Быстрее!
— Уже починили, мадам! — злобно заорал пострадавший. — Пианину зараз будем грузить!
Тяжелая музыка, потрепанная многочисленными упражнениями еще на старом месте, от падения практически пришла в негодность, внутри ее что-то звякало и перекатывалось. Но на тяжести инструмента это, правда, не сказалось. Сделанное безвестным мастером в Вене полированное дерево предательски скользило в руках, обещая грузившим новые огорчения.
— По уголку его возьми, по уголку, — кряхтел швейцар. Инструмент негодующе гудел задетыми струнами. — Холера ясная, песи ее совсем!
— Поддай! Поддай, Василь, — молил того второй возница. — И ты тяни, солдат!
— Да тяну, тяну.
— Тянет он… ты тяни и как бы толкай, — не соглашался собеседник и крякал от несознательности помощника.
С грохотом, сотрясаясь всеми потрохами, инструмент, наконец, встал на место. С боку что-то отлетело, колки скрипнули предсмертно, и на том установилась тишина, какая бывает в то короткое мгновение, когда молоток попадает по пальцу. Потные грузчики, согреваемые солнцем, встали, осматривая дело своих рук. Поставлено было плохо, и край фортепьяно нависал над дорогой, но поправлять, что-либо уже не было сил.
— Пущай так будет, — со светившимся в глазах фатализмом предложил Никодимыч, — Пущай! Може еще повыпадет где, да насовсем разбьется проклятье это роду человеческого. На мелкие кусочки, чтоб не собрать вовсе было. Чтобы пыль от него осталась. Тьфу!
— И то дело, — согласился с ним Леонард. Третий грузчик, который как выяснилось, былкаким-то отдаленным родственником печальной бороды, кивнул головой.
Пнув в сердцах починенный воз, взъерошенный швейцар завозился с вожжами, которыми он планировал укрепить наглый инструмент. Прокинув их над верхней крышкой, они привязали пианино к телеге. И, завершив на этом все дела, приступили, наконец, к тому, что пан Штычка, хотел более всего: еде и питью.